«Записки странствующего энтузиаста»: Молодая гвардия; 1988
Аннотация
«Записки странствующего энтузиаста» — роман Михаила Анчарова, завершающий его трилогию о творчестве. Если в «Самшитовом лесе» (1979) исследуются вопросы научно-технического творчества, если роман «Как птица Гаруда» (1986) посвящен творчеству в области социального поведения, то «Записки странствующего энтузиаста» — это роман о художественном творчестве. Он написан в нетрадиционной манере, необычен по форме и отличается страстностью в отстаивании наших идеалов и оптимизмом. В этом романе причудливо переплетаются лирика, сатира, тонкие оригинальные наблюдения и глубокие философские размышления о сути искусства. Кроме того — это еще и остросюжетный роман-памфлет, в котором выделяется как главная и важнейшая проблема — борьба против термоядерной угрозы.
Михаил Леонидович Анчаров
Записки странствующего энтузиаста
Моему сыну Артему посвящается трилогия о творчестве — «Самшитовый лес», «Как птица Гаруда» и эти «Записки странствующего энтузиаста».
ОТ АВТОРА
В этом романе встречаются имена Сапожникова, Громобоева, Миноги, Зотова и других — из предыдущих романов трилогии о творчестве.
В руке войны не будет той неисчерпаемой упорности, как в руке мира.
Н. Рерих
ПРОЛОГ
… Пустота в его мозгу, накрытом чашей черепа, забирала тепло из клеток мозга. Электронный газ свободно метался в его пустой башке, складываясь во что попало, и был похож на что угодно.
Электронные облака складывались в то, что было угодно всему живому, что населяло Землю и ее окрестности — всю гигантскую утробу космоса, с его раем, адом и бесчисленными сгустками копошащихся галактик, часть которых схлопнулась и уже не светилась ни фига.
И вся гигантская утроба космоса, вся плацента, где зарождалась Новая Вселенная, все огромное брюхо — неслышно и грозно тряслось от хохота, расставаясь со своим прошлым, но расставаясь медленно.
Часть I. Вер спор — звук воль
Глава первая. Переломы
1
Дорогой дядя!
Я тогда был еще молодой умник и старался понять, каким из двух способов лучше забыть свои неприятности: читать книжки, где персонажам было еще хуже, чем мне, или такие, где они испытывали неслыханные радости? — И я читал все подряд, проверяя эффект на собственной шкуре.
И я заметил одну странную вещь. Либо то, что я читал, было — гипноз, либо — наркоз. Гипноз понуждал меня действовать, будто я чья-то вещь, а под наркозом я сам собой не владел.
Гипноз заставлял меня совать нос в чужие неприятности, а наркоз — облизываться на чужие блаженства.
И я думал — а когда же мной займутся? Когда же я? Или им на меня начхать?
А реальная жизнь пихала меня локтями и коленками, наступала на любимые мозоли, била под дых и в душу, и все время хотелось есть. Каждый день. И то, что я читал, никак не удавалось применить к моим реальным обстоятельствам.
Так на диете и жил, и на фига вообще это дело — книжки?
И только эффект от некоторых книг бывал совершенно неожиданный. Они были не гипноз и не наркоз. Они не заставляли чересчур влезать в чужие беды, не наматывали мне кишки на карандаш и не тренировали мою способность к страху и состраданию.
Но они и не делали меня блаженным дурачком, который побывал в раю, а вернувшись на землю, вопиет от ужаса, и теперь его соплей перешибешь. Как того императора Наполеона при Ватерлоо.
Нет. Книги, о которых я хочу сказать, это были странные книги. Они не трактовали вопросы чести, мести, сострадания, страха, совести или там — «давайте полюбим друг друга». Но все это возникало как дополнительный эффект, как функция чего-то более важного.
Они не доказывали мне, что люди, живущие в одной местности, лучше людей, живущих в другой, или что наши не хуже ваших. Они не подмигивали мне: «Мужчина, Вы меня понимаете? Но это между нами, Ваше-Вашество, только для Вас, для своих-с. Мы же с вами интеллигентные люди-с, говорю Вам, как дворянин дворянину-с, или батрак-с батраку-с», — это все равно, и не вызывали вожделений телесных или духовных, которых нельзя удовлетворить без телесного или духовного срама.
И я перед этими книгами не держал экзамена. Так что же это были за книги?
Это были книги, авторы которых не считали меня дураком и давали мне силы выдержать жизнь.
В них не было похабной ухмылки над слабым, и они не лизали задницу у сильного.
Эти странные книги говорили мне: «Очнись, малый!» И равно спасали меня от отчаяния и эйфории.
Что же было общего у этих книг? Одна великая особенность. Они обучали меня свободе и делали сильным.
Если ты умеешь выполнять чужие предписания, то это о тебе еще почти ничего не говорит. И кто ты — неизвестно.
Критерий личности — это ее свобода. Какой ты, если дать тебе полную свободу, таков ты и есть на самом деле.
И тут никуда не скрыться — ни от себя, ни от других, и все видно. Но так как ты не один такой гаврик на свете, и таких гавриков, как ты, — в любом троллейбусе битком, то свободе надо учиться так же, как и равенству, даже если ты по натуре — ангел. Иначе троллейбус станет троллейбусом дьяволов.
Таких книг еще немного. Два-три классика и несколько справочников. Все они оттеснены на второй план либо визгом экспертов, либо таким же судорожным почтением, от которого скулы сводит зевотой. О, эти эксперты!
Сколько из них пишут двумя руками в разные стороны. Хорошо живут.
Чего они не хотят, еще можно иногда понять, — чтобы над ними смеялись. Но понять, чего они хотят…
2
Дорогой дядя!
До сих пор — сначала воевали, потом — обсуждали последствия. Теперь обсуждать было бы некому. Все это знали. Но некоторые тянули понтяру. Мне надо было узнать — стоит ли хлопотать в принципе. Мало ли.
Я прикинул, сколько лет до Апокалипсиса, если ничего не придумать, и главное — не предпринимать, и наугад залетел в не слишком далекое будущее, чтобы точно знать, был все же Апокалипсис или нет. Оказалось, нет. Ну и слава богу.
Но я вздохнул с облегчением только у самых ажурных ворот. Я видел такие у библиотеки Ушинского, но теперь их поставили на краю огромной долины, раскинувшейся внизу, к которой вела лента эскалатора.
Солнце стояло еще высоко, но уже вечерело. Сладостный покой охватил меня. Если вечереет, значит, Земля вращается, значит, она есть, и я не бесплотный путник на другой планете. И все при мне, и я не голова на паучьих ножках, и у меня не вырос третий глаз мутанта.
Я прислушался. Раздавалась дальняя музыка. Из долины, наверно.
- Эй! — окликнули меня.
У ворот, в тени колонны, со старой кушетки поднимался сонный страж. Кушетка была такая же, как у нас. Это меня обеспокоило. Поймав мой взгляд, он сказал с гордостью:
- Антиквариат.
- Безвкусица…
- О вкусах не спорят, — сказал он.
Слава богу, хоть этого они достигли. Превратили пустое пожелание в поведение. Он лежал себе в тенечке в трусиках хорошего качества и был нормального сложения, даже полноват.
- Сейчас, переоденусь, — сказал он.
И вытащил из-под кушетки тяжелый плащ и карманный фонарь.
Фонарь вспыхнул прожекторно и лазерно, как пламенный меч, и даже несколько затмил вечернее солнце. Я зажмурился.
- Зачем все это? — спросил я привратника будущего.
- У нас считают, что иначе вы не поверите, что вы здесь.
- До сих пор считают? — спросил я.
- Мы изучаем ваши воззрения. Они хаотичны.
- Да, верю я, верю!.. Он погасил фонарь.
- Жарковато… Он снял плащ.
- Ты вообще чего приперся? — спросил он.
- Да вот…
- Покажи руку.
Я протянул. Он внимательно ее осмотрел. Я пожал его руку, он ответил на рукопожатие и отпустил. Потом достал из-под кушетки хорошо изданную книгу, уселся и углубился читать.
Я пошел к воротам. Он поднял голову:
- Ты чего это?
- А?
- Топай назад.
Я остановился и осознавал. Потом обиделся.
- Почему это? Что, в будущее уж и слетать нельзя? Он посмотрел на меня исподлобья и спросил вскользь:
- А ты его заслужил? Я задохся.
- Я?! Я?! Да я всю жизнь только на него и работал!
- Значит, не то делал, — сказал он. — В Списке приглашенных ты не значишься, — и он показал книгу Абонентов.
- Но я же думал, — говорю, — что каждый… Что для всех…
- Значит, не придумал, как это сделать, чтоб для всех.
- Значит, лететь назад? — говорю. — Ты бы спросил, чего мне это стоило!
- Тогда, значит, не придумал, как лететь дешевле. Лети назад и придумывай. Я решил схитрить. Мало ли…
- Значит, лететь в мое прошлое? Но ведь известно, это прошлое не переделаешь…
Но их не проведешь.
- Не валяй дурака, — сказал он. — Никто и не говорит о твоем «прошлом». Тебя отправляют в твое «настоящее». А там думай, как быть. Сюда пускают только реальных участников. Не тех, кто хотел, а тех, кто выдумал такое, чтобы у нас сложилось то, что есть.
И тут я возопил:
- Ладно врать! Я придумал Образ вашего настоящего! Это немало. А?! И придумал, как летать!
- Образы придумывают многие, — сказал он. — Но у нас здесь всё не совсем так, как они придумывали. И значит, это не их будущее.
И тут я вспомнил — господи, я же всегда это знал! — не та причинность, другая причинность! По Образу даже нарисовать Подобие почти что нельзя, и художники ревьмя ревут — не вышло! А уж в жизни-то… Только ты вообразил, как поступить, а тебя судьба — раз и по носу. Потому что ты столкнулся с тем, что скопилось от чужих выдумок. Он был прав, тысячу раз прав.
Был порок в самом направлении творчества. Даже в картинах и то черт-те что делают, а уж в жизни-то!..
- Ну, а как насчет этого?.. — уныло спросил я.
- Насчет чего?
- Апокалипсис-то хоть отменили?
- Отменили. Его каждую тысячу лет отменяли, если кто-то придумывал, как быть, чтобы не допрыгаться.
- Но если моя идея не подхвачена массами…
- Значит, не та идея, — сказал он. Мы разговаривали в тени колонн.
А за вратами снижалось солнце и освещало эскалатор, и из долины поднимался звонкий запах цветов и благоуханная музыка. Будущее существовало.
- А ты внимательно смотрел? — спросил я его. — В списке приглашенных?.. Может быть, я там где-нибудь на полях?..
- Да вот же, — сказал он, — Буцефаловка и ее окрестности. Я подумал и говорю:
- Может, там из знакомых кто?
- Не без этого, — говорит. — Вот Сапожников, например.
- Ну, это понятно, — говорю.
- Нюра Дунаева, Зотов П. А., Анкаголик-Тпфрундукевич.
- Это его псевдоним, — с завистью сказал я. — Его зовут Дима.
- А фамилия?
- Фамилии никто не знает, — говорю.
- Поэтому и мы не знаем. И еще какая-то Минога…
- Дуська, что ли? Скажите… — осторожно спросил я, — А Громобоева там нет? Виктора?.. Он посмотрел на меня в панике:
- Ты что? Совсем рехнулся?..
- А что? — говорю.
Он наклонился и, понизив голос, сказал:
- Он эти приглашения и пишет…
Делать было нечего — надо лететь обратно, додумывать. Моя идея ввиду ее дурацкого облика могла затеряться, а может, еще не стала актуальной силой. Но шанс был.
- Дайте хоть заглянуть к вам…
- Это пожалуйста.
Он кивнул в сторону. Там была смотровая площадка. Я заглянул в телекамеру и стал елозить трансфокатором по ихнему настоящему. Крупный план, дальний план — судя по всему, было довольно здорово, но почти не так, как предсказывали. Многое мешала видеть зелень деревьев. Всё.
Я сглотнул слюну, оставил площадку и, вздохнув, сказал ему:
- Ладно… Ты прав… Пора возвращаться. И тут он, наконец, заинтересовался.
- Есть идея?
- Даже две, — говорю. — Одна временная, дурацкая, другая, похоже, постоянная. Тогда он вдруг оглянулся и, наклонившись ко мне, спросил шепотом:
- Скажи, а?.. Скажешь?
Я возмутился. И у них махинации. Я мучился, а ему подари!.. Ишь ты… Нет уж… Своим горбом…
- Дурак ты, — сказал он и отвернулся.
И опять он был прав. Он не мог мне ничего подсказать. В моей жизни его еще не было. А я в его жизни уже был. Значит, не он «мой опыт», а я его.
И я в своей жизни поступал по-всякому, так и эдак. И из поступков таких же, как я, гавриков сложилось его «настоящее» время, в котором он живет и как-то ведет себя. Но кто-то, видно, додумался. Потому что оно существовало — его время. И я его видел со смотровой площадки — чудо, что за долина, и такой покой.
И если я вернусь в свое «настоящее», и моя дурацкая идея будет иметь успех, и действительно Апокалипсис отменят из-за хохота — я буду в их списке приглашенных. А если уж моя фундаментальная идея верна (насчет творчества и его причины — восхищения), то она верна и для его времени. А уж у них — свои проблемы. Иначе не бывает. Он был прав. Я же сам так поступал. У будущего не спросишь, от него — только Образ, у каждого свой, желанный максимум или максимальный кошмар. Но ведь я сам весь, со своими потрохами, моим самомнением и надеждами, был результатом бесчисленных попыток прошлого.
- Знаешь, чего не может знать даже бог? — говорю.
- Чего? — Он быстро обернулся.
- Не может знать, чего он сам захочет в будущем. Он открыл рот… А я закрыл свой.
Надо было все пересматривать и проверять. Дело было нешуточное.
Я дружелюбно похлопал его по плечу и вернулся в свое время — отменять Апокалипсис дурацким способом.
Я надеялся, что для дурацкого дела только такой и годился.
3
… ная телеграмма! — Расслышал я голос женщины, чем-то испуганной. — Протопопов!.. Товарищ Протопопов, срочная телеграмма!
У меня душа начала скучно леденеть. Женщина боялась крупного ушастого щенка, который мотался по участку и лез ко всем с тяжелыми ласками. Но я тогда не обратил внимания на эту простую причину испуга почтальонши, которая выкликала меня из-за калитки дачи, где я жил. У меня на это тоже были причины.
Протопопов — это я, Акакий Протопопов. Имя и фамилию я себе выбрал в этом романе достаточно нелепые, чтобы не подумали, что я как-нибудь героически выпячиваюсь или «якаю». Поэтому несколько игривый тон даже тогда, когда я описываю случаи, когда мне худо, проистекает из того соображения, что для истинного художника любой финал — это не прекращение искусства, а всего лишь начало другого этапа. Пластинка кончилась, иголка хрипит, значит, пришло время другой музыки. Не надо только заранее бояться, что пластинка сломается. Все равно все помрем, чего уж там.
Я помню одного дурачка (это был я), который долго рыдал на трофейном фильме про жизнь Рембрандта и красиво возжелал себе такую судьбу, и это потом влияло на его судьбу. Рембрандта из него, естественно, не вышло, но лиха он хватил предостаточно.
Начнем с того, что на своей свадьбе, когда тесть предложил выпить за спокойную жизнь, этот дурачок в ответ предложил выпить за беспокойную жизнь. И он ее получил почти немедленно. Дело происходило после воины, и тесть, как человек реальной жизни, хотел покоя. А дурачок, который недавно посмотрел другой трофейный фильм, по Марку Твену, а именно — «Принц и нищий», опять рыдал довольно долго в темноте сеанса. Он тогда много рыдал в одиночку, но на людях — ни-ни, ему объяснили, что это не по-мужски. А все, что не по-мужски, было плохо, мужчина даже гадость делает, выпрямившись и сверкая глазами, и надо было распрямлять грудь, подтягивать живот и презрительно щуриться во всех мужских компаниях, где каждый мужчинка боялся жизни и смерти, но надеялся, что другой не боится.
А этот дурачок действительно не боялся жизни, потому что он действительно не боялся смерти. И это, видимо, окружающими как-то ощущалось и учитывалось, хотя об экстрасенсах тогда и слуху не было.
Не потому, что он был какой-нибудь необыкновенный смельчак и ничего не боялся, вовсе нет, он очень часто боялся того, что для остальных людей было — хы-тьфу, но к своей личной смерти он был действительно аб-со-лют-но равнодушен. И это передавалось. Но если вы думаете, что на фильме, взятом в качестве трофея в Главкинопрокате, он рыдал над судьбами Принца или Нищего, то вы опять заблуждаетесь. Он рыдал над судьбой нечаянного рыцаря Майлса Гендона, человека со шпагой, который всегда вовремя спрыгивал со стенки, сложенной из больших камней, и решал проблемы, перед которыми вставали в тупик мальчишки — и принцы и нищие.
Этому дурачку и самому хотелось быть таким, и чтоб в его жизни хоть разок появился Майлс Гендон, и спрыгнул со стенки с длинной шпагой, и решил все проблемы. Но нечаянный рыцарь Майлс Гендон так и не пришел.
Что же касается свадьбы, на которой были подняты тосты с пожеланиями противоположных целей, то по прошествии недолгого срока все дело благополучно развалилось именно из-за этих противоположных целей, к тому времени ставших причинами.
Каждый молодой человек, находясь в начале своей семейной карьеры, смотрит на разведенного с некоторым ужасом и пренебрежением, но после собственного второго развода это проходит. Особенно, когда он замечает, что в двадцатом веке, который вот уже заканчивается, и можно делать кое-какие выводы, так вот я говорю — особенно, когда он замечает, что брачная, а вернее, бракованная мораль идет по двойной бухгалтерии: человек, несколько раз женившийся и, стало быть, желающий сохранять верность, хотя бы физическую, одной жене, есть отсталый человек и склочник, а человек, имеющий одну жену, но совершающий любовные упражнения на работе, в отпуску и в каждой командировке, есть носитель высокой морали — этот немолодой уже человек приходит в себя и трезвеет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36