Лучший сплав знаменитости и аристократизма. Ах, как им понравились бы мы с Пэтти в роли хозяев! — Он испустил вздох невероятной усталости. — А она никогда не принимала этого всерьез. Врала мне. Она с самого начала хотела разбогатеть на кокаине. Она была полной дурой, Тим. А мне не хватило проницательности. Если люди вроде меня теряют проницательность, это беда для мира.
Он снова поднял пистолет.
— Я собирался застрелить тебя. Это особое удовольствие — стрелять в людей. Оно гораздо острее, чем кажется. И я искал повод, чтобы тебя прикончить. Но теперь не уверен, что смогу. Злости не хватает. — Он вздохнул. — Может, мне стоит сдаться.
— Стоит ли?
— Нет, — сказал он, — это не вариант. Я так мучился во время развода. Опять стать посмешищем — этого я не переживу.
— Да, — сказал я.
Он лег на бок, свернулся калачиком, поднес дуло пистолета к губам и сказал:
— Что ж, тебе повезло. — И вложил дуло в рот. Но мне показалось, что в этот миг он подумал, как плохо будет лежать тут открытым всем ветрам.
— Ты прикроешь меня песком? — спросил он.
— Да.
Не могу объяснить, что случилось со мной дальше, но я встал и подошел к нему. Тогда он вынул пистолет изо рта и направил его на меня.
— Стоп, — сказал он. Затем опустил дуло. — Сядь рядом со мной, — сказал он.
Я сел.
— Обними меня, — сказал он.
Я повиновался.
— Нравлюсь я тебе хоть немного?
— Ты нравишься мне, Уодли.
— Надеюсь, — сказал он, и поднес пистолет к голове, и выстрелил себе в мозг.
Для оружия с глушителем звук был громкий. Может быть, это распахнулась дверь перед его душой.
Мы долго сидели вместе. Не будет другого одноклассника, чья смерть заставила бы меня так горевать.
Когда стужа стала невыносимой, я поднялся и попробовал выкопать могилу, но галька была слишком холодна для моих рук. Мне пришлось уложить его в неглубокую впадину и оставить под несколькими дюймами песка. Затем я поклялся вернуться завтра с лопатой и зашагал по берегу обратно к волнолому.
Когда я ступил на камни, дело пошло медленнее. Моя нога, несмотря на всю свою прежнюю подвижность, болела теперь, как открытый зуб, а плечо точно дергало током, стоило лишь потревожить какой-нибудь ничего не подозревающий нерв.
Однако боль порождает свой собственный паллиатив. Измочаленный сотней чересчур тяжких для меня переживаний, я успокоился и наконец-то начал думать о гибели Пэтти Ларейн с оттенком грусти. Да, это и есть средство против боли — самое скорбь.
Я утратил жену, которую никогда не понимал, и вместе с ней исчезли напор ее непобедимой уверенности и леденящие душу просчитывания ее непостижимого ума.
Я стал думать о последнем дне перед уходом Пэтти Ларейн — когда это было, двадцать девять или тридцать дней тому назад? Мы сели в машину и отправились поискать октябрьской листвы, радующей глаз больше, чем наши карликовые сосны. Близ Орлинса, на локте согнутой руки Кейп-Кода, было еще много необлетевших деревьев. За очередным поворотом я увидел на фоне яркого голубого неба клен в оранжево-красном уборе — листья его трепетали, уже на грани между последним багрянцем и более поздними оттенками коричневого, предвестниками скорого опадания. Глядя на это дерево, я пробормотал: «Ах ты моя подляночка!» — сам не зная, о чем говорю, но сидящая рядом со мной Пэтти сказала: «Скоро я тебя брошу». (Это было единственное предостережение, которое она сделала.)
«Вряд ли это многое изменит, — сказал я. — Я уже не чувствую близости. Словно мне осталось от тебя не больше одной четверти».
Она кивнула.
В ее кошачьем великолепии всегда была капелька от гиены — суровая, неприступная волевая расчетливость в уголках рта. Несмотря на свою силу, она всегда была полна жалости к себе и теперь прошептала мне:
«Я точно в ловушке. В ужасной ловушке».
«Чего ты хочешь?» — спросил я.
«Не знаю, — сказала она. — Это всегда ускользает».
И затем, в порыве ограниченного сочувствия, которое еще была способна ко мне испытывать, тронула меня за руку.
«Однажды мне показалось, что я это поймала», — вымолвила она, и я пожал ее руку в ответ. Ибо, как я и признался Уодли, у нас была своя романтическая точка отсчета. Это была та ночь, когда мы встретились и блудили, сплетаясь, точно языки пламени, и опрокидывали друг над другом рога плотского изобилия — да, единственная ночь, когда мы были счастливы, как Христофор Колумб, потому что оба открывали Америку, нашу страну, навеки оставшуюся разделенной на две половины. Мы резвились в блаженстве наших взаимодополняющих обаяний, а потом сладко уснули рядышком, как два леденца.
Утром Сутулик, ее муж, надел одну из своих других шляп, и все мы пошли в церковь: Мадлен и Пэтти, Сутулик. и я. Он вел службу. Он был типичным американским сумасшедшим: мог развратничать по субботам и крестить по воскресеньям. Дом Отца Нашего состоит из многих чертогов, но я уверен, что Сутулик считал субботу чем-то вроде туалета во дворе. Я так и не понял их брака. Он был футбольным тренером, а она — заводилой болельщиков, и он отяжелил ее, и они поженились. Ребенок родился мертвым. Это была ее последняя попытка произвести потомство. Ко времени нашей встречи на их объявление откликались уже не раз («Никаких „золотых дождей“… должны состоять в браке»). Да, при достаточном таланте я мог бы написать о Сутулике и отсеках его американского ума целую книгу, но сейчас я не стану углубляться в этот образ, а только расскажу вам о проповеди, ибо я запомнил ее тогда и вспомнил теперь, идя по камням, — как мы сидели в простой белой церковке, не больше сельской школы об одной комнате и не роскошнее сарая из Адова Городка. Теперь, когда Пэтти уже не было на свете, я вновь услышал его голос.
«Нынче ночью я видел сон», — сказал он, и Пэтти — я сидел между ней и Мадлен — сжала мою руку и прошептала мне в ухо, как девчонка на уроке: «Твоя жена — вот его сон», но Сутулик даже не обратил на нее внимания. Он продолжал: «Братья, это было больше, чем сон, это было видение конца времен. Небеса свернулись, и я узрел, как Иисус грядет на облаке славы, дабы призвать к Себе Своих детей. И ужасно было видеть, братья, как грешники вопили, и стенали, и просили о милости, падая на лице свое пред Ним. Библия гласит, что будут две женщины, мелющие зерно, — одна будет взята, а другая оставлена. Будут двое на ложе… — Пэтти Эрлин сильно пихнула меня локтем в ребра. — Один будет взят, а другой оставлен. Матери будут рыдать, когда их детей отнимут от их груди, дабы принести Иисусу, а сами они останутся, ибо не сумели отказаться от грехов своих». Ноготки Пэтти Эрлин впились в мою ладонь, но я не знал, что она старается подавить — хихиканье или внезапный детский испуг.
«Библия гласит, — произнес Сутулик, — что в раю не будет дозволено ни единого греха. Ты не можешь быть христианином, если в воскресное утро сидишь в церкви, а затем не вернулся в нее воскресным вечером, потому что тебя потянуло на рыбалку. Братья, дьявол хочет, чтобы вы сказали: „Пропустить один вечерок — ну какой от этого вред!“
«Ему это и правда только на пользу», — шепнула Пэтти Эрлин мне в ухо, тогда как Мадлен, глубоко задетая продолжением нашего флирта, сидела с другого моего бока, застыв, как мороженое сало.
«И еще запомните, — говорил его голос, — вы идете в кино, а потом выпиваете стаканчик, а потом вы уже на пути к адскому пламени и проклятию — где огнь не угасает и червь не умирает».
«Ты развратник, — прошептала Пэтти Эрлин, — как и я».
«Придите же, братья, — сказал Сутулик, — прежде чем облака свернутся и будет поздно просить о милости. Придите к Иисусу сегодня. Отвергните ваши грехи. Отдайте свое сердце Иисусу. Придите и преклоните колена. Пэтти Эрлин, садитесь за пианино. Спойте с нами номер двести пятьдесят шестой и услышьте Иисуса в своем сердце».
Пэтти Эрлин заиграла на пианино — простенько, но лихо, — и прихожане запели:
Пускай я пред Тобою нем,
Но кровь Ты пролил за меня,
Коль Ты зовешь меня к Себе,
О Агнец Божий, — я иду.
После этого мы вернулись в дом Сутулика на воскресный обед, который приготовила его сестра, старая дева. Нам подали тушеное мясо, передержанное на плите до безжизненно-серого цвета, и полусырую картошку с вялой реповой ботвой. Я встречал мало людей, способных проявить субботней ночью такую жизненную силу, как Сутулик и Пэтти Эрлин, но этот воскресный обед был обратной стороной луны. Мы ели в молчании, а перед отъездом пожали друг другу руки. Пару часов спустя мы с Мадлен угодили в дорожную аварию. Минуло почти пять лет, прежде чем я снова увидел Пэтти Ларейн, и это случилось в Тампе, где после развода с Сутуликом и недолгой работы стюардессой на авиалинии — ее встреча с Уодли произошла в воздухе — она стала миссис Микс Уодли Хилби.
Сила воспоминаний поднимает тебя над болью, и потому я закончил свое путешествие по волнолому не в худшем состоянии, чем начал. Отлив достиг предела, и с песчаных низин тянуло болотом. Ирландский мох и морское сито колыхались под луной в лужах, подернутых серебром. Я удивился, найдя свой «порше» там, где оставил его. Если смерть существует в одной вселенной, то припаркованные автомобили — определенно в другой.
Только повернув ключ в зажигании, я сообразил, что четыре или пять часов, отведенные мной Мадлен, уже истекли. Если бы не это, я вряд ли поехал бы обратно в свой дом (дом Пэтти), чтобы стать с Ридженси лицом к лицу, — нет, пожалуй, я отправился бы во «Вдовью дорожку», где все это началось, и так напился, что утром ничего бы не помнил. Но вместо этого я закурил очередную сигарету, двинулся по Брэдфорд-стрит в направлении дома и прибыл туда прежде, чем успел бы истлеть брошенный в пепельницу окурок.
Напротив моих дверей, рядом с машиной отца, стоял патрульный автомобиль. Итак, Ридженси здесь. Этого я ожидал, но Мадлен еще не было.
Я не знал, что делать. Увидеть ее первой казалось необходимым — я хотел вооружиться теми изуродованными снимками, которые она нашла в запертой шкатулке, — но затем мне пришло в голову, что я даже не попросил ее привезти их. Конечно, она привезет — а вдруг нет? В число ее талантов или пороков не входило умение использовать страхи и горе в практических целях.
Однако я решил, что, пока Мадлен нет, я могу по крайней мере проверить, в порядке ли мой отец (хотя я был почти уверен, что да), и потому тихо, как мог, обогнул дом и достиг кухонного окна, увидев внутри, по обе стороны стола, Дуги и Элвина Лютера, уютно устроившихся на стульях со стаканами в руках. Кобуру с пистолетом Ридженси повесил на другой стул. Судя по его облику, он еще не заметил пропажи мачете — в этом я готов был поклясться. Впрочем, он, наверное, просто не успел заглянуть в свой багажник.
Пока я смотрел, они засмеялись, и меня разобрало любопытство. Я решил понадеяться на то, что Мадлен, не уложившаяся в пять часов, не приедет и в следующие пять минут. (Хотя мое сердце, возмущенное таким безрассудством, пустилось вскачь.) Тем не менее я снова обогнул дом, залез через люк в подвал и выбрал там позицию прямо под кухней. Сюда я частенько сбегал с вечеринок, утомленный гостями, лакающими мое спиртное (спиртное Пэтти). Поэтому мне было известно, что здесь слышны все беседы, которые ведутся на кухне.
Говорил Ридженси. Он вспоминал ни больше ни меньше как о службе в чикагском отделении Бюро по борьбе с наркотиками и рассказывал моему отцу о своем крутом напарнике, негре по имени Рэнди Рейган.
— Ей-богу, такое имя! — слышал я голос Ридженси. — Конечно, все звали его Ронни Рейганом. Настоящий-то Ронни был тогда только губернатором в Калифорнии, но про него уже все слышали. Вот этот самый Ронни Рейган и стал моим напарником.
— В моем баре как-то работал официант по имени Хамфри Гувер, — отвечал отец. — Так он говаривал: «Посчитай, сколько солонок не хватает, и умножь на пятьсот. Получишь доход за ночь».
Они рассмеялись. Хамфри Гувер! Еще один дар моего отца. Такого, как Ридженси, он мог продержать на стуле целый вечер. Теперь Элвин Лютер возобновил свой рассказ. По его словам, Ронни Рейган организовал кокаиновую облаву. Но наводчик оказался провокатором, и когда Ронни ступил за порог, он получил за свои старания огневую вспышку в лицо из обреза. С помощью операций ему попытались восстановить недостающую часть физиономии.
— Мне было жаль сукина сына, — сказал Ридженси, — и я принес с собой в больницу щенка бульдога. Но когда я вошел в палату, доктор как раз вставлял ему этот долбаный пластмассовый глаз.
— Да ну! — сказал отец.
— Да, — сказал Ридженси, — этот долбаный глаз из пластмассы. Пришлось мне обождать. Потом остаюсь я с Ронни один и кладу ему на кровать щенка бульдога. В настоящем его глазу появляется слеза. Ронни говорит — бедняга! — он говорит мне: «А щенок меня не испугается?» — «Нет, — отвечаю я, — он тебя уже полюбил». Если обоссать все одеяло — значит любить, то он и правда его полюбил. «Как я, по-твоему, выгляжу? — спрашивает Ронни Рейган. — Скажи честно». Эх, бедняга! У него и уха тоже не осталось. «Ну, — говорю, — ничего. Ты и раньше не был похож на розу».
Они засмеялись. Я понял, что они будут травить свои байки одну за другой, пока я не войду. Тогда я выбрался из подвала и у парадной двери наткнулся на Мадлен. Она собиралась с духом, чтобы позвонить.
Я не сделал попытки поцеловать ее. Это было бы ошибкой. Однако она вцепилась в меня и держала голову на моем плече, пока не унялась бившая ее дрожь.
— Извини, что так долго, — сказала она. — Я два раза возвращалась.
— Все нормально.
— Я привезла снимки, — сказала она.
— Пойдем ко мне в машину. Там есть фонарь.
При свете фонаря обнаружился очередной сюрприз. Фотографии были не более и не менее непристойны, чем мои «полароиды», но на них была не Пэтти Ларейн. Ножницы Ридженси отделили от тела голову Джессики Понд. Я посмотрел снова. Нет, Мадлен не могла уловить разницу. Тело Джессики выглядело молодым, а лицо было смазано. Мадлен ошиблась невольно. Но это проливало новый свет на таланты Элвина Лютера Ридженси. Одно дело снять в похабном виде свою жену или постоянную подругу и совсем другое — уговорить леди, которая провела у вас в постели максимум неделю. Доблесть есть доблесть, мрачно подумал я и заколебался, открыть ли Мадлен, кто был моделью фотографа. Однако решил не расстраивать ее лишний раз и потому смолчал. Мне было неясно, как она отнесется к очередной любовнице мужа — с удвоенным негодованием или вдвое меньшим.
Она содрогнулась опять. Я принял решение отвести ее в дом.
— Пойдем тихо, — сказал я. — Он здесь.
— Значит, мне туда нельзя.
— Он не заметит. Я проведу тебя в свою комнату, и ты запрешь дверь.
— Это ведь и ее комната, верно?
— Тогда в кабинет.
Нам удалось тихо одолеть лестницу. На четвертом этаже я подвел ее к стулу у окна.
— Свет зажечь? — спросил я.
— Лучше посижу в темноте. Из окошка такой чудесный вид. — Наверное, она впервые видела наши песчаные равнины и залив при луне.
— Что ты собираешься делать внизу? — спросила она.
— Не знаю. Надо с ним разобраться.
— Это безумие.
— Между прочим, там мой отец. Это нам на пользу, честно.
— Тим, давай просто сбежим.
— Может, и сбежим. Но сначала мне нужны ответы на пару вопросов.
— Ради душевного спокойствия?
«Ради того, чтобы не сойти с ума», — чуть не сказал я вслух.
— Возьми меня за руки, — сказала она. — Давай посидим минутку.
Мы так и сделали. Думаю, ее мысли проникли ко мне через наши сплетенные пальцы, ибо я вдруг вспомнил первые дни после того, как мы встретились — я, бармен, которого все зазывали к себе (поскольку в Нью-Йорке хорошие молодые бармены пользуются среди владельцев ресторанов такой же высокой репутацией, как хорошие молодые спортсмены-профессионалы), и она, шикарная хозяйка в мафиозном итальянском ресторане неподалеку от центра. На эту работу ее устроил дядя, весьма уважаемый человек, но она оказалась прямо-таки созданной для Мадлен — сколько хлыщей и пижонов, мелькавших в ее угодьях, пытались урвать от нее кусочек, однако на протяжении года у нас был великолепный роман. Она была итальянка и верная подруга, и я обожал ее. Она любила тишину. Любила часами сидеть в комнате, погруженной в сумерки, и мне передавалось бархатистое биение ее любящего сердца. Я мог бы остаться с ней навсегда, но я был молод и заскучал. Она почти не читала книг. Она знала по именам всех когда-либо живших знаменитых писателей, но почти не читала сама. В ней были блеск и изящество атласа, но мы никогда не ходили никуда, разве что друг в друга, и этого хватало ей, но не мне. Теперь же я, возможно, снова возвращался к Мадлен, и в моем сердце подымалась волна. Назовем ее ночной волной. В свои лучшие часы Пэтти Ларейн дарила мне ощущения, близкие к солнечному свету, но я уже приближался к сорока, и луна с туманом стали ближе моей душе.
Я освободил ее руки и легонько поцелован Мадлен в губы. Это воскресило память о том, как нежен ее рот и как он похож на цветок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Он снова поднял пистолет.
— Я собирался застрелить тебя. Это особое удовольствие — стрелять в людей. Оно гораздо острее, чем кажется. И я искал повод, чтобы тебя прикончить. Но теперь не уверен, что смогу. Злости не хватает. — Он вздохнул. — Может, мне стоит сдаться.
— Стоит ли?
— Нет, — сказал он, — это не вариант. Я так мучился во время развода. Опять стать посмешищем — этого я не переживу.
— Да, — сказал я.
Он лег на бок, свернулся калачиком, поднес дуло пистолета к губам и сказал:
— Что ж, тебе повезло. — И вложил дуло в рот. Но мне показалось, что в этот миг он подумал, как плохо будет лежать тут открытым всем ветрам.
— Ты прикроешь меня песком? — спросил он.
— Да.
Не могу объяснить, что случилось со мной дальше, но я встал и подошел к нему. Тогда он вынул пистолет изо рта и направил его на меня.
— Стоп, — сказал он. Затем опустил дуло. — Сядь рядом со мной, — сказал он.
Я сел.
— Обними меня, — сказал он.
Я повиновался.
— Нравлюсь я тебе хоть немного?
— Ты нравишься мне, Уодли.
— Надеюсь, — сказал он, и поднес пистолет к голове, и выстрелил себе в мозг.
Для оружия с глушителем звук был громкий. Может быть, это распахнулась дверь перед его душой.
Мы долго сидели вместе. Не будет другого одноклассника, чья смерть заставила бы меня так горевать.
Когда стужа стала невыносимой, я поднялся и попробовал выкопать могилу, но галька была слишком холодна для моих рук. Мне пришлось уложить его в неглубокую впадину и оставить под несколькими дюймами песка. Затем я поклялся вернуться завтра с лопатой и зашагал по берегу обратно к волнолому.
Когда я ступил на камни, дело пошло медленнее. Моя нога, несмотря на всю свою прежнюю подвижность, болела теперь, как открытый зуб, а плечо точно дергало током, стоило лишь потревожить какой-нибудь ничего не подозревающий нерв.
Однако боль порождает свой собственный паллиатив. Измочаленный сотней чересчур тяжких для меня переживаний, я успокоился и наконец-то начал думать о гибели Пэтти Ларейн с оттенком грусти. Да, это и есть средство против боли — самое скорбь.
Я утратил жену, которую никогда не понимал, и вместе с ней исчезли напор ее непобедимой уверенности и леденящие душу просчитывания ее непостижимого ума.
Я стал думать о последнем дне перед уходом Пэтти Ларейн — когда это было, двадцать девять или тридцать дней тому назад? Мы сели в машину и отправились поискать октябрьской листвы, радующей глаз больше, чем наши карликовые сосны. Близ Орлинса, на локте согнутой руки Кейп-Кода, было еще много необлетевших деревьев. За очередным поворотом я увидел на фоне яркого голубого неба клен в оранжево-красном уборе — листья его трепетали, уже на грани между последним багрянцем и более поздними оттенками коричневого, предвестниками скорого опадания. Глядя на это дерево, я пробормотал: «Ах ты моя подляночка!» — сам не зная, о чем говорю, но сидящая рядом со мной Пэтти сказала: «Скоро я тебя брошу». (Это было единственное предостережение, которое она сделала.)
«Вряд ли это многое изменит, — сказал я. — Я уже не чувствую близости. Словно мне осталось от тебя не больше одной четверти».
Она кивнула.
В ее кошачьем великолепии всегда была капелька от гиены — суровая, неприступная волевая расчетливость в уголках рта. Несмотря на свою силу, она всегда была полна жалости к себе и теперь прошептала мне:
«Я точно в ловушке. В ужасной ловушке».
«Чего ты хочешь?» — спросил я.
«Не знаю, — сказала она. — Это всегда ускользает».
И затем, в порыве ограниченного сочувствия, которое еще была способна ко мне испытывать, тронула меня за руку.
«Однажды мне показалось, что я это поймала», — вымолвила она, и я пожал ее руку в ответ. Ибо, как я и признался Уодли, у нас была своя романтическая точка отсчета. Это была та ночь, когда мы встретились и блудили, сплетаясь, точно языки пламени, и опрокидывали друг над другом рога плотского изобилия — да, единственная ночь, когда мы были счастливы, как Христофор Колумб, потому что оба открывали Америку, нашу страну, навеки оставшуюся разделенной на две половины. Мы резвились в блаженстве наших взаимодополняющих обаяний, а потом сладко уснули рядышком, как два леденца.
Утром Сутулик, ее муж, надел одну из своих других шляп, и все мы пошли в церковь: Мадлен и Пэтти, Сутулик. и я. Он вел службу. Он был типичным американским сумасшедшим: мог развратничать по субботам и крестить по воскресеньям. Дом Отца Нашего состоит из многих чертогов, но я уверен, что Сутулик считал субботу чем-то вроде туалета во дворе. Я так и не понял их брака. Он был футбольным тренером, а она — заводилой болельщиков, и он отяжелил ее, и они поженились. Ребенок родился мертвым. Это была ее последняя попытка произвести потомство. Ко времени нашей встречи на их объявление откликались уже не раз («Никаких „золотых дождей“… должны состоять в браке»). Да, при достаточном таланте я мог бы написать о Сутулике и отсеках его американского ума целую книгу, но сейчас я не стану углубляться в этот образ, а только расскажу вам о проповеди, ибо я запомнил ее тогда и вспомнил теперь, идя по камням, — как мы сидели в простой белой церковке, не больше сельской школы об одной комнате и не роскошнее сарая из Адова Городка. Теперь, когда Пэтти уже не было на свете, я вновь услышал его голос.
«Нынче ночью я видел сон», — сказал он, и Пэтти — я сидел между ней и Мадлен — сжала мою руку и прошептала мне в ухо, как девчонка на уроке: «Твоя жена — вот его сон», но Сутулик даже не обратил на нее внимания. Он продолжал: «Братья, это было больше, чем сон, это было видение конца времен. Небеса свернулись, и я узрел, как Иисус грядет на облаке славы, дабы призвать к Себе Своих детей. И ужасно было видеть, братья, как грешники вопили, и стенали, и просили о милости, падая на лице свое пред Ним. Библия гласит, что будут две женщины, мелющие зерно, — одна будет взята, а другая оставлена. Будут двое на ложе… — Пэтти Эрлин сильно пихнула меня локтем в ребра. — Один будет взят, а другой оставлен. Матери будут рыдать, когда их детей отнимут от их груди, дабы принести Иисусу, а сами они останутся, ибо не сумели отказаться от грехов своих». Ноготки Пэтти Эрлин впились в мою ладонь, но я не знал, что она старается подавить — хихиканье или внезапный детский испуг.
«Библия гласит, — произнес Сутулик, — что в раю не будет дозволено ни единого греха. Ты не можешь быть христианином, если в воскресное утро сидишь в церкви, а затем не вернулся в нее воскресным вечером, потому что тебя потянуло на рыбалку. Братья, дьявол хочет, чтобы вы сказали: „Пропустить один вечерок — ну какой от этого вред!“
«Ему это и правда только на пользу», — шепнула Пэтти Эрлин мне в ухо, тогда как Мадлен, глубоко задетая продолжением нашего флирта, сидела с другого моего бока, застыв, как мороженое сало.
«И еще запомните, — говорил его голос, — вы идете в кино, а потом выпиваете стаканчик, а потом вы уже на пути к адскому пламени и проклятию — где огнь не угасает и червь не умирает».
«Ты развратник, — прошептала Пэтти Эрлин, — как и я».
«Придите же, братья, — сказал Сутулик, — прежде чем облака свернутся и будет поздно просить о милости. Придите к Иисусу сегодня. Отвергните ваши грехи. Отдайте свое сердце Иисусу. Придите и преклоните колена. Пэтти Эрлин, садитесь за пианино. Спойте с нами номер двести пятьдесят шестой и услышьте Иисуса в своем сердце».
Пэтти Эрлин заиграла на пианино — простенько, но лихо, — и прихожане запели:
Пускай я пред Тобою нем,
Но кровь Ты пролил за меня,
Коль Ты зовешь меня к Себе,
О Агнец Божий, — я иду.
После этого мы вернулись в дом Сутулика на воскресный обед, который приготовила его сестра, старая дева. Нам подали тушеное мясо, передержанное на плите до безжизненно-серого цвета, и полусырую картошку с вялой реповой ботвой. Я встречал мало людей, способных проявить субботней ночью такую жизненную силу, как Сутулик и Пэтти Эрлин, но этот воскресный обед был обратной стороной луны. Мы ели в молчании, а перед отъездом пожали друг другу руки. Пару часов спустя мы с Мадлен угодили в дорожную аварию. Минуло почти пять лет, прежде чем я снова увидел Пэтти Ларейн, и это случилось в Тампе, где после развода с Сутуликом и недолгой работы стюардессой на авиалинии — ее встреча с Уодли произошла в воздухе — она стала миссис Микс Уодли Хилби.
Сила воспоминаний поднимает тебя над болью, и потому я закончил свое путешествие по волнолому не в худшем состоянии, чем начал. Отлив достиг предела, и с песчаных низин тянуло болотом. Ирландский мох и морское сито колыхались под луной в лужах, подернутых серебром. Я удивился, найдя свой «порше» там, где оставил его. Если смерть существует в одной вселенной, то припаркованные автомобили — определенно в другой.
Только повернув ключ в зажигании, я сообразил, что четыре или пять часов, отведенные мной Мадлен, уже истекли. Если бы не это, я вряд ли поехал бы обратно в свой дом (дом Пэтти), чтобы стать с Ридженси лицом к лицу, — нет, пожалуй, я отправился бы во «Вдовью дорожку», где все это началось, и так напился, что утром ничего бы не помнил. Но вместо этого я закурил очередную сигарету, двинулся по Брэдфорд-стрит в направлении дома и прибыл туда прежде, чем успел бы истлеть брошенный в пепельницу окурок.
Напротив моих дверей, рядом с машиной отца, стоял патрульный автомобиль. Итак, Ридженси здесь. Этого я ожидал, но Мадлен еще не было.
Я не знал, что делать. Увидеть ее первой казалось необходимым — я хотел вооружиться теми изуродованными снимками, которые она нашла в запертой шкатулке, — но затем мне пришло в голову, что я даже не попросил ее привезти их. Конечно, она привезет — а вдруг нет? В число ее талантов или пороков не входило умение использовать страхи и горе в практических целях.
Однако я решил, что, пока Мадлен нет, я могу по крайней мере проверить, в порядке ли мой отец (хотя я был почти уверен, что да), и потому тихо, как мог, обогнул дом и достиг кухонного окна, увидев внутри, по обе стороны стола, Дуги и Элвина Лютера, уютно устроившихся на стульях со стаканами в руках. Кобуру с пистолетом Ридженси повесил на другой стул. Судя по его облику, он еще не заметил пропажи мачете — в этом я готов был поклясться. Впрочем, он, наверное, просто не успел заглянуть в свой багажник.
Пока я смотрел, они засмеялись, и меня разобрало любопытство. Я решил понадеяться на то, что Мадлен, не уложившаяся в пять часов, не приедет и в следующие пять минут. (Хотя мое сердце, возмущенное таким безрассудством, пустилось вскачь.) Тем не менее я снова обогнул дом, залез через люк в подвал и выбрал там позицию прямо под кухней. Сюда я частенько сбегал с вечеринок, утомленный гостями, лакающими мое спиртное (спиртное Пэтти). Поэтому мне было известно, что здесь слышны все беседы, которые ведутся на кухне.
Говорил Ридженси. Он вспоминал ни больше ни меньше как о службе в чикагском отделении Бюро по борьбе с наркотиками и рассказывал моему отцу о своем крутом напарнике, негре по имени Рэнди Рейган.
— Ей-богу, такое имя! — слышал я голос Ридженси. — Конечно, все звали его Ронни Рейганом. Настоящий-то Ронни был тогда только губернатором в Калифорнии, но про него уже все слышали. Вот этот самый Ронни Рейган и стал моим напарником.
— В моем баре как-то работал официант по имени Хамфри Гувер, — отвечал отец. — Так он говаривал: «Посчитай, сколько солонок не хватает, и умножь на пятьсот. Получишь доход за ночь».
Они рассмеялись. Хамфри Гувер! Еще один дар моего отца. Такого, как Ридженси, он мог продержать на стуле целый вечер. Теперь Элвин Лютер возобновил свой рассказ. По его словам, Ронни Рейган организовал кокаиновую облаву. Но наводчик оказался провокатором, и когда Ронни ступил за порог, он получил за свои старания огневую вспышку в лицо из обреза. С помощью операций ему попытались восстановить недостающую часть физиономии.
— Мне было жаль сукина сына, — сказал Ридженси, — и я принес с собой в больницу щенка бульдога. Но когда я вошел в палату, доктор как раз вставлял ему этот долбаный пластмассовый глаз.
— Да ну! — сказал отец.
— Да, — сказал Ридженси, — этот долбаный глаз из пластмассы. Пришлось мне обождать. Потом остаюсь я с Ронни один и кладу ему на кровать щенка бульдога. В настоящем его глазу появляется слеза. Ронни говорит — бедняга! — он говорит мне: «А щенок меня не испугается?» — «Нет, — отвечаю я, — он тебя уже полюбил». Если обоссать все одеяло — значит любить, то он и правда его полюбил. «Как я, по-твоему, выгляжу? — спрашивает Ронни Рейган. — Скажи честно». Эх, бедняга! У него и уха тоже не осталось. «Ну, — говорю, — ничего. Ты и раньше не был похож на розу».
Они засмеялись. Я понял, что они будут травить свои байки одну за другой, пока я не войду. Тогда я выбрался из подвала и у парадной двери наткнулся на Мадлен. Она собиралась с духом, чтобы позвонить.
Я не сделал попытки поцеловать ее. Это было бы ошибкой. Однако она вцепилась в меня и держала голову на моем плече, пока не унялась бившая ее дрожь.
— Извини, что так долго, — сказала она. — Я два раза возвращалась.
— Все нормально.
— Я привезла снимки, — сказала она.
— Пойдем ко мне в машину. Там есть фонарь.
При свете фонаря обнаружился очередной сюрприз. Фотографии были не более и не менее непристойны, чем мои «полароиды», но на них была не Пэтти Ларейн. Ножницы Ридженси отделили от тела голову Джессики Понд. Я посмотрел снова. Нет, Мадлен не могла уловить разницу. Тело Джессики выглядело молодым, а лицо было смазано. Мадлен ошиблась невольно. Но это проливало новый свет на таланты Элвина Лютера Ридженси. Одно дело снять в похабном виде свою жену или постоянную подругу и совсем другое — уговорить леди, которая провела у вас в постели максимум неделю. Доблесть есть доблесть, мрачно подумал я и заколебался, открыть ли Мадлен, кто был моделью фотографа. Однако решил не расстраивать ее лишний раз и потому смолчал. Мне было неясно, как она отнесется к очередной любовнице мужа — с удвоенным негодованием или вдвое меньшим.
Она содрогнулась опять. Я принял решение отвести ее в дом.
— Пойдем тихо, — сказал я. — Он здесь.
— Значит, мне туда нельзя.
— Он не заметит. Я проведу тебя в свою комнату, и ты запрешь дверь.
— Это ведь и ее комната, верно?
— Тогда в кабинет.
Нам удалось тихо одолеть лестницу. На четвертом этаже я подвел ее к стулу у окна.
— Свет зажечь? — спросил я.
— Лучше посижу в темноте. Из окошка такой чудесный вид. — Наверное, она впервые видела наши песчаные равнины и залив при луне.
— Что ты собираешься делать внизу? — спросила она.
— Не знаю. Надо с ним разобраться.
— Это безумие.
— Между прочим, там мой отец. Это нам на пользу, честно.
— Тим, давай просто сбежим.
— Может, и сбежим. Но сначала мне нужны ответы на пару вопросов.
— Ради душевного спокойствия?
«Ради того, чтобы не сойти с ума», — чуть не сказал я вслух.
— Возьми меня за руки, — сказала она. — Давай посидим минутку.
Мы так и сделали. Думаю, ее мысли проникли ко мне через наши сплетенные пальцы, ибо я вдруг вспомнил первые дни после того, как мы встретились — я, бармен, которого все зазывали к себе (поскольку в Нью-Йорке хорошие молодые бармены пользуются среди владельцев ресторанов такой же высокой репутацией, как хорошие молодые спортсмены-профессионалы), и она, шикарная хозяйка в мафиозном итальянском ресторане неподалеку от центра. На эту работу ее устроил дядя, весьма уважаемый человек, но она оказалась прямо-таки созданной для Мадлен — сколько хлыщей и пижонов, мелькавших в ее угодьях, пытались урвать от нее кусочек, однако на протяжении года у нас был великолепный роман. Она была итальянка и верная подруга, и я обожал ее. Она любила тишину. Любила часами сидеть в комнате, погруженной в сумерки, и мне передавалось бархатистое биение ее любящего сердца. Я мог бы остаться с ней навсегда, но я был молод и заскучал. Она почти не читала книг. Она знала по именам всех когда-либо живших знаменитых писателей, но почти не читала сама. В ней были блеск и изящество атласа, но мы никогда не ходили никуда, разве что друг в друга, и этого хватало ей, но не мне. Теперь же я, возможно, снова возвращался к Мадлен, и в моем сердце подымалась волна. Назовем ее ночной волной. В свои лучшие часы Пэтти Ларейн дарила мне ощущения, близкие к солнечному свету, но я уже приближался к сорока, и луна с туманом стали ближе моей душе.
Я освободил ее руки и легонько поцелован Мадлен в губы. Это воскресило память о том, как нежен ее рот и как он похож на цветок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31