По будням большинство здешних клиентов — почтенные джентльмены из Брустера, Денниса и Орлинса — в поисках экзотического отдыха пускались в отважное путешествие за тридцать-сорок миль от своего дома, чтобы поужинать в самом Провинстауне. Летнее эхо не влияло на нашу дурную репутацию. Все эти убеленные благородными сединами персонажи — отставные профессора и удалившиеся от дел сотрудники крупных фирм — в баре не задерживались. Они шли прямиком в обеденный зал. Кроме того, им было довольно одного взгляда на мою рабочую куртку, чтобы почувствовать обострение голода. «Нет, милый, — говорили их жены, — выпьем лучше за столиком в ресторане. Мы так изголодались!» — «Изголодалась ты, как же», — бормотал я себе под нос.
В эти двадцать четыре дня бар «Вдовьей дорожки» был моей крепостной башней. Я усаживался у окна, глядел на огонь, следил за тем, как наступает или отступает вода, и после четырех бурбонов, десятка сигарет и дюжины крекеров с сыром (мой обед!) начинал казаться себе по меньшей мере раненым лордом, живущим у моря.
Тоска, жалость к себе и отчаяние компенсируются тем, что благодаря виски воображение начинает работать с утроенной силой. Не важно, что алкоголь его скособочивает, — главное, что оно просыпается. В этой комнате меня бесперебойно снабжала выпивкой покорная девица, у которой я, несомненно, вызывал ужас, хотя ни разу не сказал ничего более провокационного, чем «Еще бурбон, пожалуйста». Но поскольку она работала в баре, я понимал ее страх. Я сам был барменом много лет, и мне была понятна ее уверенность в том, что я опасен. Слишком уж вежливо я держался. Когда я сам стоял за стойкой, такие посетители тоже вызывали у меня беспокойство. Они не доставляют вам никаких хлопот — но только до определенного момента. Потом они могут разнести все вокруг вдребезги.
Я не причислял себя к этой категории клиентов. Но разве могу я сказать, что опасения, внушенные мной официантке, не сослужили мне хорошей службы? Она уделяла мне ровно столько внимания, сколько я хотел, — ни каплей больше или меньше. Управляющий, симпатичный паренек, который старательно демонстрировал свои светские манеры, знал меня уже не один год и, пока я ходил сюда в обществе богатой жены, относился ко мне как к редкому образчику местной аристократии, игнорируя любые выходки подвыпившей Пэтти Ларейн: богатым извинительно многое! Потом же, когда я стал посещать бар в одиночестве, он здоровался со мной вначале, прощался в конце и явно по-хозяйски решил оберегать мой покой. Как следствие, мало кого из посетителей усаживали в этом зале. Я мог вечер за вечером напиваться по своему вкусу.
Теперь я наконец созрел для признания в том, что я писатель. Впрочем, за эти три с лишним недели начиная с первого дня я не написал ничего нового. Сознавать нелепость своего положения — это, согласитесь, само по себе невесело, но когда не можешь вырваться из порочного круга, бремя становится совсем невыносимым. Сигареты, от коих я отказался ценой такого ущерба для своего писательского дара, теперь, по моем возвращении под иго никотина — а это настоящее иго, — и вовсе лишили меня способности написать хотя бы один абзац. Чтобы не курить, мне пришлось заново научиться писать. Теперь же, когда подошло время праздновать победу, возврат к сигаретам, казалось, затоптал последнюю искорку моего таланта. Или в этом виноват уход Пэтти Ларейн?
В эти дни я брал с собой во «Вдовью дорожку» блокнот и, как следует выпив, умудрялся добавить строчку-другую к словам, запечатленным там в менее отчаянные часы. Изредка в одном со мной зале оказывались другие посетители, зашедшие на коктейль перед ужином, и мои одобрительные восклицания по поводу какого-нибудь удачного оборота или недовольное ворчанье над фразой мертвой, точно давно опостылевший тост старого пропойцы, должны были звучать для них странно и диковато, вызывать такую же тревогу (с учетом претендующей на элегантность панельной облицовки), как подвывания пса, абсолютно равнодушного ко всякому человеческому присутствию.
Поверите ли, что я не играл на публику, когда хмурился на какую-нибудь пьяную запись, не поддающуюся прочтению, и довольно усмехался, если эти жуткие каракули вдруг превращались в осмысленный текст? «Ага, — бормотал я себе под нос, — портреты!»
Я только что разобрал часть названия, добротного названия, достаточно звучного для книги: «В нашей глуши — портреты здравомыслящих» Тимоти Маддена.
Теперь я начал так и этак примерять свое имя. «В нашей глуши — портреты здравомыслящих»; кто автор — Мак Мадден? Тим Мак Мадден? Тик-Так Мадден? Я захихикал. Моя официантка, бедная опасливая мышка, отважилась бросить на меня взгляд, лишь повернувшись строго в профиль.
Но я забавлялся искренне. Ко мне вернулись старые шутки по поводу моего имени. Я чувствовал прилив любви к отцу. Ах, эта сладкая печаль сыновней любви! Она чиста, как вкус леденца с кислинкой, когда тебе пять. Дуглас (Дуги) Мадден — для друзей Биг-Мак; а меня, его единственного отпрыска, они когда-то звали Мик-Маком, потом Тик-Таком и снова Тимом. Наблюдая за метаморфозами своего имени сквозь винные пары, я и захихикал. Каждая перемена имени была в моей жизни событием, и я старался восстановить эти события в памяти.
В глубине души я уже изобретал первые фразы вступительного эссе. (А какое название! «В нашей глуши — портреты здравомыслящих», автор Тим Мадден.) Я мог бы порассуждать об ирландцах и о том, почему они так много пьют. Может, виноват тестостерон? Считается, что у ирландцев его больше, чем у других мужчин — уж у моего-то отца наверняка, — и оттого они так неуправляемы. Возможно, алкоголь требуется этому гормону как растворитель.
Я сидел, нацелив карандаш на блокнот, отпитое из стакана виски жгло язык. Я еще не был готов проглотить его. Название — это почти все, что мне удалось придумать с первого дня. Я был способен только смотреть на волны. В этот зябкий ноябрьский вечер волны за окном бара чем-то походили на волны в моем мозгу. Мои мысли застопорились, и я ощутил разочарование, сопутствующее глубоким пьяным прозрениям. Едва перед тобой забрезжат истинные мировые законы, как твой словарный запас расплывается мутным пятном.
Именно тогда я заметил, что я уже не одинок во «Вдовьей дорожке», этих своих владениях. Не дальше чем в десяти футах от меня сидела блондинка, поразительно похожая на Пэтти Ларейн, а рядом — ее спутник. Если у меня и не было другой ниточки, по которой я мог бы выкарабкаться в сознательное состояние, она помогла мне сделать это, появившись здесь со своим пижоном, с иголочки одетым провинциально-твидово-фланелевым, среброволосо-напомпадуренным, загорело-адвокатоподобным типом; да, эта леди уселась здесь со своим шейхом, и, судя по стоящим перед ними бокалам, они беседовали (причем не понижая голоса, во всяком случае она) уже довольно долго. Пять минут? Десять? Я понял, что они оценили меня с одного взгляда и самоуверенно — скажем даже, нагло — решили не брать в расчет. Я не знал, в чем причина этого надменного обособления — то ли ее приятель, несмотря на свой внешний вид, был как следует подкован в области боевых искусств (хотя твидово-фланелевые обычно бывают теннисистами, а не обладателями черного пояса), то ли они были такой богатой парой, что не ожидали от незнакомцев никаких неприятностей (кроме разве что кражи со взломом), то ли они проявили простую невосприимчивость к налитому виски телу, голове и конечностям, находящимся так близко от них, — но женщина по крайней мере говорила громко, словно меня вовсе не было. Какое оскорбление в этот задумчивый час!
Затем я понял. По их разговору мне скоро стало ясно, что это калифорнийцы, держащиеся так же свободно и раскованно, как туристы из Нью-Джерси, зарулившие в мюнхенский бар. Откуда им знать, как они меня обидели?
Когда мое мышление выполнило все эти тяжеловесные маневры, свойственные только людям, погруженным в глубокую депрессию — мозг пошатывается, точно слон, загоняемый обратно в стойло, — я наконец выкарабкался из мрачного острога эгоцентризма и разглядел их получше, после чего сообразил, что их индифферентность по отношению ко мне не является ни высокомерием, ни самоуверенностью, ни наивностью, но, напротив, чистейшим театром. Сценическим действом. Мужчина отлично понимал, что присутствие враждебно настроенного соседа вроде меня не может не грозить им серьезными неприятностями, а женщина, согласно моему убеждению в том, что блондинки полагают неприличным не вести себя либо по-ангельски, либо по-сучьи — причем оба варианта практикуются в равной степени, — перла вперед без оглядки. Она хотела меня спровоцировать. И испытать на вшивость своего красавца. Видно, она и по характеру ничем не уступала моей Пэтти Ларейн.
Но дайте я опишу эту женщину. На нее стоило посмотреть. Ей было лет на пятнадцать больше, чем моей жене, — стало быть, уже под пятьдесят, — но как она себя подавала! Такая же внешность была у одной порнозвезды по имени Дженнифер Уэллс. У нее были большие, точеные, развратные груди — один сосок смотрел на запад, другой пялился на восток, — глубокий пуп, округлый женский животик, широкий, щедрый, жизнерадостный зад и темные лобковые волосы. Именно это и разжигало похоть в тех, кто брал билеты на фильмы с Дженнифер Уэллс. Если женщина стала блондинкой по выбору — значит, она блондинка в душе.
Итак, лицо моей новой соседки, как и лицо порнозвезды Дженнифер Уэллс, обладало бесспорной привлекательностью. У нее был милый вздернутый носик и полные губы, бесстыдные и повелительные, как дыхание самого секса. Ноздри ее трепетали, красивые ногти на руках — пусть борцов за женское равноправие хватит кондрашка! — были вызывающе тщательно покрыты серебристым лаком в тон серебристо-голубым теням на веках. Ну и штучка! Анахронизм. Наиболее самодовольная разновидность ходячей мошны с Западного побережья. Санта-Барбара? Ла-Джолла? Пасадена? Что бы это ни было, она наверняка явилась из какого-нибудь бридж-клуба. Прекрасно ухоженные блондинки — такой же непременный атрибут подобных мест, как горчица на пастрами. Корпоративная Калифорния вторглась прямо ко мне в душу.
Я не могу описать, как это было возмутительно. Все равно что свастика, намалеванная на дверях Комитета защиты прав евреев. Эта блондинка так живо напомнила мне Пэтти Ларейн, что я ощутил потребность нанести ответный удар. Что бы такое сделать? — думал я. По крайней мере отравить им вечер.
И я стал слушать. Она была из тех безупречно одетых, хорошо упитанных дамочек, что любят выпить. Приканчивала один бокал и сразу начинала другой. Шотландского, конечно. «Чивас-ригал». Она называла его «чивви». «Мисс, — говорила официантке, — дайте мне еще чивви. И побольше стекляшек». Это у нее был лед, ха-ха.
«Конечно, я тебе надоела», — говорила она своему спутнику громким и до предела самоуверенным голосом, точно могла до последней капли измерить свой сексуальный багаж. Динамо-машина. Некоторые голоса заставляют резонировать тайные фибры души. Такой голос был у нее. Это не слишком тонкое замечание, но ради такого голоса человек способен на многое. Всегда существует надежда, что его обладательница предложит тебе что-нибудь достаточно откровенное.
У Пэтти Ларейн тоже был такой голос. Прихлебывая очень сухой «мартини» (который она, уж будьте уверены, называла «марти-секо»), она вела свирепые речи. «Это джин, — говорила она со всем хрипловатым пылом своей падкой на словоизвержения глотки, — джин сгубил старушку. Да, говнючок». Она с нежностью включала тебя в свои язвительные периоды, словно, ей-же-ей, даже ты, говнючок, рядом с ней мог чувствовать себя человеком. Однако Пэтти Ларейн принадлежала к иному сорту богачей — ее капитал целиком достался ей из других рук. Второй ее муж, Микс Уодли Хилби Третий (которого она хотела прикончить и открытым текстом уговаривала меня это сделать), был из Тампы, из старинной денежной семьи, и она пробила хорошую дыру — правда, не между его глаз, а в его финансовом понтоне — благодаря своему адвокату, специалисту по разводам, настоящему мастеру своего дела (который, с мукой признался я сам себе, в то время наверняка ежедневно массировал ей заднюю стенку живота, но чего и ожидать от талантливого адвоката по разводам — это ведь входит в процесс подготовки свидетельницы). Хотя Пэтти Ларейн была тогда бойкой красоткой — конфеткой, начиненной кайенским перцем, — ему удалось умерить ее пыл и поубавить яду в содержащихся в ней специях. С помощью интенсивных тренировок (он был одним из первых, кто пользовался на репетициях видеокамерой) этот малый научил ее казаться робкой на свидетельском месте и заставлять жирного старика судью таять от умиления. В ходе процесса все грешки в ее замужней жизни (свидетели были и у мужа) приняли вид невинных ошибок отчаявшейся и оскорбленной до глубины души благородной леди. Каждый очередной экс-любовник, который показывал против нее, являлся лишь свидетельством новой неудачной попытки излечить сердце, разбитое ее мужем. Может, в юности Пэтти и была всего только заводилой болельщиков, обаятельной провинциалочкой из заштатного городка в Северной Каролине, но ко времени развода с Уодли (и выхода замуж за меня) она таки пообтерлась в обществе. Черт возьми, да на заседаниях суда они с адвокатом перебрасывались полной супницей не хуже Лунта с Фонтэн. В результате чего отпрыск богатого флоридского рода лишился увесистой доли своего капитала. Вот так разбогатела Пэтти Ларейн.
Но чем дольше я вслушивался в речи своей соседки во «Вдовьей дорожке», тем больше убеждался: она из другого теста. Пэтти Ларейн была умна по-настоящему — ее ум был единственным, что отделяло ее от серых и тупых низов. Эта же новая блондинка, вторгшаяся в мое одиночество, умом не блистала, но не очень-то в нем и нуждалась. Манеры пришли к ней вместе с деньгами. Если бы все остальное сложилось как надо, она могла бы встретить вас на пороге своего гостиничного номера, облаченная только в белые перчатки до локтей (и туфли на высоком каблуке).
— Ну, смелей — скажи, что тебе надоело, — ясно расслышал я. — Так всегда бывает, когда двое симпатичных людей едут куда-нибудь вместе. Эта вынужденная жизнь вдвоем порождает разочарование. Что, я не права?'
Очевидно, ей хотелось не столько услышать его ответ, сколько дать мне понять, что они совершают краткую увеселительную поездку и отнюдь не состоят в брачных отношениях. Все могло повернуться по-разному. Если смотреть на этого Твидово-фланелевого как на убойную скотинку, его запросто можно заменить на одну ночь. Поведение этой дамочки говорило о том, что первый ночной сеанс с ней будет самым что ни на есть полноценным — трудности могут возникнуть только потом. Но первая ночь явно пойдет за счет заведения.
— Вовсе мне не надоело, — отвечал Твидово-фланелевый тихим-претихим голосом, — вовсе нет. — Его голос проникал ей в уши, точно потрескивание радиоприемника, постепенно усыпляющее слушателя. Да, решил я, он определенно юрист. В его доверительной сдержанности сквозило что-то профессиональное. Он словно охмурял присяжных, помогая судье спасти дело. Баю-баюшки-баю…
Однако она и не думала сбавлять обороты!
— Нет, нет, нет, — выпалила она, слегка встряхивая лед в бокале, — это была моя идея приехать сюда. У тебя были дела в Бостоне — ладно, сказана я, почему бы не составить тебе компанию? Как ты на этот счет? Ты, понятно, не возражал. Папочка в экстазе от новых мамочек. И т.д. — Она сделала паузу, чтобы пригубить «чивви». — Но, милый мой, у меня есть один минус — я не выношу удовлетворенности. Стоит мне ее почуять, как сразу — прощай, любовь! Кроме того, Лонни, ты наверняка заметил, что я обожаю читать карты. Говорят, женщины не разбираются в картах. Это не про меня. Когда-то в Канзас-Сити — дай-ка припомнить… а, в семьдесят шестом! — я была единственной женщиной Джерри Форда в нашей делегации, которая могла по карте доехать от гостиницы до его штаб-квартиры. Так что это была твоя ошибка — показать мне карту Бостона и его окрестностей. Если ты слышишь в моем голосе эту интонацию, когда я говорю: «Милый, мне хотелось бы взглянуть на карту здешних мест», — берегись. Значит, у меня пятки чешутся. Лонни, с тех самых пор, как мы начали изучать географию в пятом классе, — она критически покосилась на тающие «стекляшки» в своем бокале, — я глаз не могла отвести от Кейп-Кода на карте Новой Англии. Торчит как мизинчик. Знаешь, до чего дети обожают мизинчики? Они им кое-что напоминают. Вот и я всегда хотела поглядеть на кончик Кейп-Кода.
Я должен сказать, что ее друг мне по-прежнему не нравился. У него был чересчур холеный вид человека, чьи деньги делают деньги, пока он спит. «Вовсе нет, вовсе нет, — говорил он, поливая своим оливковым маслом ее душевные царапины, — мы оба хотели сюда съездить, так что все в полном ажуре» и прочее, и прочее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
В эти двадцать четыре дня бар «Вдовьей дорожки» был моей крепостной башней. Я усаживался у окна, глядел на огонь, следил за тем, как наступает или отступает вода, и после четырех бурбонов, десятка сигарет и дюжины крекеров с сыром (мой обед!) начинал казаться себе по меньшей мере раненым лордом, живущим у моря.
Тоска, жалость к себе и отчаяние компенсируются тем, что благодаря виски воображение начинает работать с утроенной силой. Не важно, что алкоголь его скособочивает, — главное, что оно просыпается. В этой комнате меня бесперебойно снабжала выпивкой покорная девица, у которой я, несомненно, вызывал ужас, хотя ни разу не сказал ничего более провокационного, чем «Еще бурбон, пожалуйста». Но поскольку она работала в баре, я понимал ее страх. Я сам был барменом много лет, и мне была понятна ее уверенность в том, что я опасен. Слишком уж вежливо я держался. Когда я сам стоял за стойкой, такие посетители тоже вызывали у меня беспокойство. Они не доставляют вам никаких хлопот — но только до определенного момента. Потом они могут разнести все вокруг вдребезги.
Я не причислял себя к этой категории клиентов. Но разве могу я сказать, что опасения, внушенные мной официантке, не сослужили мне хорошей службы? Она уделяла мне ровно столько внимания, сколько я хотел, — ни каплей больше или меньше. Управляющий, симпатичный паренек, который старательно демонстрировал свои светские манеры, знал меня уже не один год и, пока я ходил сюда в обществе богатой жены, относился ко мне как к редкому образчику местной аристократии, игнорируя любые выходки подвыпившей Пэтти Ларейн: богатым извинительно многое! Потом же, когда я стал посещать бар в одиночестве, он здоровался со мной вначале, прощался в конце и явно по-хозяйски решил оберегать мой покой. Как следствие, мало кого из посетителей усаживали в этом зале. Я мог вечер за вечером напиваться по своему вкусу.
Теперь я наконец созрел для признания в том, что я писатель. Впрочем, за эти три с лишним недели начиная с первого дня я не написал ничего нового. Сознавать нелепость своего положения — это, согласитесь, само по себе невесело, но когда не можешь вырваться из порочного круга, бремя становится совсем невыносимым. Сигареты, от коих я отказался ценой такого ущерба для своего писательского дара, теперь, по моем возвращении под иго никотина — а это настоящее иго, — и вовсе лишили меня способности написать хотя бы один абзац. Чтобы не курить, мне пришлось заново научиться писать. Теперь же, когда подошло время праздновать победу, возврат к сигаретам, казалось, затоптал последнюю искорку моего таланта. Или в этом виноват уход Пэтти Ларейн?
В эти дни я брал с собой во «Вдовью дорожку» блокнот и, как следует выпив, умудрялся добавить строчку-другую к словам, запечатленным там в менее отчаянные часы. Изредка в одном со мной зале оказывались другие посетители, зашедшие на коктейль перед ужином, и мои одобрительные восклицания по поводу какого-нибудь удачного оборота или недовольное ворчанье над фразой мертвой, точно давно опостылевший тост старого пропойцы, должны были звучать для них странно и диковато, вызывать такую же тревогу (с учетом претендующей на элегантность панельной облицовки), как подвывания пса, абсолютно равнодушного ко всякому человеческому присутствию.
Поверите ли, что я не играл на публику, когда хмурился на какую-нибудь пьяную запись, не поддающуюся прочтению, и довольно усмехался, если эти жуткие каракули вдруг превращались в осмысленный текст? «Ага, — бормотал я себе под нос, — портреты!»
Я только что разобрал часть названия, добротного названия, достаточно звучного для книги: «В нашей глуши — портреты здравомыслящих» Тимоти Маддена.
Теперь я начал так и этак примерять свое имя. «В нашей глуши — портреты здравомыслящих»; кто автор — Мак Мадден? Тим Мак Мадден? Тик-Так Мадден? Я захихикал. Моя официантка, бедная опасливая мышка, отважилась бросить на меня взгляд, лишь повернувшись строго в профиль.
Но я забавлялся искренне. Ко мне вернулись старые шутки по поводу моего имени. Я чувствовал прилив любви к отцу. Ах, эта сладкая печаль сыновней любви! Она чиста, как вкус леденца с кислинкой, когда тебе пять. Дуглас (Дуги) Мадден — для друзей Биг-Мак; а меня, его единственного отпрыска, они когда-то звали Мик-Маком, потом Тик-Таком и снова Тимом. Наблюдая за метаморфозами своего имени сквозь винные пары, я и захихикал. Каждая перемена имени была в моей жизни событием, и я старался восстановить эти события в памяти.
В глубине души я уже изобретал первые фразы вступительного эссе. (А какое название! «В нашей глуши — портреты здравомыслящих», автор Тим Мадден.) Я мог бы порассуждать об ирландцах и о том, почему они так много пьют. Может, виноват тестостерон? Считается, что у ирландцев его больше, чем у других мужчин — уж у моего-то отца наверняка, — и оттого они так неуправляемы. Возможно, алкоголь требуется этому гормону как растворитель.
Я сидел, нацелив карандаш на блокнот, отпитое из стакана виски жгло язык. Я еще не был готов проглотить его. Название — это почти все, что мне удалось придумать с первого дня. Я был способен только смотреть на волны. В этот зябкий ноябрьский вечер волны за окном бара чем-то походили на волны в моем мозгу. Мои мысли застопорились, и я ощутил разочарование, сопутствующее глубоким пьяным прозрениям. Едва перед тобой забрезжат истинные мировые законы, как твой словарный запас расплывается мутным пятном.
Именно тогда я заметил, что я уже не одинок во «Вдовьей дорожке», этих своих владениях. Не дальше чем в десяти футах от меня сидела блондинка, поразительно похожая на Пэтти Ларейн, а рядом — ее спутник. Если у меня и не было другой ниточки, по которой я мог бы выкарабкаться в сознательное состояние, она помогла мне сделать это, появившись здесь со своим пижоном, с иголочки одетым провинциально-твидово-фланелевым, среброволосо-напомпадуренным, загорело-адвокатоподобным типом; да, эта леди уселась здесь со своим шейхом, и, судя по стоящим перед ними бокалам, они беседовали (причем не понижая голоса, во всяком случае она) уже довольно долго. Пять минут? Десять? Я понял, что они оценили меня с одного взгляда и самоуверенно — скажем даже, нагло — решили не брать в расчет. Я не знал, в чем причина этого надменного обособления — то ли ее приятель, несмотря на свой внешний вид, был как следует подкован в области боевых искусств (хотя твидово-фланелевые обычно бывают теннисистами, а не обладателями черного пояса), то ли они были такой богатой парой, что не ожидали от незнакомцев никаких неприятностей (кроме разве что кражи со взломом), то ли они проявили простую невосприимчивость к налитому виски телу, голове и конечностям, находящимся так близко от них, — но женщина по крайней мере говорила громко, словно меня вовсе не было. Какое оскорбление в этот задумчивый час!
Затем я понял. По их разговору мне скоро стало ясно, что это калифорнийцы, держащиеся так же свободно и раскованно, как туристы из Нью-Джерси, зарулившие в мюнхенский бар. Откуда им знать, как они меня обидели?
Когда мое мышление выполнило все эти тяжеловесные маневры, свойственные только людям, погруженным в глубокую депрессию — мозг пошатывается, точно слон, загоняемый обратно в стойло, — я наконец выкарабкался из мрачного острога эгоцентризма и разглядел их получше, после чего сообразил, что их индифферентность по отношению ко мне не является ни высокомерием, ни самоуверенностью, ни наивностью, но, напротив, чистейшим театром. Сценическим действом. Мужчина отлично понимал, что присутствие враждебно настроенного соседа вроде меня не может не грозить им серьезными неприятностями, а женщина, согласно моему убеждению в том, что блондинки полагают неприличным не вести себя либо по-ангельски, либо по-сучьи — причем оба варианта практикуются в равной степени, — перла вперед без оглядки. Она хотела меня спровоцировать. И испытать на вшивость своего красавца. Видно, она и по характеру ничем не уступала моей Пэтти Ларейн.
Но дайте я опишу эту женщину. На нее стоило посмотреть. Ей было лет на пятнадцать больше, чем моей жене, — стало быть, уже под пятьдесят, — но как она себя подавала! Такая же внешность была у одной порнозвезды по имени Дженнифер Уэллс. У нее были большие, точеные, развратные груди — один сосок смотрел на запад, другой пялился на восток, — глубокий пуп, округлый женский животик, широкий, щедрый, жизнерадостный зад и темные лобковые волосы. Именно это и разжигало похоть в тех, кто брал билеты на фильмы с Дженнифер Уэллс. Если женщина стала блондинкой по выбору — значит, она блондинка в душе.
Итак, лицо моей новой соседки, как и лицо порнозвезды Дженнифер Уэллс, обладало бесспорной привлекательностью. У нее был милый вздернутый носик и полные губы, бесстыдные и повелительные, как дыхание самого секса. Ноздри ее трепетали, красивые ногти на руках — пусть борцов за женское равноправие хватит кондрашка! — были вызывающе тщательно покрыты серебристым лаком в тон серебристо-голубым теням на веках. Ну и штучка! Анахронизм. Наиболее самодовольная разновидность ходячей мошны с Западного побережья. Санта-Барбара? Ла-Джолла? Пасадена? Что бы это ни было, она наверняка явилась из какого-нибудь бридж-клуба. Прекрасно ухоженные блондинки — такой же непременный атрибут подобных мест, как горчица на пастрами. Корпоративная Калифорния вторглась прямо ко мне в душу.
Я не могу описать, как это было возмутительно. Все равно что свастика, намалеванная на дверях Комитета защиты прав евреев. Эта блондинка так живо напомнила мне Пэтти Ларейн, что я ощутил потребность нанести ответный удар. Что бы такое сделать? — думал я. По крайней мере отравить им вечер.
И я стал слушать. Она была из тех безупречно одетых, хорошо упитанных дамочек, что любят выпить. Приканчивала один бокал и сразу начинала другой. Шотландского, конечно. «Чивас-ригал». Она называла его «чивви». «Мисс, — говорила официантке, — дайте мне еще чивви. И побольше стекляшек». Это у нее был лед, ха-ха.
«Конечно, я тебе надоела», — говорила она своему спутнику громким и до предела самоуверенным голосом, точно могла до последней капли измерить свой сексуальный багаж. Динамо-машина. Некоторые голоса заставляют резонировать тайные фибры души. Такой голос был у нее. Это не слишком тонкое замечание, но ради такого голоса человек способен на многое. Всегда существует надежда, что его обладательница предложит тебе что-нибудь достаточно откровенное.
У Пэтти Ларейн тоже был такой голос. Прихлебывая очень сухой «мартини» (который она, уж будьте уверены, называла «марти-секо»), она вела свирепые речи. «Это джин, — говорила она со всем хрипловатым пылом своей падкой на словоизвержения глотки, — джин сгубил старушку. Да, говнючок». Она с нежностью включала тебя в свои язвительные периоды, словно, ей-же-ей, даже ты, говнючок, рядом с ней мог чувствовать себя человеком. Однако Пэтти Ларейн принадлежала к иному сорту богачей — ее капитал целиком достался ей из других рук. Второй ее муж, Микс Уодли Хилби Третий (которого она хотела прикончить и открытым текстом уговаривала меня это сделать), был из Тампы, из старинной денежной семьи, и она пробила хорошую дыру — правда, не между его глаз, а в его финансовом понтоне — благодаря своему адвокату, специалисту по разводам, настоящему мастеру своего дела (который, с мукой признался я сам себе, в то время наверняка ежедневно массировал ей заднюю стенку живота, но чего и ожидать от талантливого адвоката по разводам — это ведь входит в процесс подготовки свидетельницы). Хотя Пэтти Ларейн была тогда бойкой красоткой — конфеткой, начиненной кайенским перцем, — ему удалось умерить ее пыл и поубавить яду в содержащихся в ней специях. С помощью интенсивных тренировок (он был одним из первых, кто пользовался на репетициях видеокамерой) этот малый научил ее казаться робкой на свидетельском месте и заставлять жирного старика судью таять от умиления. В ходе процесса все грешки в ее замужней жизни (свидетели были и у мужа) приняли вид невинных ошибок отчаявшейся и оскорбленной до глубины души благородной леди. Каждый очередной экс-любовник, который показывал против нее, являлся лишь свидетельством новой неудачной попытки излечить сердце, разбитое ее мужем. Может, в юности Пэтти и была всего только заводилой болельщиков, обаятельной провинциалочкой из заштатного городка в Северной Каролине, но ко времени развода с Уодли (и выхода замуж за меня) она таки пообтерлась в обществе. Черт возьми, да на заседаниях суда они с адвокатом перебрасывались полной супницей не хуже Лунта с Фонтэн. В результате чего отпрыск богатого флоридского рода лишился увесистой доли своего капитала. Вот так разбогатела Пэтти Ларейн.
Но чем дольше я вслушивался в речи своей соседки во «Вдовьей дорожке», тем больше убеждался: она из другого теста. Пэтти Ларейн была умна по-настоящему — ее ум был единственным, что отделяло ее от серых и тупых низов. Эта же новая блондинка, вторгшаяся в мое одиночество, умом не блистала, но не очень-то в нем и нуждалась. Манеры пришли к ней вместе с деньгами. Если бы все остальное сложилось как надо, она могла бы встретить вас на пороге своего гостиничного номера, облаченная только в белые перчатки до локтей (и туфли на высоком каблуке).
— Ну, смелей — скажи, что тебе надоело, — ясно расслышал я. — Так всегда бывает, когда двое симпатичных людей едут куда-нибудь вместе. Эта вынужденная жизнь вдвоем порождает разочарование. Что, я не права?'
Очевидно, ей хотелось не столько услышать его ответ, сколько дать мне понять, что они совершают краткую увеселительную поездку и отнюдь не состоят в брачных отношениях. Все могло повернуться по-разному. Если смотреть на этого Твидово-фланелевого как на убойную скотинку, его запросто можно заменить на одну ночь. Поведение этой дамочки говорило о том, что первый ночной сеанс с ней будет самым что ни на есть полноценным — трудности могут возникнуть только потом. Но первая ночь явно пойдет за счет заведения.
— Вовсе мне не надоело, — отвечал Твидово-фланелевый тихим-претихим голосом, — вовсе нет. — Его голос проникал ей в уши, точно потрескивание радиоприемника, постепенно усыпляющее слушателя. Да, решил я, он определенно юрист. В его доверительной сдержанности сквозило что-то профессиональное. Он словно охмурял присяжных, помогая судье спасти дело. Баю-баюшки-баю…
Однако она и не думала сбавлять обороты!
— Нет, нет, нет, — выпалила она, слегка встряхивая лед в бокале, — это была моя идея приехать сюда. У тебя были дела в Бостоне — ладно, сказана я, почему бы не составить тебе компанию? Как ты на этот счет? Ты, понятно, не возражал. Папочка в экстазе от новых мамочек. И т.д. — Она сделала паузу, чтобы пригубить «чивви». — Но, милый мой, у меня есть один минус — я не выношу удовлетворенности. Стоит мне ее почуять, как сразу — прощай, любовь! Кроме того, Лонни, ты наверняка заметил, что я обожаю читать карты. Говорят, женщины не разбираются в картах. Это не про меня. Когда-то в Канзас-Сити — дай-ка припомнить… а, в семьдесят шестом! — я была единственной женщиной Джерри Форда в нашей делегации, которая могла по карте доехать от гостиницы до его штаб-квартиры. Так что это была твоя ошибка — показать мне карту Бостона и его окрестностей. Если ты слышишь в моем голосе эту интонацию, когда я говорю: «Милый, мне хотелось бы взглянуть на карту здешних мест», — берегись. Значит, у меня пятки чешутся. Лонни, с тех самых пор, как мы начали изучать географию в пятом классе, — она критически покосилась на тающие «стекляшки» в своем бокале, — я глаз не могла отвести от Кейп-Кода на карте Новой Англии. Торчит как мизинчик. Знаешь, до чего дети обожают мизинчики? Они им кое-что напоминают. Вот и я всегда хотела поглядеть на кончик Кейп-Кода.
Я должен сказать, что ее друг мне по-прежнему не нравился. У него был чересчур холеный вид человека, чьи деньги делают деньги, пока он спит. «Вовсе нет, вовсе нет, — говорил он, поливая своим оливковым маслом ее душевные царапины, — мы оба хотели сюда съездить, так что все в полном ажуре» и прочее, и прочее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31