Потом опустился на пол. Отсюда мы и начали. Гарпо задал простой код. Один легкий удар по полу означает «А», два — «Б», и так далее.
Поскольку он хотел убедиться, что разговаривает с другом, погибшим неделю назад, первый вопрос его был таким: «Ты здесь, Джон?» — и столик, после паузы, стукнул один раз. Для проверки Гарпо спросил: «С какой буквы начинается твое имя?» Столик неторопливо отстучал столько раз, сколько требовалось для буквы «Д».
Мы двинулись дальше. Все это тоже происходило ноябрьским вечером. Мы сидели в маленькой уэлфлитской квартирке Гарпо, ни разу не встав из-за столика с девяти вечера до двух пополуночи, — все чужие друг другу, если не считать хозяина. Времени было довольно, чтобы обнаружить любой обман. Но я ничего такого не обнаружил. Наши колени были на виду, а руки лежали на столешнице, причем никто явно не надавливал на нее сильнее, чем следовало. Мы сидели так тесно, что, если бы чей-то сосед напрягся, этого нельзя было бы не заметить. Нет, столик постукивал в ответ на наши вопросы совершенно естественно, как если бы воду переливали из одною стакана в другой. Ничего пугающего в этом не было. Скорее, это было утомительно. Уж очень много времени ухолило на каждое слово.
«Как тебе там, — спросил Гарпо, — где ты сейчас?»
Столик отстучал шестнадцать раз. Мы получили «О». После паузы началась новая серия постукиваний: столик наклонялся, поднимая две ножки на добрый фут от пола, но медленно, очень медленно, как половина разводного моста, а затем так же неспешно опускаясь для подачи сигнала. Следующая серия состояла из двадцати ударов и заняла несколько минут. Теперь у нас было «Т». Таким образом, вышло «ОТ»… «Отлично?» — спросил Гарпо. Столик стукнул дважды: «Нет!» «Извини, — сказал Гарпо. — Продолжай». На этот раз мы услышали семнадцать ударов. Теперь у нас имелись буквы «О», «Т» и «П».
И только когда мы добрались до «О-Т-П-А», Гарпо произнес: «Отпад?» — и столик ответил одним ударом. «Джонни, там и правда отпад?» — спросил Гарпо. И вновь столик поднялся, и вновь опустился. Это мало чем отличалось от общения с компьютером.
Так мы просидели пять часов и получили приличное количество информации о нынешнем положении Джона в потустороннем мире. Среди этих сведений не было ничего, могущего поколебать основы эсхатологии или теории кармы. И лишь в начале третьего часа ночи, возвращаясь домой — тогда дул примерно такой же ветер, как сегодня, — я осознал, что видел обычный столик, который вопреки многим физическим законам умудрялся подыматься и опускаться сотни раз, дабы передать нам словечко-другое через ущелье, чьей глубины я не мог и представить. Лишь тогда, очутившись в одиночестве на шоссе, я ощутил, как волосы топорщатся у меня на загривке, и понял, что был свидетелем жуткого, невероятного события. И силы, сделавшие это возможным, наверное, до сих пор витали вокруг меня. Я был наедине с ними на продуваемом ветром шоссе, неподалеку от морской пучины — да, таким одиноким я не чувствовал себя никогда в жизни. Трепет, который я едва ли испытывал, сидя за столиком у Гарпо, вдруг охватил меня на пустынной дороге.
Однако на следующий день я встал таким апатичным, словно мою печенку часами лупили о цементную стену; я погрузился в такую депрессию, что избегал дальнейших сеансов до того самого вечера в Труро, когда мы потерпели наше знаменательное фиаско. Я созрел для веры в возможность бесед с духами. Все дело было только в том, что у меня недоставало на это мужества.
Вернувшись домой, я затопил камин, налил себе выпить и уже собрался напрячь память, чтобы вспомнить что только можно о своем путешествии в Уэлфлит два дня назад — путешествии с двумя другими людьми в одном маленьком «порше», — как вдруг кто-то стукнул дверным молотком (во всяком случае, я могу в этом поклясться) и дверь распахнулась настежь.
Я не знаю, что проникло внутрь и осталось ли оно в доме после того, как я запер дверь, но я воспринял это явление как призыв. На меня снова пахнуло невыносимым запахом разложения, впервые почуянного под карнизом Обелиска, и я чуть не вскрикнул, поняв всю неумолимость забрезжившей передо мной логики. Ибо мне было велено — и я не мог не подчиниться этому распоряжению — вернуться к делянке в трурских лесах.
Я сопротивлялся до последнего. Допил стакан и налил еще, но я понимал, что через час или через три дня, останься я трезвым или напейся до огнеупорного состояния, я все равно отправлюсь туда и проверю тайник. Пока я этого не сделаю, меня не отпустят. Та сила, что повелевала столиком, теперь держала меня — за кишки и за самое душу. Выбора не было. Возможно, хуже всего было бы запереться здесь и пережить еще одну ужасную ночь.
Я знал это. Однажды я уже побывал в тисках императива, большего, чем я сам, и это было двадцать лет назад, когда я ежедневно в течение целой недели ходил к Провинстаунскому обелиску с холодной тяжестью в легких и сосущей пустотой под ложечкой, смотрел на его бока и думал с обреченностью, равной потере рассудка, что восхождение неизбежно. Насколько хватало глаз, я видел опоры — щербины в цементе и небольшие горизонтальные уступы меж гранитными блоками. Это можно сделать, и я сделаю это — вы не поверите мне, но я так пристально разглядывал основание, что ни разу не вспомнил о карнизе наверху. Я чувствовал лишь одно: полезу. Не предприми я этой попытки, мне грозило бы нечто худшее, чем страх. Может быть, те приступы ужаса посреди ночи, когда я вскакивал и садился на кровати, и не научили меня ничему больше, но я по крайней мере обрел — как назвать это? — малую толику сострадания ко всем, кто сдается перед необходимостью выйти и совершить вещь абсолютно недопустимую — будь это совращение маленького мальчика или изнасилование девочки-подростка, — я ощутил жар того огня, что гложет изнутри людей, опасающихся срыва и потому не отваживающихся близко подойти к самим себе. И на протяжении целой педели, когда я боролся с этой странной, такой противоестественной для меня тягой и пытался убедить проникшую в меня чуждую волю, что мне нет необходимости взбираться на Обелиск, я узнал и то, сколь многообразны бывают виды человеческой изоляции. Ибо для того, чтобы предотвратить встречу с демоном, обитающим в логове кундалини нашего позвоночника, мы прибегаем к своему спиртному, к своей траве, к своему кокаину, к своим сигаретам, к своему снотворному и своим транквилизаторам, к своим привычкам и своим церквям, своим предрассудкам и своему фанатизму, своей идеологии, к самой своей глупости — надежнейшему из изоляторов! — и прежде чем совершить попытку восхождения на Обелиск и вновь обуздать воспрявшую во мне инородную силу, я перепробовал почти все эти средства. Затем, с мозгом, воспламененным скоростью, перекошенным в одну сторону выпивкой, в другую — травой, внутренне визжа, точно еще не рожденный младенец, ищущий света под угрозой удушения, чувствуя себя кровожадным, как самурай, я атаковал эту стену и обнаружил — каким бы дурацким ни оказался исход, — что мне стало лучше: по крайней мере я больше не мучился по ночам безысходным ужасом.
Итак, в тот раз игра стоила свеч. Я знал, что и на этот раз дело обстоит так же. Я должен был вернуться и посмотреть в лицо мертвой блондинке. Причем мне следовало сделать это независимо от того, кто оборвал ее жизнь — я или другой. Но, надеюсь, вы поймете меня, если я скажу, что простое желание выяснить этот ключевой для моего самосохранения факт — ведь я не знал, кого мне бояться: закона или всего, что вне закона? — играло для меня меньшую роль, чем ощущение неотвратимости повторной поездки, ибо наиболее глубокой из постигнутых мной истин была такая: важность мероприятия пропорциональна страху, который оно мне внушает.
Не стану описывать свои долгие колебания. Скажу только, что ближе к полуночи мне удалось подавить ужас настолько, чтобы начать путешествие в мыслях; таким образом, я приготовился к тому, чтобы, пускай лишь в воображении, выйти из дома, сесть в машину и отправиться на просторы шоссе, по которому и в этот час гулял ветер и, словно сонмища призраков, неслись сухие листья. И вот, представляя себе каждую деталь этой поездки, выстраивая ее в уме еще до старта, я почувствовал в самом сердце своей паники спокойствие трезвого расчета. Итак, я наконец собрался с духом и подошел к порогу, готовый ступить в настоящую ночь, но вдруг дверной молоток стукнул снова — гулко, как по моей могильной плите.
Бывают вмешательства, чересчур серьезные для того, чтобы нарушить ваше спокойствие. Человека не бросает в дрожь при встрече с палачом. Я отодвинул засов и распахнул дверь.
Вошел Ридженси. В первый миг, увидев его напряженное лицо и сердитый блеск в глазах, я решил, что он пришел меня арестовать. Он остановился в прихожей и уставился на мебель в гостиной, чуть наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, но продолжалось это так долго, что я успел понять: эти сокращения шейных мускулов вызваны его собственными душевными проблемами.
— Я не выпивать пришел, дружище, — наконец сказал он.
— Все равно могу налить.
— Потом. Сначала потолкуем. — Он ткнулся своими сердитыми блестящими глазами в мои, но потом в изумлении — поскольку ему вряд ли когда-либо приходилось замечать во мне такую решимость — отвел взгляд в сторону. Не мог же он знать, к чему я только что подготовился.
— Неужто вы работаете по воскресеньям? — спросил я.
— Вы ведь сегодня не были в Уэст-Энде?
Я покачал головой.
— И не знаете, что происходит?
— Нет.
— Сегодня у «Вдовьей дорожки» побывали все городские копы. Все, как один. — Он поглядел мимо меня. — Не возражаете, если я сяду?
Я и возражал, и нет. Я сделал жест, который можно было понять двояко.
Он сел.
— Слушайте, Мадден, — сказал он, — я знаю, вы человек занятой, но может, вы помните утренний звонок Мервина Финни?
— Хозяина «Вдовьей дорожки?»
— Вы же столуетесь там постоянно — и что, не помните его имени?
— Эй, — сказал я, — не гоните волну по мелочам.
— Ладно, — ответил он. — Почему бы вам тоже не присесть?
— Потому что я сейчас ухожу.
— Финни звонил насчет машины, верно?
— Она еще там?
— И вы сказали Мервину Финни, — произнес Эл-вин Лютер, — что не можете вспомнить имя женщины, которая была с Пангборном.
— Не могу. А это важно?
— Может, и нет. Если она не его жена.
— Мне так не показалось.
— Ну хорошо. Вы ведь здорово разбираетесь в людях.
— Все же у меня не хватает смекалки понять, что произошло.
— Ну, это-то я мог бы вам объяснить, — сказал он, — но не хочу, чтобы вы судили предвзято. — Он снова взглянул мне в глаза. — Что вы думаете о Пангборне?
— Юрист из какой-нибудь корпорации. Смышленый. Отдыхает с блондиночкой.
— Ничего из ряда вон?
— Да нет, разве что малосимпатмчный.
— Почему?
— Потому что я хотел развить отношения с Джессикой, а он мешал. — Я замолк. Ридженси был очень неплохим полицейским. Он умел незаметно оказывать давление, причем постоянное. Рано или поздно ты ошибался. — Ох, — сказал я, — вот как ее звали. Только что вспомнил. Джессика.
Он записал это.
— А фамилия?
— Пока не получается. Может, она мне ее и вовсе не называла.
— Какое от нее впечатление?
— Дамочка из высоких кругов. Я бы сказал, южнокалифорнийский тип. Но не аристократка. Просто денежная.
— Однако вам приглянулась?
— Я подозревал, что в спальне она ведет себя как порнозвезда. — Этим я хотел его шокировать. И преуспел больше, чем ожидал.
— Не люблю порнухи, — сказал он. — И не хожу на нее. Честно говоря, охотно перестрелял бы десяток-другой этих порносветил.
— Вот в чем прелесть органов охраны порядка. — ответил я. — Надень на убийцу форму, и он уже не сможет убивать.
Он поднял подбородок.
— Дешевая философия хиппи, — сказал он.
— Не рекомендую ввязываться в дискуссию, — заметил я. — У вас в мозгах полно минных полей.
— Возможно, — весело произнес он и подмигнул. — Ладно, давайте-ка вернемся к Пангборну. Он не показался вам неуравновешенным?
— Не особенно. Даже, пожалуй, совсем нет.
— Не торопитесь.
— Не торопиться?
— По-вашему, он не голубой?
— Может, он моет руки после занятий любовью, но на голубого вроде бы не похож.
— А в Джессику он, по-вашему, влюблен?
— Я бы сказал, ему нравится то, что она может предложить, но он уже слегка устал. Похоже, для него она чересчур женщина.
— То есть вы не думаете, чтобы он был влюблен в нее до одурения?
Я хотел было сказать «вроде нет», но потом решил спросить:
— Что значит «до одурения»?
— Это когда человек влюблен настолько, что уже не контролирует свои действия.
Где-то в глубине моего сознания произошел осторожный расчет Я сказал:
— Элвин, куда вы клоните? Пангборн что, убил ее?
— Не знаю, — ответил Риджснси. — Ее никто не видел.
— А он где?
— Сегодня после обеда Мервин Финни позвонил и спросил, нельзя ли убрать их машину с его стоянки. Но она была припаркована законным порядком. Так что я пообещал ему для начала оставить предупреждение на ветровом стекле. И сегодня же, во время обхода, решил заглянуть туда. Что-то мне в этом деле не правилось. Бывает, что пустая тачка наводит на подозрения. В общем, я сунулся в багажник. Он был не заперт. Пангбори лежал внутри.
— Убитый?
— Любопытно, что вы это сказали, — заметил Ридженси. — Нет, приятель, это было самоубийство.
— Да ну?
— Он залез в багажник и захлопнул его. Потом накрылся одеялом, сунул в рот пистолет и спустил курок.
— Давайте выпьем, — сказал я.
— Ага.
Его взгляд застыл от ярости.
— Очень странное дельце, — сказал он.
Я не смог сдержаться. Э. Л. Ридженси умел влиять на своих собеседников.
— Вы уверены, что это самоубийство? — спросил я, понимая, что вопрос вряд ли пойдет мне на пользу.
Хуже того. Наши глаза встретились с явственно ощутимым взаимопониманием: так бывает, когда двое видят одно и то же. Я видел кровь на сиденье своего автомобиля.
Он выдержал паузу и произнес:
— Никаких сомнений. У него следы пороха вокруг рта и на нёбе. Разве что его накачали наркотиками, прежде чем убить, — Ридженси вынул блокнот и записал несколько слов, — хотя я не понимаю, как можно запихнуть человеку в рот дуло, застрелить его, а потом уложить тело так, чтобы не смазать брызги крови и не выдать себя. Пятна крови на полу и стенке багажника полностью соответствуют картине самоубийства. — Он кивнул. — Что-то я разочаровался в вашей проницательности, — заметил он. — С Пангборном вы ошиблись на все сто.
— Да, самоубийцу я в нем точно не разглядел.
— Забудем это. Он чокнутый гомик. Мадден, вы даже понятия не имеете, что тут на самом деле кроется.
Замолчав, он принялся рассматривать комнату, точно желая сосчитать двери и оценить мебель. В его глазах мой интерьер явно представлял собой малоприятное зрелище. Обстановку в основном выбирала Пэтти, а она любила дорогую безвкусицу в стиле Тампа-Бич — то есть белую мебель, разноцветные шторы, коврики и подушечки, обивку в цветочках, высокие табуреты с пухлыми кожаными сиденьями, розовые, зеленые, оранжевые и светло-желтые для своего будуара и гостиной, — в общем, этакую леденцовую пестроту, совсем неуместную зимой в Провинстауне. Охарактеризует ли это мое внутреннее состояние, если я признаюсь, что редко испытывал душевный подъем, позволяющий заметить разницу между цветовой гаммой своего дома и дома Ниссена?
Ридженси изучал нашу мебель. Слова «чокнутый гомик» еще курились у его губ. Я не мог оставить этого так.
— Почему вы решили, что Пангборн был гомосексуалистом?
— Я бы сказал иначе. Я бы назвал его голубком. — Это прозвучало издевательски. — В таких случаях надо говорить «синдром Капози». — Он вынул из кармана какое-то письмо. — Называют себя голубками, а сами только и знают, что заражать друг друга. Валяются в дерьме, как свиньи.
— Ну-ну, — сказал я. — Все мы свиньи — и вы, и я. — Его слова разбудили во мне боевой пыл, и я охотно поспорил бы с ним на эту тему — ядерное загрязнение на моей стороне, герпес на его, — но не сейчас.
— Посмотрите, что в этом конверте, — сказал он. — Кем был Пангборн — голубым или синим? Прочтите, прочтите!
— А это точно написал он?
— Я проверил почерк по его записной книжке. Он, кто же еще. С месяц назад. Там стоит дата. Правда, так и не отослал. Наверное, сделал глупость — перечитал свое письмецо. Этого достаточно, чтобы сунуть себе в рот дуло и вышибить мозги.
— Кому он писал?
— Вы же знаете этих гомиков. Они друг с другом такие ласковые, именами себя не утруждают. Изливают душу, и все. Может, под конец и назовут разок имя. Чтобы цветочек, которому адресовано послание, знал, что грязь попала в нужный горшок. — Он визгливо захихикал, по своему обыкновению.
Я прочел письмо. Оно было написано яркими фиолетовыми чернилами, круглым твердым почерком.
«Только что перелистал томик твоих стихов. Я вряд ли умею по-настоящему ценить поэзию и классическую музыку, зато знаю, что я люблю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Поскольку он хотел убедиться, что разговаривает с другом, погибшим неделю назад, первый вопрос его был таким: «Ты здесь, Джон?» — и столик, после паузы, стукнул один раз. Для проверки Гарпо спросил: «С какой буквы начинается твое имя?» Столик неторопливо отстучал столько раз, сколько требовалось для буквы «Д».
Мы двинулись дальше. Все это тоже происходило ноябрьским вечером. Мы сидели в маленькой уэлфлитской квартирке Гарпо, ни разу не встав из-за столика с девяти вечера до двух пополуночи, — все чужие друг другу, если не считать хозяина. Времени было довольно, чтобы обнаружить любой обман. Но я ничего такого не обнаружил. Наши колени были на виду, а руки лежали на столешнице, причем никто явно не надавливал на нее сильнее, чем следовало. Мы сидели так тесно, что, если бы чей-то сосед напрягся, этого нельзя было бы не заметить. Нет, столик постукивал в ответ на наши вопросы совершенно естественно, как если бы воду переливали из одною стакана в другой. Ничего пугающего в этом не было. Скорее, это было утомительно. Уж очень много времени ухолило на каждое слово.
«Как тебе там, — спросил Гарпо, — где ты сейчас?»
Столик отстучал шестнадцать раз. Мы получили «О». После паузы началась новая серия постукиваний: столик наклонялся, поднимая две ножки на добрый фут от пола, но медленно, очень медленно, как половина разводного моста, а затем так же неспешно опускаясь для подачи сигнала. Следующая серия состояла из двадцати ударов и заняла несколько минут. Теперь у нас было «Т». Таким образом, вышло «ОТ»… «Отлично?» — спросил Гарпо. Столик стукнул дважды: «Нет!» «Извини, — сказал Гарпо. — Продолжай». На этот раз мы услышали семнадцать ударов. Теперь у нас имелись буквы «О», «Т» и «П».
И только когда мы добрались до «О-Т-П-А», Гарпо произнес: «Отпад?» — и столик ответил одним ударом. «Джонни, там и правда отпад?» — спросил Гарпо. И вновь столик поднялся, и вновь опустился. Это мало чем отличалось от общения с компьютером.
Так мы просидели пять часов и получили приличное количество информации о нынешнем положении Джона в потустороннем мире. Среди этих сведений не было ничего, могущего поколебать основы эсхатологии или теории кармы. И лишь в начале третьего часа ночи, возвращаясь домой — тогда дул примерно такой же ветер, как сегодня, — я осознал, что видел обычный столик, который вопреки многим физическим законам умудрялся подыматься и опускаться сотни раз, дабы передать нам словечко-другое через ущелье, чьей глубины я не мог и представить. Лишь тогда, очутившись в одиночестве на шоссе, я ощутил, как волосы топорщатся у меня на загривке, и понял, что был свидетелем жуткого, невероятного события. И силы, сделавшие это возможным, наверное, до сих пор витали вокруг меня. Я был наедине с ними на продуваемом ветром шоссе, неподалеку от морской пучины — да, таким одиноким я не чувствовал себя никогда в жизни. Трепет, который я едва ли испытывал, сидя за столиком у Гарпо, вдруг охватил меня на пустынной дороге.
Однако на следующий день я встал таким апатичным, словно мою печенку часами лупили о цементную стену; я погрузился в такую депрессию, что избегал дальнейших сеансов до того самого вечера в Труро, когда мы потерпели наше знаменательное фиаско. Я созрел для веры в возможность бесед с духами. Все дело было только в том, что у меня недоставало на это мужества.
Вернувшись домой, я затопил камин, налил себе выпить и уже собрался напрячь память, чтобы вспомнить что только можно о своем путешествии в Уэлфлит два дня назад — путешествии с двумя другими людьми в одном маленьком «порше», — как вдруг кто-то стукнул дверным молотком (во всяком случае, я могу в этом поклясться) и дверь распахнулась настежь.
Я не знаю, что проникло внутрь и осталось ли оно в доме после того, как я запер дверь, но я воспринял это явление как призыв. На меня снова пахнуло невыносимым запахом разложения, впервые почуянного под карнизом Обелиска, и я чуть не вскрикнул, поняв всю неумолимость забрезжившей передо мной логики. Ибо мне было велено — и я не мог не подчиниться этому распоряжению — вернуться к делянке в трурских лесах.
Я сопротивлялся до последнего. Допил стакан и налил еще, но я понимал, что через час или через три дня, останься я трезвым или напейся до огнеупорного состояния, я все равно отправлюсь туда и проверю тайник. Пока я этого не сделаю, меня не отпустят. Та сила, что повелевала столиком, теперь держала меня — за кишки и за самое душу. Выбора не было. Возможно, хуже всего было бы запереться здесь и пережить еще одну ужасную ночь.
Я знал это. Однажды я уже побывал в тисках императива, большего, чем я сам, и это было двадцать лет назад, когда я ежедневно в течение целой недели ходил к Провинстаунскому обелиску с холодной тяжестью в легких и сосущей пустотой под ложечкой, смотрел на его бока и думал с обреченностью, равной потере рассудка, что восхождение неизбежно. Насколько хватало глаз, я видел опоры — щербины в цементе и небольшие горизонтальные уступы меж гранитными блоками. Это можно сделать, и я сделаю это — вы не поверите мне, но я так пристально разглядывал основание, что ни разу не вспомнил о карнизе наверху. Я чувствовал лишь одно: полезу. Не предприми я этой попытки, мне грозило бы нечто худшее, чем страх. Может быть, те приступы ужаса посреди ночи, когда я вскакивал и садился на кровати, и не научили меня ничему больше, но я по крайней мере обрел — как назвать это? — малую толику сострадания ко всем, кто сдается перед необходимостью выйти и совершить вещь абсолютно недопустимую — будь это совращение маленького мальчика или изнасилование девочки-подростка, — я ощутил жар того огня, что гложет изнутри людей, опасающихся срыва и потому не отваживающихся близко подойти к самим себе. И на протяжении целой педели, когда я боролся с этой странной, такой противоестественной для меня тягой и пытался убедить проникшую в меня чуждую волю, что мне нет необходимости взбираться на Обелиск, я узнал и то, сколь многообразны бывают виды человеческой изоляции. Ибо для того, чтобы предотвратить встречу с демоном, обитающим в логове кундалини нашего позвоночника, мы прибегаем к своему спиртному, к своей траве, к своему кокаину, к своим сигаретам, к своему снотворному и своим транквилизаторам, к своим привычкам и своим церквям, своим предрассудкам и своему фанатизму, своей идеологии, к самой своей глупости — надежнейшему из изоляторов! — и прежде чем совершить попытку восхождения на Обелиск и вновь обуздать воспрявшую во мне инородную силу, я перепробовал почти все эти средства. Затем, с мозгом, воспламененным скоростью, перекошенным в одну сторону выпивкой, в другую — травой, внутренне визжа, точно еще не рожденный младенец, ищущий света под угрозой удушения, чувствуя себя кровожадным, как самурай, я атаковал эту стену и обнаружил — каким бы дурацким ни оказался исход, — что мне стало лучше: по крайней мере я больше не мучился по ночам безысходным ужасом.
Итак, в тот раз игра стоила свеч. Я знал, что и на этот раз дело обстоит так же. Я должен был вернуться и посмотреть в лицо мертвой блондинке. Причем мне следовало сделать это независимо от того, кто оборвал ее жизнь — я или другой. Но, надеюсь, вы поймете меня, если я скажу, что простое желание выяснить этот ключевой для моего самосохранения факт — ведь я не знал, кого мне бояться: закона или всего, что вне закона? — играло для меня меньшую роль, чем ощущение неотвратимости повторной поездки, ибо наиболее глубокой из постигнутых мной истин была такая: важность мероприятия пропорциональна страху, который оно мне внушает.
Не стану описывать свои долгие колебания. Скажу только, что ближе к полуночи мне удалось подавить ужас настолько, чтобы начать путешествие в мыслях; таким образом, я приготовился к тому, чтобы, пускай лишь в воображении, выйти из дома, сесть в машину и отправиться на просторы шоссе, по которому и в этот час гулял ветер и, словно сонмища призраков, неслись сухие листья. И вот, представляя себе каждую деталь этой поездки, выстраивая ее в уме еще до старта, я почувствовал в самом сердце своей паники спокойствие трезвого расчета. Итак, я наконец собрался с духом и подошел к порогу, готовый ступить в настоящую ночь, но вдруг дверной молоток стукнул снова — гулко, как по моей могильной плите.
Бывают вмешательства, чересчур серьезные для того, чтобы нарушить ваше спокойствие. Человека не бросает в дрожь при встрече с палачом. Я отодвинул засов и распахнул дверь.
Вошел Ридженси. В первый миг, увидев его напряженное лицо и сердитый блеск в глазах, я решил, что он пришел меня арестовать. Он остановился в прихожей и уставился на мебель в гостиной, чуть наклоняя голову то в одну сторону, то в другую, но продолжалось это так долго, что я успел понять: эти сокращения шейных мускулов вызваны его собственными душевными проблемами.
— Я не выпивать пришел, дружище, — наконец сказал он.
— Все равно могу налить.
— Потом. Сначала потолкуем. — Он ткнулся своими сердитыми блестящими глазами в мои, но потом в изумлении — поскольку ему вряд ли когда-либо приходилось замечать во мне такую решимость — отвел взгляд в сторону. Не мог же он знать, к чему я только что подготовился.
— Неужто вы работаете по воскресеньям? — спросил я.
— Вы ведь сегодня не были в Уэст-Энде?
Я покачал головой.
— И не знаете, что происходит?
— Нет.
— Сегодня у «Вдовьей дорожки» побывали все городские копы. Все, как один. — Он поглядел мимо меня. — Не возражаете, если я сяду?
Я и возражал, и нет. Я сделал жест, который можно было понять двояко.
Он сел.
— Слушайте, Мадден, — сказал он, — я знаю, вы человек занятой, но может, вы помните утренний звонок Мервина Финни?
— Хозяина «Вдовьей дорожки?»
— Вы же столуетесь там постоянно — и что, не помните его имени?
— Эй, — сказал я, — не гоните волну по мелочам.
— Ладно, — ответил он. — Почему бы вам тоже не присесть?
— Потому что я сейчас ухожу.
— Финни звонил насчет машины, верно?
— Она еще там?
— И вы сказали Мервину Финни, — произнес Эл-вин Лютер, — что не можете вспомнить имя женщины, которая была с Пангборном.
— Не могу. А это важно?
— Может, и нет. Если она не его жена.
— Мне так не показалось.
— Ну хорошо. Вы ведь здорово разбираетесь в людях.
— Все же у меня не хватает смекалки понять, что произошло.
— Ну, это-то я мог бы вам объяснить, — сказал он, — но не хочу, чтобы вы судили предвзято. — Он снова взглянул мне в глаза. — Что вы думаете о Пангборне?
— Юрист из какой-нибудь корпорации. Смышленый. Отдыхает с блондиночкой.
— Ничего из ряда вон?
— Да нет, разве что малосимпатмчный.
— Почему?
— Потому что я хотел развить отношения с Джессикой, а он мешал. — Я замолк. Ридженси был очень неплохим полицейским. Он умел незаметно оказывать давление, причем постоянное. Рано или поздно ты ошибался. — Ох, — сказал я, — вот как ее звали. Только что вспомнил. Джессика.
Он записал это.
— А фамилия?
— Пока не получается. Может, она мне ее и вовсе не называла.
— Какое от нее впечатление?
— Дамочка из высоких кругов. Я бы сказал, южнокалифорнийский тип. Но не аристократка. Просто денежная.
— Однако вам приглянулась?
— Я подозревал, что в спальне она ведет себя как порнозвезда. — Этим я хотел его шокировать. И преуспел больше, чем ожидал.
— Не люблю порнухи, — сказал он. — И не хожу на нее. Честно говоря, охотно перестрелял бы десяток-другой этих порносветил.
— Вот в чем прелесть органов охраны порядка. — ответил я. — Надень на убийцу форму, и он уже не сможет убивать.
Он поднял подбородок.
— Дешевая философия хиппи, — сказал он.
— Не рекомендую ввязываться в дискуссию, — заметил я. — У вас в мозгах полно минных полей.
— Возможно, — весело произнес он и подмигнул. — Ладно, давайте-ка вернемся к Пангборну. Он не показался вам неуравновешенным?
— Не особенно. Даже, пожалуй, совсем нет.
— Не торопитесь.
— Не торопиться?
— По-вашему, он не голубой?
— Может, он моет руки после занятий любовью, но на голубого вроде бы не похож.
— А в Джессику он, по-вашему, влюблен?
— Я бы сказал, ему нравится то, что она может предложить, но он уже слегка устал. Похоже, для него она чересчур женщина.
— То есть вы не думаете, чтобы он был влюблен в нее до одурения?
Я хотел было сказать «вроде нет», но потом решил спросить:
— Что значит «до одурения»?
— Это когда человек влюблен настолько, что уже не контролирует свои действия.
Где-то в глубине моего сознания произошел осторожный расчет Я сказал:
— Элвин, куда вы клоните? Пангборн что, убил ее?
— Не знаю, — ответил Риджснси. — Ее никто не видел.
— А он где?
— Сегодня после обеда Мервин Финни позвонил и спросил, нельзя ли убрать их машину с его стоянки. Но она была припаркована законным порядком. Так что я пообещал ему для начала оставить предупреждение на ветровом стекле. И сегодня же, во время обхода, решил заглянуть туда. Что-то мне в этом деле не правилось. Бывает, что пустая тачка наводит на подозрения. В общем, я сунулся в багажник. Он был не заперт. Пангбори лежал внутри.
— Убитый?
— Любопытно, что вы это сказали, — заметил Ридженси. — Нет, приятель, это было самоубийство.
— Да ну?
— Он залез в багажник и захлопнул его. Потом накрылся одеялом, сунул в рот пистолет и спустил курок.
— Давайте выпьем, — сказал я.
— Ага.
Его взгляд застыл от ярости.
— Очень странное дельце, — сказал он.
Я не смог сдержаться. Э. Л. Ридженси умел влиять на своих собеседников.
— Вы уверены, что это самоубийство? — спросил я, понимая, что вопрос вряд ли пойдет мне на пользу.
Хуже того. Наши глаза встретились с явственно ощутимым взаимопониманием: так бывает, когда двое видят одно и то же. Я видел кровь на сиденье своего автомобиля.
Он выдержал паузу и произнес:
— Никаких сомнений. У него следы пороха вокруг рта и на нёбе. Разве что его накачали наркотиками, прежде чем убить, — Ридженси вынул блокнот и записал несколько слов, — хотя я не понимаю, как можно запихнуть человеку в рот дуло, застрелить его, а потом уложить тело так, чтобы не смазать брызги крови и не выдать себя. Пятна крови на полу и стенке багажника полностью соответствуют картине самоубийства. — Он кивнул. — Что-то я разочаровался в вашей проницательности, — заметил он. — С Пангборном вы ошиблись на все сто.
— Да, самоубийцу я в нем точно не разглядел.
— Забудем это. Он чокнутый гомик. Мадден, вы даже понятия не имеете, что тут на самом деле кроется.
Замолчав, он принялся рассматривать комнату, точно желая сосчитать двери и оценить мебель. В его глазах мой интерьер явно представлял собой малоприятное зрелище. Обстановку в основном выбирала Пэтти, а она любила дорогую безвкусицу в стиле Тампа-Бич — то есть белую мебель, разноцветные шторы, коврики и подушечки, обивку в цветочках, высокие табуреты с пухлыми кожаными сиденьями, розовые, зеленые, оранжевые и светло-желтые для своего будуара и гостиной, — в общем, этакую леденцовую пестроту, совсем неуместную зимой в Провинстауне. Охарактеризует ли это мое внутреннее состояние, если я признаюсь, что редко испытывал душевный подъем, позволяющий заметить разницу между цветовой гаммой своего дома и дома Ниссена?
Ридженси изучал нашу мебель. Слова «чокнутый гомик» еще курились у его губ. Я не мог оставить этого так.
— Почему вы решили, что Пангборн был гомосексуалистом?
— Я бы сказал иначе. Я бы назвал его голубком. — Это прозвучало издевательски. — В таких случаях надо говорить «синдром Капози». — Он вынул из кармана какое-то письмо. — Называют себя голубками, а сами только и знают, что заражать друг друга. Валяются в дерьме, как свиньи.
— Ну-ну, — сказал я. — Все мы свиньи — и вы, и я. — Его слова разбудили во мне боевой пыл, и я охотно поспорил бы с ним на эту тему — ядерное загрязнение на моей стороне, герпес на его, — но не сейчас.
— Посмотрите, что в этом конверте, — сказал он. — Кем был Пангборн — голубым или синим? Прочтите, прочтите!
— А это точно написал он?
— Я проверил почерк по его записной книжке. Он, кто же еще. С месяц назад. Там стоит дата. Правда, так и не отослал. Наверное, сделал глупость — перечитал свое письмецо. Этого достаточно, чтобы сунуть себе в рот дуло и вышибить мозги.
— Кому он писал?
— Вы же знаете этих гомиков. Они друг с другом такие ласковые, именами себя не утруждают. Изливают душу, и все. Может, под конец и назовут разок имя. Чтобы цветочек, которому адресовано послание, знал, что грязь попала в нужный горшок. — Он визгливо захихикал, по своему обыкновению.
Я прочел письмо. Оно было написано яркими фиолетовыми чернилами, круглым твердым почерком.
«Только что перелистал томик твоих стихов. Я вряд ли умею по-настоящему ценить поэзию и классическую музыку, зато знаю, что я люблю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31