А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

»
Но теперь внимание всей публики было обращено на Золя, Гонкура и Доде, которые направлялись к Родену. Он чувствовал, что этот шаг со стороны трех писателей, когда-то неразлучных, а теперь сохранивших видимость дружеских отношений только на людях, был лишь желанием привлечь к себе как можно больше взоров восхищенной публики. Старший из них, Эдмон де Гонкур, был все еще красивым мужчиной с блестящими карими глазами и прекрасной седой шевелюрой. Но самым привлекательным был Альфонс Доде, сама жизнерадостность, полный обаяния и сознания своей неотразимости. Доде был блестящим собеседником, а Гонкур умел прекрасно слушать. Но общее внимание приковывал к себе Золя. Видимо, поэтому и распалась дружба этих трех людей, подумал Огюст. Золя стал первым писателем Третьей республики; двадцать килограммов веса, которые он спустил из-за любимой женщины, интересовали всех больше, чем кризис правительства.
Гонкур пожал Огюсту руку, и он почти не почувствовал этого слабого рукопожатия, Золя – энергично, а Доде – рассеянно, мысли его витали в другом месте.
Огюст подумал, что ни одного из них он по-настоящему не знает, хотя и встречался с каждым не раз. Вид у Золя был довольный, он сказал:
– Я слышал, вас называют «Золя в скульптуре» за реализм.
– Может быть, избыточный, – сказал Гонкур. – О, я знаю, у вас есть и поэтическая жилка, – поспешил он добавить, увидев, что Огюст нахмурился, – но вас чрезвычайно занимает тема любовных объятий. Когда бы я ни пришел к вам в мастерские, вы всегда лепите нагие модели.
– Но взгляните на Уголино, – сказал Золя. – Само олицетворение голода и отчаяния. Он прямо сошел со страниц Данте.
– Данте – это литература. Ошибочно переносить литературное произведение в скульптуру, – сказал Огюст.
– Вы реалист, – сказал Золя. – Может быть, похожий на меня, но больше на Флобера. Я вижу это по вашим «Гражданам Кале», «Адаму», реалистичной «Еве».
Другие называют его натуралистом, подобно Золя, подумал Огюст, а некоторые даже романтиком, подобно Гюго, но он ни то, ни другое, он, Огюст Роден, – наблюдатель, труженик, скульптор.
– Зачем сравнивать – разве это так уж важно? Скульптуру можно найти повсюду, только умей смотреть на мир.
– Какое из своих произведений вы больше всего любите? – спросил Гонкур.
Чувствуя, что от него ждут пищи для сплетен, Огюст ответил: – Я люблю все свои детища одинаково.
– Даже уродливые?
– Даже уродливые.
Наступило неловкое молчание, и тут Золя с благожелательностью сказал:
– Академия ненавидит и боится Родена и его скульптуры так же, как ненавидит и боится нас. И мы должны защищать его произведения, как я защищал Моне.
Снова наступила пауза, Золя отошел поговорить с Моне и президентом Карно; Гонкур и Доде последовали за ним. Не как его верные друзья – в этом Огюст теперь уверился еще больше, – а чтобы не уступить пальмы первенства.
Увидев, что его бывший друг Золя отошел, на Огюста налетел Сезанн. Растрепанный и неопрятный, словно пешком отмеривший весь путь от своего дома в Эксе. В каком-то взволнованном порыве он объявил:
– На ваших произведениях по крайней мере нет налета буржуазности.
К ним подошел Ренуар, один из немногих, в чьем присутствии Сезанн не испытывал робости. После минутного молчания Ренуар усмехнулся и сказал:
– Итак, дорогой друг, вы причислены к сонму великих мира сего. Я надеюсь, это вас не испортит.
– Никогда! – объявил Сезанн. – Он будет продолжать работать. Вот увидите.
– Постараюсь, Поль, – ответил Огюст; неплохо бы сейчас, подумал он, искупать Сезанна в ванне, куда бы стал привлекательней. Старомодный черный сюртук художника и брюки были покрыты пятнами и заляпаны грязью.
Они втроем наблюдали, как президент в сопровождении Золя, Гонкура и Доде продвигался через толпу, и вдруг Огюст вздрогнул. В дверях стоял Лекок. Совсем один, худой, сильно состарившийся, он тяжело опирался на толстую трость, хотя и старался держаться прямо.
Слезы навернулись на глаза Огюста. Ему так хотелось обнять Лекока, прижать к груди, расцеловать в обе щеки. Он извинился перед друзьями и успокоился, когда Сезанн, который даже невинное «до свиданья» мог счесть за объявление войны, на сей раз все понял и не обиделся.
Огюст взял Лекока под руку, но Лекок уклонился. Он резко сказал:
– Я могу ходить сам.
– Но почему вы пришли один, мэтр?
– Буше предложил проводить меня, и Каррьер тоже! Чудаки! Если бы мне нужна была помощь, я бы не пришел. Но, как видите, я здесь.
– Меня это очень радует.
– Где ваши скульптуры? Я пришел посмотреть на ваши скульптуры, а не на кучу бездельников из предместья Сен-Жермен.
Огюст показал Лекоку все, он водил его медленно, неторопливо, не обращая ни на кого внимания. Он понимал, что старому учителю это стоит громадного напряжения воли и сил, но Лекок отказывался присесть. Лекок вспомнил «Идущего человека» и обрадовался, увидев, что Роден ничуть не изменил статую, одобрительно пробормотал что-то по поводу «Адама», но добавил, что предпочитает «Еву», а по поводу «Граждан» сказал:
– Пропорции хороши. Вы должны окончить их, что бы ни решили в Кале.
Дольше всего он задержался у памятника Гюго.
– Вы сделали старика нагим. Отлично, – сказал Лекок. – Таким он и был в жизни. Вас не одобряют?
Огюст нахмурился.
– Нет.
– Вот и прекрасно. Вы на правильном пути. – Хотите присесть, мэтр?
– Нет, Роден, нет! Скоро мне уж и не придется вставать.
– Не надо шутить.
– Бог мой, я и не собираюсь. Мне уже восемьдесят семь. Вы знаете, что я родился в один год с Гюго?
Огюст удивился.
– Вы думали, что я уже умер.
– Что вы заняты.
– В моем-то возрасте? – Лекок засмеялся. – Но я пережил старика. Гюго вечно хвастался своим кровообращением, своей живучестью, а я вот все еще жив.
– И проживете еще много лет.
– Вы никогда не умели как следует лгать, Роден. Как проходит выставка?
– В списке гостей самые выдающиеся люди, но зависти и кривотолков хоть отбавляй. Каждый мнит себя критиком и считает своим долгом обнаружить изъян.
– Естественно. На вернисаже каждый гость должен доказать, что он принадлежит к избранным, а именно к критикам, и высказаться более решительно, чем простые смертные, показать, что, хотя он и ценит искусство, художника он презирает.
– Я не уверен, что еще буду выставляться.
– Если бы я продолжал выставляться, меня бы уже не было в живых.
– Вы дразните меня, мэтр.
– Нет, серьезно. Не прекрати я выставляться в пятьдесят, я бы так долго не прожил.
– Мне сорок восемь.
– Но у вас больше таланта. И помните: когда критика становится особенно ревнивой и злой, то из всех наших грехов самый непростительный в глазах современников – выдающийся талант.
– Спасибо.
– Кроме того, на этот раз уж никак не провал, – удовлетворенно заметил Лекок.
– Возможно.
– Я в этом уверен. Вас страшно недооценивали, а я знал, что вы с Моне еще тряхнете Салон и Институт изящных искусств, чего не удалось мне. Вот увидите – кончится тем, что вас будут приглашать на охоту к президенту в Рамбуйе, на обеды и приемы в Елисейском дворце, на бега в Лонгшан – повсюду.
Огюст слушал недоверчиво, но он был слишком рад приходу Лекока, чтобы затевать спор.
«Роден, – подумал Лекок, – воспитал в себе качества, которые достойны похвалы». И тут старик почувствовал, что сильно устал.
Огюст проводил его до дверей и подождал, пока подъехал экипаж; он и не заметил, что президент тоже покидает выставку и Пруст хочет, чтобы Огюст с ним попрощался. Пообещав Лекоку посетить его сразу после закрытия выставки, он стоял у дверей и задумчиво смотрел ему вслед, когда подошел Пруст и упрекнул за невнимание к высокому гостю.
– Невнимание? – Огюст возмутился. – Он первый был невежлив со мной.
– Все это не важно, – перебил его Моне, – ведь Карно, что бы вы ни говорили, Пруст, не собирается ничего у нас покупать. Пойдемте, друзья решили отметить открытие выставки.
«Друзьями» оказались спокойный Ренуар, робкий Сезанн и высокомерный Дега, который намеренно не обращал внимания на Каррьера, – тот молча сидел рядом с Буше и Прустом, видимо, приглашенным уже напоследок.
– Одни художники, – сказал Моне Огюсту. – Кроме Пруста.
– Спасибо, – ехидно произнес Пруст, но не ушел, как, видимо, надеялся Моне.
Когда Огюст пробормотал, что выставка не удалась, пожалуй, даже провалилась – очень немногие из гостей по-настоящему осмотрели ее, – Пруст воскликнул:
– Провалилась? Да ведь выставка привлекла самых именитых людей, чего не было уже многие годы! Вы перещеголяли Салон, о вас с Моне говорит весь Париж. Эта выставка – событие. Манеры мне ваши не нравятся, Роден, но у меня для вас радостная новость.
– Какая? – Огюст приготовился к очередной неприятности.
– Вас собираются наградить орденом Почетного легиона.
Пораженный, Огюст мог только произнести: – Как и Мане.
– Да. Но мы хотим заручиться вашим согласием. Будет неудобно, если вы откажетесь после того, как мы приложили столько усилий. Вы тоже будете представлены, Моне, – сказал Пруст.
– Я отказываюсь, – сказал Моне, – как заметил Мане: уже слишком поздно.
– И все же Мане принял награду, – сказал Пруст.
– Мане умирал. Нет, я откажусь, если мне предложат, – ответил Моне.
Сезанн поспешно проговорил:
– Я бы на вашем месте принял орден, мосье Роден.
Огюст был удивлен, что Сезанн так мечтает получить эту официальную награду; художник считался затворником.
– Это официальное признание – награда за всю ту борьбу, которую вам пришлось вести, – сказал Сезанн. – А как быть с Ренуаром, Пруст? Его кандидатуру тоже надо выдвинуть.
– Он будет выдвинут. Но это придется сделать департаменту коммерции, чтобы избежать придирок Института. Если, конечно, Ренуар согласится.
– Я согласен, – улыбнулся Ренуар. – Я не так горд, как Моне.
– А вы, Роден? – спросил Пруст. – Мы собираемся после закрытия выставки показать ваши произведения и Моне на Всемирной, как лучшие образцы современного французского искусства.
– Итак, я теперь французский скульптор? И не считаюсь непристойным?
– Вы первый скульптор Парижа.
– Конечно, – сказал Дега. – Теперь это признано официально. – Он гневно посмотрел на Пруста. – Я бы не принял красной ленты даже из рук самого папы римского. Что ни говорите, Пруст, а от этого пахнет Салоном. Страсть к официальному признанию – болезнь, которая погубит всех нас, если мы ею заразимся.
– А я бы принял, – мягко сказал Каррьер. – Это большая честь. И самое главное, Огюст, вы ее заслужили.
– Спасибо, друг мой. И вам, Сезанн. Вы тоже удостоитесь этой награды!
Каррьер пожал плечами, а Сезанн выпалил:
– Нет, где уж мне, решат, что это уж слишком. Но хотелось бы, чтобы и меня хоть раз официально признали. Дать им почувствовать, что я еще существую.
Буше спросил Пруста:
– А Дега?
– Он отказывался несколько раз. Дега огрызнулся:
– Я отказался наотрез. Роден, вы предатель.
– Я не напрашивался. Почему вы не вините Пруста?
– Потому что разбогатеете теперь вы, а не кто-нибудь другой.
Огюст покраснел и сказал:
– Пока я по-прежнему беден.

Г лава XXXIII

1

Награждение Огюста обрадовало Камиллу, но мира не принесло, поскольку не она, а Роза пришила красную розетку к лацкану его сюртука.
Роза гордилась этим, жалобы на судьбу на время приутихли; Камилла тоже воспрянула духом, когда Огюст попросил помочь отобрать скульптуры для Всемирной выставки.
Он внимательно прислушивался к ее советам, и Камилла была довольна, что он решил показать на выставке «Бронзовый век», «Иоанна Крестителя», «Граждан Кале» и портреты Пруста, Гюго и Далу – он даже не упомянул об обнаженных парах. Ее забавляло, что он выставил бюст Далу, и она решила, что это в отместку – они даже не разговаривали, поскольку Далу упорно добивался заказа на новый памятник Гюго, и, по слухам, небезуспешно.
Но она досадовала – опять он с головой ушел в работу. Он работал лихорадочно, набирал много частных заказов, лепил их только для себя, ища все новые приемы изображения, и все не относящееся к работе только раздражало его. Многие произведения Родена получили на выставке похвальный отзыв, хотя раздавались и критические голоса. «Граждане Кале» произвели фурор. Пресса назвала эту скульптуру «великолепным изображением нашей героической истории, которое найдет путь к сердцу каждого француза-патриота».
Но были и сложности. У муниципалитета Кале все не было денег на отливку и установку «Граждан», и, пока в Кале обсуждали вопрос о выпуске городской лотереи, скульптура оставалась в подвале. Друзья уверяли, что «Граждане Кале» слишком важный памятник французскому патриотизму, чтобы от него могли отказаться, но ожидание делало Огюста еще более раздражительным и недоверчивым.
Как-то Буше пригласил его на обед и сказал:
– Теперь, после выставки почти всех ваших произведений и шума вокруг «Граждан Кале», вы стали знамениты, к вам пришёл успех. Вы будете постоянно в центре внимания.
Но Огюст сердито воскликнул:
– Не поэтому ли и памятник Гюго стал притчей во языцех? Я поспешил его выставить и поплатился. Только и разговоров, что я изобразил бедного старика Гюго нагим, словно не таким его создала сама природа. Если это и есть успех, то мне он, пожалуй, ни к чему.
А тут еще Камилла и Роза артачатся. Ему казалось, что отношения с обеими налажены вполне определенно. С тех пор как Камилла вошла в его жизнь, он знал ее одну и гордился своей верностью. Обе женщины должны быть довольны, считал он, но стоило переступить порог дома или мастерской, где жила Камилла, как он попадал в грозную атмосферу. На них не угодишь, и подчас он делался просто больным.
Камилла все чаще проводила вечера в одиночестве. Это ее пугало. Раз я терплю сейчас, – думала она, он, видимо, полагает, что я буду терпеть и дальше. Мысль, что она должна делить его с другой, приводила ее в неистовство. И сколько Огюст ни твердил, что она становится отличным скульптором и он поможет ей устроить выставку, как только у нее наберется работ, она все больше сознавала, что кроме собственной работы для него не существует ничего.
Как-то вечером она бросила ему это обвинение. Огюст был потрясен.
Он сказал:
– Что за мысли, дорогая? Разве твоя работа не стояла на почетном месте? И все ее видели. Ее очень хвалили.
– А «Данаиду»? А «Мысль»?
– Их тоже. «Данаида» произвела сенсацию. Если ты захотела бы стать профессиональной натурщицей, мне бы стоило большого труда удержать тебя.
Она промолчала. Ее ранило еще больнее, когда он хвалил ее как хорошую модель, словно как скульптор она ничего не значила. Но разве это выскажешь?
– Извини, дорогая, что я так занят, но как я могу отказать своей стране?
– Они отвергнут твою работу, если она не будет отвечать их целям. Как делали уже не раз.
– Ты несправедлива. Жестока.
«А ты не жесток?» – подумала она. Сколько горя причинял он ей нежеланием покинуть Розу и тем самым признать ее своей единственной любовью, ей так хотелось высказать ему это. Но она чувствовала, что сейчас, когда дело с памятником не ладится и он раздражен, не время для ультиматумов. Он скорее отпустит ее на все четыре стороны, чем пойдет на уступки.
Что ему эта Роза? Когда она намекнула ему, пусть уйдет от Розы, он промолчал. Нежно прижавшись к нему, она уговаривала, но Огюст был холоден, как мрамор его статуй.
– В чем дело? – Камилла почувствовала, как ее сердце бешено стучит рядом с его.
– Я не жду от тебя помощи в работе, – сказал он. – Мне никто не может помочь. Но я надеялся, что ты меня поймешь.
– Я тебя понимаю! Понимаю! – Но и он должен ее понять.
– Себя не переделаешь. Какой есть, таким и останусь.
Они провели ночь любви, полную слез и примирений. Когда Огюст ушел, Камилла отправилась в мастерскую к Буше. Буше не удивился ее приходу и, скрывая свое раздражение, – Камилла прервала его работу над важным заказом, – сразу перешел к волнующей ее теме.
– Роза ничего не добьется. Вы гораздо красивее, в два раза моложе.
– Красивее? Я ее видела. Она все еще хороша.
– Нельзя и сравнивать. Возможно, Роза в свое время и была красива и, судя по бюстам, которые он с нее лепил, с прекрасной осанкой, что всегда привлекало Огюста, но теперь, по сравнению с вами, – просто уродина.
– Уродина? Значит, он никогда ее не покинет! Разве вы не знаете, что жалость подчас сильнее любви?
А в большом мрачном доме на улице Августинцев Роза внушала себе, что лучше сохранить хоть какие-то права на Огюста, чем потерять его совсем. Но прошли месяцы с того дня, как он попросил ее нашить ему на лацкан сюртука розетку ордена Почетного легиона, а куда бы он ни надевал его, ее с собой так и не брал. Роза стала опасаться, что Огюст никогда не сдержит слова, данного умирающему отцу. Если господь не сотворит чуда сейчас – будет поздно. Домой он приходил вое реже и часто отсутствовал теперь и по воскресеньям, и дни эти протекали для Розы мучительно и тоскливо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72