Но если вы не хотите, чтобы я проверил это лично, вам придется положиться на мое слово. Разве это не справедливо?
Сенатор в упор разглядывал Макоумера. Потом тихо произнес:
– Похоже, вы уверены в том, что говорите.
– Я верь в факты. А вы?
Эстерхаас глянул в окно, на брызги огня, летевшие из-под сварочных аппаратов.
– До последнего момента у меня была уверенность. Но теперь... – Он повернулся к Макоумеру. – Честно говоря, вся эта история мне очень не нравится.
– Я хочу, чтобы вы запомнили эту минуту, Харлан, – Макоумер придвинулся поближе. – Чтобы запомнили навсегда. У вас была возможность узнать все самому. Вы ею пренебрегли. Теперь вы будете полагаться на информацию, которую я нам даю.
– Понятно.
Макоумеру не понравилась интонация, с которой произнес это слово Эстерхаас.
– Я чем-то оскорбил вас? Вам лучше бы сказать об этом честно и сразу же.
Эстерхаас покачал головой:
– За тридцать с лишним лет в политике я утратил способность обижаться. Понятно – занятие не для тонкокожих.
Совершенно верно, подумал Макоумер. Занятие для толстокожих трусов. Да, вот это свойство Эстерхааса компьютер вычислить не смог! Макоумеру предстояло теперь подумать о другом: что, если Эстерхаас предаст его, прогнется при определенном давлении?
Они продолжали свое путешествие по музею. Макоумер заложил руки за спину, и это совершенно изменило его облик – теперь в нем появилось нечто профессорское.
– Как ужасно то, что случилось с сенатором Берки, – сказал он вполне будничным тоном. – В его возрасте, и погибнуть так дико!
– Не надо играть со мной в такие игры! – Эстерхаас разозлился. – Роланд звонил мне за день до смерти. Рассказал о принятом им решении. Совершенно очевидно, что его убил не какой-то налетчик, хотя полиции Чикаго и удалось себя в этом убедить.
– Но ведь вполне может быть, что полиция права!
Сенатор резко остановился:
– Слушайте, со мной подобная тактика не проходит! Если вы полагаете, что можете запугать меня напоминанием о том, что случилось с Берки, вы глубоко заблуждаетесь. Он сглупил – вместо того чтобы обдумывать свое решение то так, то эдак, он должен был сразу же начать действовать. Тогда он был бы жив и по сей день.
– Ну, если вам нравится так думать, ваше право. И, конечно же, я и не пытался запугивать вас, Харлан. Что вы! Я ни на секунду не стал бы вас недооценивать: вы можете быть столь же опасны, как и могущественны. Именно поэтому я к вам и обратился, – теперь Макоумер был само очарование. – Я слишком глубоко вас уважаю, сенатор.
Эстерхаас кивнул.
– Вы же понимаете, я прагматик. И всегда успеваю разглядеть начертанные на стенах письмена. На мой взгляд, у вас также верный подход в действительности. Наша страна вот уже десять лет беспомощно барахтается в море международной политики. Черт побери, я хорошо знаю об этом и сражаюсь с этим изо всех сил. Но пока что битву мы проигрываем, поскольку на ключевых постах слишком мало людей, разделяющих наши взгляды. И все же теперь у нас появился шанс. Этот шанс дали нашей стране вы, и я восхищен вами, – он потер подбородок. – И все же я прошу вас не идти мне наперекор. Если лошадь, которую вы мне предоставили, начнет брыкаться, я просто сменю лошадь. Такова уж моя манера вести дела.
– Именно это я в вас и ценю, Харлан. И понимаю, почему вы сделали сейчас такое заявление.
Они прошли мимо картины Лихтенштейна, которого Макоумер всегда терпеть не мог.
– А как семья, Харлан?
– Все отлично, – Эстерхаас расслабился: последний этап сделки был завершен. – Барбара вернулась в университет, чтобы получить свою ученую степень, – он хихикнул. – Представляете? В ее-то возрасте!
– Учиться никогда не поздно, – назидательным тоном произнес Макоумер. – А ваша красавица-дочь Эми?
– Свет моих очей? – Эстерхаас расцвел в улыбке. – Она – лучшая в своем классе в Стэмфорде. Единственное, о чем я жалею, так это что мы с Барбарой теперь редко ее видим.
Макоумер остановился перед очередной скульптурой своего любимого Бранкузи. Сколько же в его линиях было чувственности и страсти!
– Харлан, вы не находите, что Бранкузи – настоящий гений? – И, не меняя тона, добавил: – У меня есть пленки, на которых снята Эми.
– Что? – Эстерхаасу показалось сначала, что он что-то не расслышал. – Вы сказали – пленки?
– Да, – теперь Макоумер говорил медленно и внятно. – Пленки, на которых заснята ваша дочь. У нее есть любовница. Женщина. Они считают подобные сексуальные отношения жестом «презрения к капиталистической действительности», эдаким революционным актом.
– Что?! – заорал сенатор, лицо его сделалось пунцовым. Макоумер схватил его за руку, чтобы утихомирить. – Я в это не верю!
Макоумер достал цветной снимок:
– Вот, пожалуйста, один из кадров. – Их множество.
Рука Эстерхааса дрожала. Он держал фотографию за краешек, будто боялся заразиться.
– О, Боже, – простонал он, глядя на свой позор и ужас. – Барбара не перенесет этого, – он говорил как бы про себя.
– Я вас понимаю, – Макоумер взял у него из рук фотографию, отошел в угол, склонился над урной и поджег, чиркнув золотой зажигалкой. Подождал, пока снимок превратится в пепел, потом вернулся к застывшему в той же позе Эстерхаасу.
– Но Барбара не узнает об этом. И никто не узнает. По крайней мере, от меня, Харлан. Я хочу, чтобы вы это поняли. Не от меня.
– Я думаю, что... – Сенатор медленно возвращался к действительности, – ...что я понял. – Лицо его исказила гримаса гнева. – Какая же вы сволочь!
– Необыкновенно забавно, – произнес Макоумер, намереваясь уйти, – слышать эти слова именно от вас.
* * *
На Александрию, как и на весь Вашингтон, опустились жаркие влажные сумерки.
Готтшалк был все еще в темно-синих костюмных брюках, но пиджак, жилет и галстук валялись на спинке шезлонга, словно флаги, брошенные при поспешном отступлении. Он взял с чугунного столика высокий стакан, приложил запотевший ледяной бок к щеке и тяжело вздохнул.
У его ног на безукоризненно ухоженной лужайке лежала Кэтлин. На ней была просторная блузка без рукавов в зеленых, коричневых и серых пятнах – Готтшалку она напомнила камуфляжные куртки, которые носили солдаты в Юго-Восточной Азии. Короткие зеленые шорты выгодно подчеркивали ее ягодицы. Кэтлин лежала на животе, болтая в воздухе ножками, обутыми в серебристые сандалии.
И этот дом, и эта лужайка были для Готтшалка убежищем, местом, где он мог сбросить с себя невыносимое бремя предвыборной борьбы. За последние восемь месяцев он по меньшей мере три раза посетил каждый из штатов, где лично встречался с теми делегатами, которые приедут на съезд в Даллас. Такая жизнь ему нравилась, но она же и изматывала, хотя в его организме проснулись силы, о существовании которых он ранее не подозревал. Но ему требовался отдых от всего этого – от напряжения, политики, от необходимости «держать лицо» на публике, от планов, от внутренних распрей, от бесчисленных встреч с прессой, от речей, от «спонтанных» острот, объятий, пожиманий рук, от сигар. Даже от Роберты.
Отдых и кое-что большее дарила ему только Кэтлин. Та самая Кэтлин, которая сквозь полуприкрытые веки смотрела сейчас на густую листву, которая вкупе с бамбуковым забором надежно огораживала дом от тихой, сонной улицы. Кэтлин чувствовала себя здесь в полной безопасности. Более того, она любила этот дом, потому что он олицетворял для нее определенную ступеньку на пути к самому верху.
Она перевела взгляд на дом. К входной двери и изящной площадке перед нею вела двойная лестница с филигранными чугунными перилами. Над дверями нависал полукруглый каменный балкончик, украшенный резьбой: две змеи с высунутыми жалами, готовые вцепиться друг в друга.
Это был великолепный дом, но Кэтлин вовсе не считала, что ей просто повезло: она его отработала. Отработала тем, что делала для Готтшалка. Если б она выбрала время покопаться в себе, то пришла бы к выводу, что ей совсем не нравится развлекать этого извращенца. Но, в конце концов, это работа, такая же, как и любая другая... К тому же она любила свое тело, наслаждалась тем эффектом, который оно производит – да, ей многое в этой истории не нравилось, но если ее тело доставляет такой восторг, что ж, тогда честолюбие ее удовлетворено, и она согласна забыть о неудобствах и отвращении.
Когда-то давно и она испытала любовь, она отдала свое сердце человеку куда более требовательному и замечательному, чем все остальные живущие на земле мужчины. Так что теперь то, чем приходилось заниматься ее телу, ее совсем не волновало – главное, чтобы сердце, душу оставили в покое. Не трогали. А секс!.. Господи, да в сексе она может делать что угодно. Разницы никакой. Просто некоторые действия более приятны, некоторые – менее.
Готтшалк и то лучше, чем иные из тех любовников, которых знало ее тело в менее удачные времена. В некотором роде он был даже добр к ней. Она была убеждена, что он и сам не понимает, что же его так к ней влечет: она служила для него тем, чем для других служат, например, игровые автоматы – средством расслабиться, отвлечься от забот.
Но всей картины в целом он не представлял. Впрочем, это ее совершенно не беспокоило, более того, это ей было выгодно. Конечно, когда-то он обо всем узнает – но только тогда, когда она сама решит ему открыться. Она улыбнулась про себя: надо же, лежать у его ног, и так думать! Подобные мысли давали ей ощущение тайного превосходства.
Готтшалк потянулся, допил то, что было в стакане, вытер со лба пот. Рубашка его взмокла.
– Господи, – взмолился он, – да ты настоящая мазохистка, если предпочитаешь оставаться на лето в Вашингтоне.
Небо почти совсем потемнело, и лишь голубоватое свечение на западе указывало на то, что солнце только недавно скрылось за горизонтом.
– Но еще пару таких сезонов я согласен вытерпеть, – он самодовольно усмехнулся. – А потом буду проводить лето Кэмп-Дэвиде.
До чего ж он уверен в себе! Кэтлин достаточно хорошо его знала, чтобы понимать: эта его уверенность чем-то подкреплена. Что-то ее подпитывает, что-то со стороны. Но что? Она уже несколько месяцев силилась это понять. Открыть тайну – вот что было ее главной задачей.
Он встал.
– Пойду немного поработаю, – он глянул на распростертое на траве тело, которое было для него желанней всех сокровищ мира.
– Я тоже пойду в дом.
Он поморщился:
– Нет, я хочу побыть один.
Она глянула на него, и он улыбнулся:
– И тебе, по-моему, нравится вечер.
Он перешагнул через нее, и в этот миг она почувствовала неприятный холодок – будто над ней зависла чья-то грозная рука. А потом он ушел.
Она смотрела, как он вошел в дом. Затем закрыла глаза, сосчитала про себя до шестидесяти, поднялась, тихонько подкралась к двери и прислушалась.
Из дома не доносилось ни звука. Она повернула ручку и толкнула дверь.
И тут же услыхала голос Готтшалка: он с кем-то говорил по телефону. Она на цыпочках прошла в кухню, протянула руку к отводной трубке, помедлила. Потом огляделась, увидела на столе стеклянную вазу с фруктами. Толкнула вазу рукой, та грохнулась на плиточный пол и взорвалась осколками. В это же мгновение Кэтлин сдернула отводную трубку.
– Что, черт побери, стряслось?! – заорал из холла Готтшалк.
– Да это я, – крикнула в ответ Кэтлин, прикрыв рукой трубку. – Хотела взять попить и случайно сбросила вазу.
– Ради Бога, только собери все осколки. Мне еще стекла в пятке не хватало!
– Хорошо, – она услышала, что он вернулся к телефону.
– Я не желаю, чтобы меня дурачили, – сказал он в трубку. – Скажите ему, что мне нужны гарантии, вот и все.
– Я не идиот, – ответил чей-то голос. Кэтлин не могла понять, кому он принадлежит.
– Но вам вся эта история не нравится, я вижу, – сказал Готтшалк. – К тому же это опасно. Не понимаю, почему он так настаивает на вашем участии.
– Потому что я его сын, – ответил голос более молодой, чем у Готтшалка. – Он больше никому не доверяет. А как бы вы на его месте поступили?
– Я бы не доверился и собственному сыну... будь у меня сын, – рассмеялся Готтшалк. – Я даже жене не доверяю.
– Любопытный у вас брак!
– Э, не шути со мной, сынок! – рявкнул Готтшалк. – А то я поговорю с Макоумером!
– Господи! – в голосе второго появился страх. – Что вы делаете? Никаких имен! Господи, он же мой отец!
Кэтлин слышала тяжелое дыхание Готтшалка: он и не пытался скрыть свой гнев.
– А ты не болтай глупости, щенок! К тому же, – Готтшалк овладел собой, – все эти шпионские страсти – полная чушь. Интересно, кто это без моего ведома сможет прослушивать мой телефон, а? Да я дважды в неделю проверяю линию, – он помолчал и добавил: – так что перестань психовать и просто передай то, что тебе ведено передать.
Голос на том конце пообещал передать все в точности, и Готтшалк повесил трубку.
Кэтлин тоже как можно медленнее и осторожнее повесила трубку. Не дай Бог Готтшалк заметил бы, что она подслушивает! Трубка висела на стене, словно желтый указующий перст.
Господи, подумала Кэтлин, разглядывая свои руки, – руки дрожали. Вот я и нащупала тайну! Она попыталась осмыслить ситуацию, но пока у нее ничего не получалось: внешне Готтшалк и Макоумер находились на совершенно разных концах политического спектра. Она покачала головой... Каким бы могущественным Готтшалк ни был, он не мог добиться всего в одиночку, да и никто не мог бы: образ независимого президента, героической личности, принимающей единоличные решения – да он существует только в фантазиях!
Кэтлин провела в Вашингтоне всю свою жизнь и прекрасно знала: в одиночку решений не принимает никто. И неважно, кем ты был до того, как тебя избрали: ты становишься тем, что требует от тебя должность. Лишь немногие выживали и даже преуспевали, несмотря на тот груз, который давил им на плечи. Большинство же ломалось. И Кэтлин, хотя ее и саму привлекали власть и сила, не могла понять страсти мужчин выбиться в президенты.
Она улыбнулась. Как там говорят? «Прекрасных президентов не бывает, есть лишь решения, ниспосланные судьбой».
Она взяла мокрое полотенце и собрала с пола осколки, потом вышла на крыльцо. Спустилась ночь. Трещали сверчки, было все так же душно и жарко.
Черт! Вполне возможно, он действительно станет президентом, и, вполне возможно, станет брать ее с собой на лето в Кэмп-Дэвид. Она понимала, что коснулась лишь краешка тайны, что там глубже – она не представляла. Но одно она видела ясно: между Атертоном Готтшалком и Делмаром Дэвисом Макоумером существует связь. И прочная.
* * *
Лорин стояла у станка, положив руку на его отполированную многими тысячами прикосновений поверхность. «Станок, – говорила ее первая преподавательница Станилия, – позволяет сосредотачиваться на каждом конкретном движении. И это очень важно, потому что танец строится из множества отдельных движений. Но, что еще важнее, станок помогает успокоиться, он дисциплинирует, он дает ту абсолютную неподвижность, из которой рождается движение». И хотя теперь она занималась у Мартина и он дал ей очень многое – даже прыжки стали выше и легче, – она никогда не забывала тех первых уроков.
Она разогрелась и стала в пятую позицию – она давно уже научилась не использовать станок в качестве опоры, как это делают начинающие, и добивалась равновесия только за счет собственного тела.
Она начала с plies, потом перешла к battements tendus – это для коленей, battements frappes – для бедер, grands battements – для живота и спины, потом наклоны. Она меняла ритм, меняла позиции и наконец была удовлетворена собой: она подготовила свое тело к тем па, которые придумал для нее в своей новой хореографии Мартин.
Она отработала и эти па, в самых разных вариантах, и закончила тремя pas de chat, видоизмененными Мартином до такой степени, что, казалось, танцор в прыжке застывает над сценой.
Несколько молоденьких девушек-солисток оторвались от своих занятии и наблюдали за ней: когда же они сами смогут исполнять pas de chat с таким изяществом и легкостью? Одна из девушек, гибкая блондинка – она недавно в труппе, поэтому не приобрела еще предубеждений и зависти – подошла к Лорин посоветоваться насчет растяжения, которое она заработала, стараясь выполнять пятую позицию так, как требовал Мартин.
Лорин была только рада помочь: она не испытывала той ревности, которую примы постарше, как правило, питают к молоденьким балеринам, делающим первые шаги наверх. Может, происходило это потому, что Лорин обладала хорошей памятью – она навсегда запомнила просмотры в Американской балетной школе, после которых неудачницы забивались в угол и рыдали, закрыв лицо руками, их худенькие тела отчаянно вздрагивали.
Во всяком случае, Лорин уважала талант: признавая его в себе, она признавала его в других и не боялась.
И все же когда блондиночка отошла, Лорин почувствовала странную усталость – она поглядела в огромное, во всю стену зеркало, и вспомнила одно из своих растяжений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Сенатор в упор разглядывал Макоумера. Потом тихо произнес:
– Похоже, вы уверены в том, что говорите.
– Я верь в факты. А вы?
Эстерхаас глянул в окно, на брызги огня, летевшие из-под сварочных аппаратов.
– До последнего момента у меня была уверенность. Но теперь... – Он повернулся к Макоумеру. – Честно говоря, вся эта история мне очень не нравится.
– Я хочу, чтобы вы запомнили эту минуту, Харлан, – Макоумер придвинулся поближе. – Чтобы запомнили навсегда. У вас была возможность узнать все самому. Вы ею пренебрегли. Теперь вы будете полагаться на информацию, которую я нам даю.
– Понятно.
Макоумеру не понравилась интонация, с которой произнес это слово Эстерхаас.
– Я чем-то оскорбил вас? Вам лучше бы сказать об этом честно и сразу же.
Эстерхаас покачал головой:
– За тридцать с лишним лет в политике я утратил способность обижаться. Понятно – занятие не для тонкокожих.
Совершенно верно, подумал Макоумер. Занятие для толстокожих трусов. Да, вот это свойство Эстерхааса компьютер вычислить не смог! Макоумеру предстояло теперь подумать о другом: что, если Эстерхаас предаст его, прогнется при определенном давлении?
Они продолжали свое путешествие по музею. Макоумер заложил руки за спину, и это совершенно изменило его облик – теперь в нем появилось нечто профессорское.
– Как ужасно то, что случилось с сенатором Берки, – сказал он вполне будничным тоном. – В его возрасте, и погибнуть так дико!
– Не надо играть со мной в такие игры! – Эстерхаас разозлился. – Роланд звонил мне за день до смерти. Рассказал о принятом им решении. Совершенно очевидно, что его убил не какой-то налетчик, хотя полиции Чикаго и удалось себя в этом убедить.
– Но ведь вполне может быть, что полиция права!
Сенатор резко остановился:
– Слушайте, со мной подобная тактика не проходит! Если вы полагаете, что можете запугать меня напоминанием о том, что случилось с Берки, вы глубоко заблуждаетесь. Он сглупил – вместо того чтобы обдумывать свое решение то так, то эдак, он должен был сразу же начать действовать. Тогда он был бы жив и по сей день.
– Ну, если вам нравится так думать, ваше право. И, конечно же, я и не пытался запугивать вас, Харлан. Что вы! Я ни на секунду не стал бы вас недооценивать: вы можете быть столь же опасны, как и могущественны. Именно поэтому я к вам и обратился, – теперь Макоумер был само очарование. – Я слишком глубоко вас уважаю, сенатор.
Эстерхаас кивнул.
– Вы же понимаете, я прагматик. И всегда успеваю разглядеть начертанные на стенах письмена. На мой взгляд, у вас также верный подход в действительности. Наша страна вот уже десять лет беспомощно барахтается в море международной политики. Черт побери, я хорошо знаю об этом и сражаюсь с этим изо всех сил. Но пока что битву мы проигрываем, поскольку на ключевых постах слишком мало людей, разделяющих наши взгляды. И все же теперь у нас появился шанс. Этот шанс дали нашей стране вы, и я восхищен вами, – он потер подбородок. – И все же я прошу вас не идти мне наперекор. Если лошадь, которую вы мне предоставили, начнет брыкаться, я просто сменю лошадь. Такова уж моя манера вести дела.
– Именно это я в вас и ценю, Харлан. И понимаю, почему вы сделали сейчас такое заявление.
Они прошли мимо картины Лихтенштейна, которого Макоумер всегда терпеть не мог.
– А как семья, Харлан?
– Все отлично, – Эстерхаас расслабился: последний этап сделки был завершен. – Барбара вернулась в университет, чтобы получить свою ученую степень, – он хихикнул. – Представляете? В ее-то возрасте!
– Учиться никогда не поздно, – назидательным тоном произнес Макоумер. – А ваша красавица-дочь Эми?
– Свет моих очей? – Эстерхаас расцвел в улыбке. – Она – лучшая в своем классе в Стэмфорде. Единственное, о чем я жалею, так это что мы с Барбарой теперь редко ее видим.
Макоумер остановился перед очередной скульптурой своего любимого Бранкузи. Сколько же в его линиях было чувственности и страсти!
– Харлан, вы не находите, что Бранкузи – настоящий гений? – И, не меняя тона, добавил: – У меня есть пленки, на которых снята Эми.
– Что? – Эстерхаасу показалось сначала, что он что-то не расслышал. – Вы сказали – пленки?
– Да, – теперь Макоумер говорил медленно и внятно. – Пленки, на которых заснята ваша дочь. У нее есть любовница. Женщина. Они считают подобные сексуальные отношения жестом «презрения к капиталистической действительности», эдаким революционным актом.
– Что?! – заорал сенатор, лицо его сделалось пунцовым. Макоумер схватил его за руку, чтобы утихомирить. – Я в это не верю!
Макоумер достал цветной снимок:
– Вот, пожалуйста, один из кадров. – Их множество.
Рука Эстерхааса дрожала. Он держал фотографию за краешек, будто боялся заразиться.
– О, Боже, – простонал он, глядя на свой позор и ужас. – Барбара не перенесет этого, – он говорил как бы про себя.
– Я вас понимаю, – Макоумер взял у него из рук фотографию, отошел в угол, склонился над урной и поджег, чиркнув золотой зажигалкой. Подождал, пока снимок превратится в пепел, потом вернулся к застывшему в той же позе Эстерхаасу.
– Но Барбара не узнает об этом. И никто не узнает. По крайней мере, от меня, Харлан. Я хочу, чтобы вы это поняли. Не от меня.
– Я думаю, что... – Сенатор медленно возвращался к действительности, – ...что я понял. – Лицо его исказила гримаса гнева. – Какая же вы сволочь!
– Необыкновенно забавно, – произнес Макоумер, намереваясь уйти, – слышать эти слова именно от вас.
* * *
На Александрию, как и на весь Вашингтон, опустились жаркие влажные сумерки.
Готтшалк был все еще в темно-синих костюмных брюках, но пиджак, жилет и галстук валялись на спинке шезлонга, словно флаги, брошенные при поспешном отступлении. Он взял с чугунного столика высокий стакан, приложил запотевший ледяной бок к щеке и тяжело вздохнул.
У его ног на безукоризненно ухоженной лужайке лежала Кэтлин. На ней была просторная блузка без рукавов в зеленых, коричневых и серых пятнах – Готтшалку она напомнила камуфляжные куртки, которые носили солдаты в Юго-Восточной Азии. Короткие зеленые шорты выгодно подчеркивали ее ягодицы. Кэтлин лежала на животе, болтая в воздухе ножками, обутыми в серебристые сандалии.
И этот дом, и эта лужайка были для Готтшалка убежищем, местом, где он мог сбросить с себя невыносимое бремя предвыборной борьбы. За последние восемь месяцев он по меньшей мере три раза посетил каждый из штатов, где лично встречался с теми делегатами, которые приедут на съезд в Даллас. Такая жизнь ему нравилась, но она же и изматывала, хотя в его организме проснулись силы, о существовании которых он ранее не подозревал. Но ему требовался отдых от всего этого – от напряжения, политики, от необходимости «держать лицо» на публике, от планов, от внутренних распрей, от бесчисленных встреч с прессой, от речей, от «спонтанных» острот, объятий, пожиманий рук, от сигар. Даже от Роберты.
Отдых и кое-что большее дарила ему только Кэтлин. Та самая Кэтлин, которая сквозь полуприкрытые веки смотрела сейчас на густую листву, которая вкупе с бамбуковым забором надежно огораживала дом от тихой, сонной улицы. Кэтлин чувствовала себя здесь в полной безопасности. Более того, она любила этот дом, потому что он олицетворял для нее определенную ступеньку на пути к самому верху.
Она перевела взгляд на дом. К входной двери и изящной площадке перед нею вела двойная лестница с филигранными чугунными перилами. Над дверями нависал полукруглый каменный балкончик, украшенный резьбой: две змеи с высунутыми жалами, готовые вцепиться друг в друга.
Это был великолепный дом, но Кэтлин вовсе не считала, что ей просто повезло: она его отработала. Отработала тем, что делала для Готтшалка. Если б она выбрала время покопаться в себе, то пришла бы к выводу, что ей совсем не нравится развлекать этого извращенца. Но, в конце концов, это работа, такая же, как и любая другая... К тому же она любила свое тело, наслаждалась тем эффектом, который оно производит – да, ей многое в этой истории не нравилось, но если ее тело доставляет такой восторг, что ж, тогда честолюбие ее удовлетворено, и она согласна забыть о неудобствах и отвращении.
Когда-то давно и она испытала любовь, она отдала свое сердце человеку куда более требовательному и замечательному, чем все остальные живущие на земле мужчины. Так что теперь то, чем приходилось заниматься ее телу, ее совсем не волновало – главное, чтобы сердце, душу оставили в покое. Не трогали. А секс!.. Господи, да в сексе она может делать что угодно. Разницы никакой. Просто некоторые действия более приятны, некоторые – менее.
Готтшалк и то лучше, чем иные из тех любовников, которых знало ее тело в менее удачные времена. В некотором роде он был даже добр к ней. Она была убеждена, что он и сам не понимает, что же его так к ней влечет: она служила для него тем, чем для других служат, например, игровые автоматы – средством расслабиться, отвлечься от забот.
Но всей картины в целом он не представлял. Впрочем, это ее совершенно не беспокоило, более того, это ей было выгодно. Конечно, когда-то он обо всем узнает – но только тогда, когда она сама решит ему открыться. Она улыбнулась про себя: надо же, лежать у его ног, и так думать! Подобные мысли давали ей ощущение тайного превосходства.
Готтшалк потянулся, допил то, что было в стакане, вытер со лба пот. Рубашка его взмокла.
– Господи, – взмолился он, – да ты настоящая мазохистка, если предпочитаешь оставаться на лето в Вашингтоне.
Небо почти совсем потемнело, и лишь голубоватое свечение на западе указывало на то, что солнце только недавно скрылось за горизонтом.
– Но еще пару таких сезонов я согласен вытерпеть, – он самодовольно усмехнулся. – А потом буду проводить лето Кэмп-Дэвиде.
До чего ж он уверен в себе! Кэтлин достаточно хорошо его знала, чтобы понимать: эта его уверенность чем-то подкреплена. Что-то ее подпитывает, что-то со стороны. Но что? Она уже несколько месяцев силилась это понять. Открыть тайну – вот что было ее главной задачей.
Он встал.
– Пойду немного поработаю, – он глянул на распростертое на траве тело, которое было для него желанней всех сокровищ мира.
– Я тоже пойду в дом.
Он поморщился:
– Нет, я хочу побыть один.
Она глянула на него, и он улыбнулся:
– И тебе, по-моему, нравится вечер.
Он перешагнул через нее, и в этот миг она почувствовала неприятный холодок – будто над ней зависла чья-то грозная рука. А потом он ушел.
Она смотрела, как он вошел в дом. Затем закрыла глаза, сосчитала про себя до шестидесяти, поднялась, тихонько подкралась к двери и прислушалась.
Из дома не доносилось ни звука. Она повернула ручку и толкнула дверь.
И тут же услыхала голос Готтшалка: он с кем-то говорил по телефону. Она на цыпочках прошла в кухню, протянула руку к отводной трубке, помедлила. Потом огляделась, увидела на столе стеклянную вазу с фруктами. Толкнула вазу рукой, та грохнулась на плиточный пол и взорвалась осколками. В это же мгновение Кэтлин сдернула отводную трубку.
– Что, черт побери, стряслось?! – заорал из холла Готтшалк.
– Да это я, – крикнула в ответ Кэтлин, прикрыв рукой трубку. – Хотела взять попить и случайно сбросила вазу.
– Ради Бога, только собери все осколки. Мне еще стекла в пятке не хватало!
– Хорошо, – она услышала, что он вернулся к телефону.
– Я не желаю, чтобы меня дурачили, – сказал он в трубку. – Скажите ему, что мне нужны гарантии, вот и все.
– Я не идиот, – ответил чей-то голос. Кэтлин не могла понять, кому он принадлежит.
– Но вам вся эта история не нравится, я вижу, – сказал Готтшалк. – К тому же это опасно. Не понимаю, почему он так настаивает на вашем участии.
– Потому что я его сын, – ответил голос более молодой, чем у Готтшалка. – Он больше никому не доверяет. А как бы вы на его месте поступили?
– Я бы не доверился и собственному сыну... будь у меня сын, – рассмеялся Готтшалк. – Я даже жене не доверяю.
– Любопытный у вас брак!
– Э, не шути со мной, сынок! – рявкнул Готтшалк. – А то я поговорю с Макоумером!
– Господи! – в голосе второго появился страх. – Что вы делаете? Никаких имен! Господи, он же мой отец!
Кэтлин слышала тяжелое дыхание Готтшалка: он и не пытался скрыть свой гнев.
– А ты не болтай глупости, щенок! К тому же, – Готтшалк овладел собой, – все эти шпионские страсти – полная чушь. Интересно, кто это без моего ведома сможет прослушивать мой телефон, а? Да я дважды в неделю проверяю линию, – он помолчал и добавил: – так что перестань психовать и просто передай то, что тебе ведено передать.
Голос на том конце пообещал передать все в точности, и Готтшалк повесил трубку.
Кэтлин тоже как можно медленнее и осторожнее повесила трубку. Не дай Бог Готтшалк заметил бы, что она подслушивает! Трубка висела на стене, словно желтый указующий перст.
Господи, подумала Кэтлин, разглядывая свои руки, – руки дрожали. Вот я и нащупала тайну! Она попыталась осмыслить ситуацию, но пока у нее ничего не получалось: внешне Готтшалк и Макоумер находились на совершенно разных концах политического спектра. Она покачала головой... Каким бы могущественным Готтшалк ни был, он не мог добиться всего в одиночку, да и никто не мог бы: образ независимого президента, героической личности, принимающей единоличные решения – да он существует только в фантазиях!
Кэтлин провела в Вашингтоне всю свою жизнь и прекрасно знала: в одиночку решений не принимает никто. И неважно, кем ты был до того, как тебя избрали: ты становишься тем, что требует от тебя должность. Лишь немногие выживали и даже преуспевали, несмотря на тот груз, который давил им на плечи. Большинство же ломалось. И Кэтлин, хотя ее и саму привлекали власть и сила, не могла понять страсти мужчин выбиться в президенты.
Она улыбнулась. Как там говорят? «Прекрасных президентов не бывает, есть лишь решения, ниспосланные судьбой».
Она взяла мокрое полотенце и собрала с пола осколки, потом вышла на крыльцо. Спустилась ночь. Трещали сверчки, было все так же душно и жарко.
Черт! Вполне возможно, он действительно станет президентом, и, вполне возможно, станет брать ее с собой на лето в Кэмп-Дэвид. Она понимала, что коснулась лишь краешка тайны, что там глубже – она не представляла. Но одно она видела ясно: между Атертоном Готтшалком и Делмаром Дэвисом Макоумером существует связь. И прочная.
* * *
Лорин стояла у станка, положив руку на его отполированную многими тысячами прикосновений поверхность. «Станок, – говорила ее первая преподавательница Станилия, – позволяет сосредотачиваться на каждом конкретном движении. И это очень важно, потому что танец строится из множества отдельных движений. Но, что еще важнее, станок помогает успокоиться, он дисциплинирует, он дает ту абсолютную неподвижность, из которой рождается движение». И хотя теперь она занималась у Мартина и он дал ей очень многое – даже прыжки стали выше и легче, – она никогда не забывала тех первых уроков.
Она разогрелась и стала в пятую позицию – она давно уже научилась не использовать станок в качестве опоры, как это делают начинающие, и добивалась равновесия только за счет собственного тела.
Она начала с plies, потом перешла к battements tendus – это для коленей, battements frappes – для бедер, grands battements – для живота и спины, потом наклоны. Она меняла ритм, меняла позиции и наконец была удовлетворена собой: она подготовила свое тело к тем па, которые придумал для нее в своей новой хореографии Мартин.
Она отработала и эти па, в самых разных вариантах, и закончила тремя pas de chat, видоизмененными Мартином до такой степени, что, казалось, танцор в прыжке застывает над сценой.
Несколько молоденьких девушек-солисток оторвались от своих занятии и наблюдали за ней: когда же они сами смогут исполнять pas de chat с таким изяществом и легкостью? Одна из девушек, гибкая блондинка – она недавно в труппе, поэтому не приобрела еще предубеждений и зависти – подошла к Лорин посоветоваться насчет растяжения, которое она заработала, стараясь выполнять пятую позицию так, как требовал Мартин.
Лорин была только рада помочь: она не испытывала той ревности, которую примы постарше, как правило, питают к молоденьким балеринам, делающим первые шаги наверх. Может, происходило это потому, что Лорин обладала хорошей памятью – она навсегда запомнила просмотры в Американской балетной школе, после которых неудачницы забивались в угол и рыдали, закрыв лицо руками, их худенькие тела отчаянно вздрагивали.
Во всяком случае, Лорин уважала талант: признавая его в себе, она признавала его в других и не боялась.
И все же когда блондиночка отошла, Лорин почувствовала странную усталость – она поглядела в огромное, во всю стену зеркало, и вспомнила одно из своих растяжений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88