За окном кто-то был.
Он уже собирался спугнуть чужака, как вдруг увидел, что сестра подняла голову от подушки и посмотрела на окно. Она встала, поманила кого-то пальцем. Сока остолбенел. В окне возникла мужская тень. Человек обнял Малис и осторожно положил ее на постель. Затем лег сам, наклонился над ней и начал гладить ее тело. Длинные тонкие руки Малис обвили мужчину, и он взобрался на нее.
Эрекция у Соки пропала. О Амида, подумал он! Его затошнило. Чары спали, и он увидел себя как бы со стороны. Он увидел, что он делал ночь за ночью. Как он мог творить такое? Как мог?!
И он ринулся прочь из своего святилища, превратившегося в место гадких, грязных воспоминаний. Прибежав в свою комнату, он бросился на постель и засунул правую руку в щель между стеной и кроватью. Он изогнулся всем телом, чтобы придвинуть кровать плотнее, и пальцы его оказались в капкане. Он жал все сильнее, скрипя зубами от боли. Боль росла, разрывала все его внутренности, но он давил и давил, пока из искалеченной руки не заструилась кровь и не исчезли все гнусные видения. Он потерял сознание.
Очнулся он от громких криков. Медленно повернул голову и увидел, что комната полна красными отсветами.
Он застонал и, поддерживая искалеченную руку, выглянул в окно. Небо было объято пламенем. Слышался вой пожарных сирен, было так жарко, что по спине Соки побежали струйки пота.
– Сок! – в комнату вошла мать. – С тобой все в порядке?
– Да, мама, – ответил он и спрятал правую руку за спину. Хема обняла его.
– Уходи отсюда. Я хочу, чтобы дети покинули это крыло дома. Пожарники говорят, что опасности нет, что огонь вряд ли распространится, но лучше не испытывать судьбу. Ты сегодня будешь спать в нашей с отцом спальне.
– Но что случилось, мама? Чья вилла горит. Хема не ответила и подтолкнула его к выходу. В гостиной он увидел Малис. Обняв Рату и сонную Борайю, она глядела в окно, которое отец закрыл, чтобы уберечься от пожара, дыма и сажи.
Сока к ним не подошел – он искал взглядом отца. Отец стоял у входа в дом.
– Не ходи туда! – крикнула мать. – Кемара!
Отец повернулся к нему. На лице и в глазах его играли отблески пламени.
– Делай, как сказала мама, Сок, – мягко произнес он. В лице его была печаль и нечто большее: страх.
– Что это горит, па?
– Вилла вьетнамца, Нгуен Ван Чиня.
В конце этой недели – почти за месяц до выборов – Кемару забрали. Офицеры внутренней безопасности явились на виллу без предупреждения, как раз, когда семья готовилась ко сну.
Сока никогда не видел такого выражения, какое появилось в ту ночь в глазах матери.
– Беспокоиться не о чем, оун, – говорил отец, одеваясь под присмотром офицеров. – Я всегда был предан принцу. Я служил ему верой и правдой. Это какая-то ошибка.
Глаза Хемы были полны слез. Она не могла произнести ни слова. Кемара расцеловал на прощание детей. Шепнул Соке на ухо:
– Присмотри за семьей, пока я вернусь.
Сока вспомнил, что говорил ему Сам:
– Теперь тебе придется заботиться о семье. Неужели он знал, что случится с папой? А если знал, как же мог их всех оставить?
Наконец-то Сока уснул. Но снился ему беспокойный и странный сон. Он видел себя сидящим за обеденным столом рядом с матерью. Она успокаивающе обнимает его за плечи, а он говорит:"оун".
В последовавшие затем ужасные месяцы Сока все чаще и чаще спрашивал себя: что он делает в Пномпене? Как и предсказывал Сам, генерала Лон Нола избрали премьер-министром, и его стальная хватка чувствовалась во всем.
Но к декабрю стало ясно, что усилий, с которыми правительство старалось держать в узде сельское население, недостаточно. В начале нового года Лон Нол решил национализировать весь урожай риса. В деревни были посланы солдаты – за гроши они насильно скупали у крестьян недавно собранный рис.
Эти акции нового режима встречали все большее сопротивление, но сопротивление подавлялось со все возраставшей жестокостью. Каждый день до горожан доходили слухи о новых случаях массовой резни в деревнях.
Сока не находил себе места. Уже через неделю стало ясно, что отец не вернется. Но мать не хотела, не могла в это поверить. Почти все время она проводила в королевском дворце, надеясь узнать хоть что-то о муже. Но ни у Сианука, ни у членов кабинета министров, возглавляемого новым премьером, не находилось для нее времени.
А однажды солдаты избили ее так сильно, что она не смогла идти. Сока, истомившись от ожидания, отправился ее разыскивать. Он притащил ее в дом, вызвал врача. Едва оправившись, она снова устремилась к зданию правительства и, сидя на ступеньках перед входом, тщетно пыталась получить ответ.
Она не нашла ничего, кроме презрения, и побледневшая, обессиленная, побрела домой, чтобы больше никогда не выходить за пределы виллы.
Сока тщетно пытался успокоить ее. Однажды возле Центрального рынка он встретил Рене.
– Мне очень жаль твоего отца, – сказал француз. – Я пытался предупредить его из самых лучших побуждений.
Сока понимал, что Рене говорит правду, но не смог заставить себя поблагодарить его.
Пришла весна, и с нею началась война. Преа Моа Пандитто ушел из Вотум Ведди. Храм, подобно каменным усыпальницам, превратился в воспоминание о несчастном прошлом Кампучии.
Пномпень погибал. Порою Соке казалось, что жизнь, которую когда-то вела его семья, существовала лишь в его воображении, что это просто был счастливый сон. Потому что настоящее превратилось в кошмар.
Он пытался объяснить матери, почему должен уйти. Он должен бороться за отца, за нее, за Преа Моа Пандитто. Прежние правила и прежняя жизнь сметены неудержимой волной. Больше не было времени ни для мира, ни для понимания, ни для изучения прошлого. Будде придется подождать. Но он никогда не забудет того, чему его учили.
Хема не слышала его. Она немигающим взором смотрела на древнее баньяновое дерево за окном. Она постарела, голова ее тряслась, шея была тонкой-тонкой, высохшей. Глаза выцвели, стали похожи на глаза слепца.
Сока расцеловал ее в обе щеки, продолжая шептать, уговаривать в надежде получить разрешение. И, не говоря ни слова Малис – сестра отправилась в школу за Сорайей и Ратой, – выскользнул из дома, ушел из Камкармона, из Пномпеня, ушел на северо-запад. По тому пути, по которому на встречу с революцией ушел его старший брат.
* * *
Где-то в центре города выли полицейские сирены. Воздух был влажным. Тротуары, стены домов излучали накопленную за день жару, и сейчас, в полночь, было так же жарко, как в полдень.
Поворачивая на Тринадцатую улицу, Трейси почувствовал, как он устал. Квартира его находилась на втором этаже маленького аккуратного особняка, неподалеку от здания Медицинской экспертизы.
Особняк был окружен кованой металлической оградой, вздымавшейся на высоту всех четырех этажей. Орнамент ограды, витиеватый и воздушный, придавал дому какой-то южный, ньюорлеанский вид.
Он взял свою почту, вбежал по лестнице. Тело его устало, но мозг работал четко. Он все время думал о том электронном устройстве, которое нашли в кабинете Джона.
Вот и площадка второго этажа. Дверь в его квартиру находилась в противоположном конце холла, и Трейси ясно видел, что из-под нее на ковер пробивается полоска света. Уходя утром, он свет выключил – это он хорошо помнил.
Быстро и бесшумно он прокрался к двери. Вставил ключ в замок, повернул, распахнул дверь и прижался спиной к стене холла.
Он затаил дыхание, ожидая. Но ничего не произошло.
Свет лился из квартиры ровно, на полу не появилось ничьей тени. Он прислушался, но ничего не услышал.
Он стремительно ворвался в квартиру. Все было так, как он оставил утром, за исключением того, что на обеденном столе стоял стакан. С белым вином. А рядом со столом, во все глаза глядя на него, стояла Лорин.
– Господи Боже мой, – выдохнул он и захлопнул за собой дверь. – Только молчи. Ты что, подкупила швейцара? Она выдавала улыбку:
– Я сказала ему, кто я такая. Похоже, я ему понравилась.
– Я в этом просто уверен.
– Правда? – голову она держала прямо и напряженно.
– Балабан – грязный старик. Он полагает, что все балерины – девственницы. Видимо, в его грязных фантазиях скачут девственные балерины.
Лорин, несмотря на всю скованность, рассмеялась:
– Хорошо, что он не знает правды. Иначе бы он меня не впустил.
Трейси ничего не ответил и только отвернулся. Лорин прореагировала мгновенно:
– Ты же не сердишься, правда? – Он смотрел в сторону, и она сделала шаг к нему. – Я скучала по тебе, – прошептала она, словно пускала через реку разделявшего их времени спасательный плотик. – Я даже не могу сказать, как.
«Почему ты ушла от меня?» – хотел он спросить. «Зачем ты причинила мне такую боль?» Ее объяснений ему было недостаточно. И он спросил:
– Разве я могу теперь верить тебе?
Лорин вздрогнула, словно по комнате пронесся холодный ветер. Именно этого она и боялась, именно это и заставляло ее руки дрожать. Но она не хотела отступать.
– Ты действительно можешь мне не верить, – искренне сказала она. – Никаких причин нет. Кроме того, что все изменилось. Я... Я не знаю, как это выразить... Я нашла тебя в себе.
По щекам ее бежали слезы.
– Но разве это что-то значит для тебя? Я имею в виду...
слова. Слова могут лгать, слова могут доносить лишь половину правды, кто знает...
Она молча подошла к нему, приказывая себе не бояться. Мысль о том, что он может поступить с ней так, как она поступила с ним, невыносимым грузом давила на плечи, это был древний страх, и оттого более сильный. И она боролась со страхом.
– Но что ты сейчас чувствуешь? – мягко спросила она. И она коснулась его, сначала кончиками пальцев, потом провела ладонью по его плечу и груди. Она знала, что делает, знала, что еще никогда не касалась мужчины с такой любовью и такой нежностью.
Почувствовав это прикосновение, Трейси взглянул на нее. И почему-то вспомнил старого кхмерского священника, полного тепла и любви. Чужак в чужой и враждебной стране, он был тогда потрясен этим теплом и его силой. И сейчас, в прикосновении Лорин, он ощутил ту же силу.
– Мы с тобой были воюющими державами, – она кивнула, радуясь уже тому, что он заговорил. – Мы лгали друг другу, мы обманывали друг друга, превращая злобу в ненависть, – он по-прежнему не касался ее, – а ненависть – в боль.
Его слова испугали ее, и, совершенно инстинктивно, она придвинулась еще ближе, прижавшись к нему бедром. На ней были темно-зеленые шелковые брюки, мужского покроя блузка. Сверкающие волосы стянуты в хвост пурпурной лентой. Она была почти не накрашена – только немного губной помады и немного румян: грим она накладывала только когда выходила на сцену. В ушах – маленькие бриллиантовые сережки.
– Но я здесь, – голос ее дрожал, она снова была на грани слез. – Я вернулась, – лицо ее, казалось, светилось. – И я дома. Я пришла домой.
Она сказала то, ради чего пришла. Она не репетировала свою речь и даже не обдумывала заранее, что скажет – она слишком для этого волновалась. Жизнь стала для нее непереносима: да, она танцевала, но в промежутках просто сидела, уставившись в пол, и сердце ее колотилось так, как колотится сердце моряка, выброшенного на чужой берег.
Та тонкая связь, которая сейчас возникла между ними, была такой слабенькой, словно одинокий огонек свечки в темной ночи. Что, если порыв ветра загасит его? Она испугалась, что порыв этот близок, и затаила дыхание. Она действительно боялась дышать, и лишь слушала, как гулко бьется ее сердце. Время остановилось. Сколько времени пробыла она здесь? Минуты, часы, дни? Неважно. Это не имело для нее значения. Существовал лишь этот хрупкий миг, и она знала лишь одно: она не хочет его терять, не хочет, чтобы миг кончался.
А потом ее охватила паника: что она будет делать, если он отошлет ее прочь? Конечно, будет жить, но для чего, зачем?
Она искала в его глазах ответа. В панике она пошевелилась, и нить, такая тонкая, перервалась. Он протянул руку и отстранил ее.
– Что, что? – задыхаясь, спросила она.
– Просто... дай мне немного времени, – сказал он. – Все произошло так быстро. И я не знаю, готов ли к этому, – он покачал головой. – Между нами выросла такая высокая стена, что ее одним ударом не разрушить.
– Ты хочешь, чтобы я ушла? – вопрос вырвался против ее воли, и она так разозлилась на себя, что чуть не разрыдалась.
Он не ответил, и она прошла к стереопроигрывателю, наугад взяла пластинку. Поставила на проигрыватель, прибавила звук.
Вернулась к нему и просто взяла его руку в свою. В этом жесте, не было ничего нарочитого или двусмысленного. Она положила его руку себе на талию.
По комнате, словно туман с Гудзона, поплыла ранняя вещь Брюса Спрингстина «Духи ночи». И вместе с мелодией к ним пришли призраки их недавнего прошлого, невинность, которую они потеряли. Низкий, сильный голос Брюса заполнил все пространство, и ритм, ритм... Она выбрала правильно.
Она улыбнулась ему, пряча за улыбкой страх, и, склонив набок голову, одними губами прошептала: «Давай».
Они танцевали. Они снова были там, в начале, когда еще не наступила боль. Лорин танцевала всегда, танцевала днем и ночью, под иные ритмы. Но и рок-н-ролл был для нее хорош, в ней вспыхнула вся энергия, накопленная за долгие годы занятий.
Музыка несла, качала, разлучала и сводила их, как сводила музыка в ночных танцевальных клубах, куда они раньше любили ходить – сейчас она не могла вспомнить ни одного названия. Возможно, этих клубов уже и нет, или они теперь называются по-другому, а, возможно, это она сама изменилась.
В конце одного их куплетов раздалось саксофонное соло, и она подумала: «Молодец, Брюс, давай, пусть музыка закрутит его, пусть принесет его ко мне, к новому началу, за грань боли и бессонных ночей».
Трейси держал ее в руках и чувствовал, как по всему телу его пробегает дрожь, и как под волной нахлынувших воспоминаний рушится броня, в которую он заковал свое сердце. Поцелуй на улице, под фонарем, когда ночь грозит вот-вот перейти в утро, ее скуластое лицо, широко расставленные, чуть раскосые глаза, прекрасные вспухшие губы. Боль ушла из него и вместе с нею – мертвенное спокойствие, которое он осознал только тогда, когда его лишился.
Он крутанул ее и потом резко притянул к себе, схватил на руки и прошептал: «Лорин».
Этот шепот был для нее прекраснее всякой музыки, и она подняла лицо, засиявшее в свете ламп, губы ее приоткрылись. Она не отрывала глаз от его лица, а оно все приближалось, приближалось, и она ощутила его губы на своей шее.
Трейси нащупал языком бившуюся тонкую жилку. Пальцы ее зарылись ему в волосы, он ощущал ее всю, чувствовал дрожь, пробегавшую по ее спине.
Запах ее был сильным и нежным, и в памяти его, словно моментальные снимки из прошлого, выплыли сцены их любви. Он вспомнил, какие ласки она любила, и губы его скользнули вниз, к третьей расстегнутой пуговице блузки. Он чувствовал, как солона ее кожа, а она откинула голову и закрыла глаза.
Он перенес ее на диван. Она попыталась расстегнуть ему молнию, но он оттолкнул ее руки, и когда она хотела задать вопрос, он запечатал ее рот таким страстным поцелуем, что она чуть не задохнулась, и сам начал расстегивать ей пуговицы блузки.
Он стянул с нее брюки и услышал ее глубокий вздох. Руки его ласкали ее грудь, а рот припал к тому месту, которое так жаждало его.
Он ласкал ее языком, сначала нежно, потом все яростней, Лорин застонала, мускулы ее напряглись, и ртом, уже полным ее влаги, он вновь стал ласкать ее соски.
Он повторял это снова и снова, пока она не утратила контроль, и, уже не владея собой и выкрикивая его имя, бесстыдно подняла ноги вверх.
– О, о, я кончаю... – застонала она, – О, любимый! – и обхватила бедрами его голову. А потом, вздохнув, упала на подушки.
По щекам ее текли слезы. Она шептала:
– Любимый, любимый!
Она целовала, его глаза, щеки, губы. Пальцы ее скользнули вниз, и она ощутила его божественную упругость. Она гладила и гладила его, пока он сам не начал стонать, и тогда она стала перед ним на колени и одним легким движением сняла с него брюки.
Ее рот начал ласкать его так, как ласкал ее его рот, сначала соски, потом все то, что было у него между ног. Она чувствовала языком и губами его длину, нежность и силу, к ней снова вернулось предвкушение оргазма – она и не предполагала, что так может быть, и когда он закричал, когда она проглотила все то, чем он одарил ее, она сама почувствовала, что кончает.
Она хотела его. Опять. Никогда в жизни она не чувствовала такого острого желания. И никогда еще так остро не хотела жить.
* * *
Здесь, в лесу, он был в своей стихии. Он сливался с густой листвой старого дуба и клена, росших на дальнем конце полосы, за которой начиналось поле.
Он двигался по лесу так бесшумно, что его не услыхала ни одна ночная птица, ни одна лесная тварь – будь то кролик, мышь-полевка или бурундук – не скользнула прочь с его тропы. Лес принял его, и потому не замечал.
Ноздри его щекотал запах мокрой от дождя листвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Он уже собирался спугнуть чужака, как вдруг увидел, что сестра подняла голову от подушки и посмотрела на окно. Она встала, поманила кого-то пальцем. Сока остолбенел. В окне возникла мужская тень. Человек обнял Малис и осторожно положил ее на постель. Затем лег сам, наклонился над ней и начал гладить ее тело. Длинные тонкие руки Малис обвили мужчину, и он взобрался на нее.
Эрекция у Соки пропала. О Амида, подумал он! Его затошнило. Чары спали, и он увидел себя как бы со стороны. Он увидел, что он делал ночь за ночью. Как он мог творить такое? Как мог?!
И он ринулся прочь из своего святилища, превратившегося в место гадких, грязных воспоминаний. Прибежав в свою комнату, он бросился на постель и засунул правую руку в щель между стеной и кроватью. Он изогнулся всем телом, чтобы придвинуть кровать плотнее, и пальцы его оказались в капкане. Он жал все сильнее, скрипя зубами от боли. Боль росла, разрывала все его внутренности, но он давил и давил, пока из искалеченной руки не заструилась кровь и не исчезли все гнусные видения. Он потерял сознание.
Очнулся он от громких криков. Медленно повернул голову и увидел, что комната полна красными отсветами.
Он застонал и, поддерживая искалеченную руку, выглянул в окно. Небо было объято пламенем. Слышался вой пожарных сирен, было так жарко, что по спине Соки побежали струйки пота.
– Сок! – в комнату вошла мать. – С тобой все в порядке?
– Да, мама, – ответил он и спрятал правую руку за спину. Хема обняла его.
– Уходи отсюда. Я хочу, чтобы дети покинули это крыло дома. Пожарники говорят, что опасности нет, что огонь вряд ли распространится, но лучше не испытывать судьбу. Ты сегодня будешь спать в нашей с отцом спальне.
– Но что случилось, мама? Чья вилла горит. Хема не ответила и подтолкнула его к выходу. В гостиной он увидел Малис. Обняв Рату и сонную Борайю, она глядела в окно, которое отец закрыл, чтобы уберечься от пожара, дыма и сажи.
Сока к ним не подошел – он искал взглядом отца. Отец стоял у входа в дом.
– Не ходи туда! – крикнула мать. – Кемара!
Отец повернулся к нему. На лице и в глазах его играли отблески пламени.
– Делай, как сказала мама, Сок, – мягко произнес он. В лице его была печаль и нечто большее: страх.
– Что это горит, па?
– Вилла вьетнамца, Нгуен Ван Чиня.
В конце этой недели – почти за месяц до выборов – Кемару забрали. Офицеры внутренней безопасности явились на виллу без предупреждения, как раз, когда семья готовилась ко сну.
Сока никогда не видел такого выражения, какое появилось в ту ночь в глазах матери.
– Беспокоиться не о чем, оун, – говорил отец, одеваясь под присмотром офицеров. – Я всегда был предан принцу. Я служил ему верой и правдой. Это какая-то ошибка.
Глаза Хемы были полны слез. Она не могла произнести ни слова. Кемара расцеловал на прощание детей. Шепнул Соке на ухо:
– Присмотри за семьей, пока я вернусь.
Сока вспомнил, что говорил ему Сам:
– Теперь тебе придется заботиться о семье. Неужели он знал, что случится с папой? А если знал, как же мог их всех оставить?
Наконец-то Сока уснул. Но снился ему беспокойный и странный сон. Он видел себя сидящим за обеденным столом рядом с матерью. Она успокаивающе обнимает его за плечи, а он говорит:"оун".
В последовавшие затем ужасные месяцы Сока все чаще и чаще спрашивал себя: что он делает в Пномпене? Как и предсказывал Сам, генерала Лон Нола избрали премьер-министром, и его стальная хватка чувствовалась во всем.
Но к декабрю стало ясно, что усилий, с которыми правительство старалось держать в узде сельское население, недостаточно. В начале нового года Лон Нол решил национализировать весь урожай риса. В деревни были посланы солдаты – за гроши они насильно скупали у крестьян недавно собранный рис.
Эти акции нового режима встречали все большее сопротивление, но сопротивление подавлялось со все возраставшей жестокостью. Каждый день до горожан доходили слухи о новых случаях массовой резни в деревнях.
Сока не находил себе места. Уже через неделю стало ясно, что отец не вернется. Но мать не хотела, не могла в это поверить. Почти все время она проводила в королевском дворце, надеясь узнать хоть что-то о муже. Но ни у Сианука, ни у членов кабинета министров, возглавляемого новым премьером, не находилось для нее времени.
А однажды солдаты избили ее так сильно, что она не смогла идти. Сока, истомившись от ожидания, отправился ее разыскивать. Он притащил ее в дом, вызвал врача. Едва оправившись, она снова устремилась к зданию правительства и, сидя на ступеньках перед входом, тщетно пыталась получить ответ.
Она не нашла ничего, кроме презрения, и побледневшая, обессиленная, побрела домой, чтобы больше никогда не выходить за пределы виллы.
Сока тщетно пытался успокоить ее. Однажды возле Центрального рынка он встретил Рене.
– Мне очень жаль твоего отца, – сказал француз. – Я пытался предупредить его из самых лучших побуждений.
Сока понимал, что Рене говорит правду, но не смог заставить себя поблагодарить его.
Пришла весна, и с нею началась война. Преа Моа Пандитто ушел из Вотум Ведди. Храм, подобно каменным усыпальницам, превратился в воспоминание о несчастном прошлом Кампучии.
Пномпень погибал. Порою Соке казалось, что жизнь, которую когда-то вела его семья, существовала лишь в его воображении, что это просто был счастливый сон. Потому что настоящее превратилось в кошмар.
Он пытался объяснить матери, почему должен уйти. Он должен бороться за отца, за нее, за Преа Моа Пандитто. Прежние правила и прежняя жизнь сметены неудержимой волной. Больше не было времени ни для мира, ни для понимания, ни для изучения прошлого. Будде придется подождать. Но он никогда не забудет того, чему его учили.
Хема не слышала его. Она немигающим взором смотрела на древнее баньяновое дерево за окном. Она постарела, голова ее тряслась, шея была тонкой-тонкой, высохшей. Глаза выцвели, стали похожи на глаза слепца.
Сока расцеловал ее в обе щеки, продолжая шептать, уговаривать в надежде получить разрешение. И, не говоря ни слова Малис – сестра отправилась в школу за Сорайей и Ратой, – выскользнул из дома, ушел из Камкармона, из Пномпеня, ушел на северо-запад. По тому пути, по которому на встречу с революцией ушел его старший брат.
* * *
Где-то в центре города выли полицейские сирены. Воздух был влажным. Тротуары, стены домов излучали накопленную за день жару, и сейчас, в полночь, было так же жарко, как в полдень.
Поворачивая на Тринадцатую улицу, Трейси почувствовал, как он устал. Квартира его находилась на втором этаже маленького аккуратного особняка, неподалеку от здания Медицинской экспертизы.
Особняк был окружен кованой металлической оградой, вздымавшейся на высоту всех четырех этажей. Орнамент ограды, витиеватый и воздушный, придавал дому какой-то южный, ньюорлеанский вид.
Он взял свою почту, вбежал по лестнице. Тело его устало, но мозг работал четко. Он все время думал о том электронном устройстве, которое нашли в кабинете Джона.
Вот и площадка второго этажа. Дверь в его квартиру находилась в противоположном конце холла, и Трейси ясно видел, что из-под нее на ковер пробивается полоска света. Уходя утром, он свет выключил – это он хорошо помнил.
Быстро и бесшумно он прокрался к двери. Вставил ключ в замок, повернул, распахнул дверь и прижался спиной к стене холла.
Он затаил дыхание, ожидая. Но ничего не произошло.
Свет лился из квартиры ровно, на полу не появилось ничьей тени. Он прислушался, но ничего не услышал.
Он стремительно ворвался в квартиру. Все было так, как он оставил утром, за исключением того, что на обеденном столе стоял стакан. С белым вином. А рядом со столом, во все глаза глядя на него, стояла Лорин.
– Господи Боже мой, – выдохнул он и захлопнул за собой дверь. – Только молчи. Ты что, подкупила швейцара? Она выдавала улыбку:
– Я сказала ему, кто я такая. Похоже, я ему понравилась.
– Я в этом просто уверен.
– Правда? – голову она держала прямо и напряженно.
– Балабан – грязный старик. Он полагает, что все балерины – девственницы. Видимо, в его грязных фантазиях скачут девственные балерины.
Лорин, несмотря на всю скованность, рассмеялась:
– Хорошо, что он не знает правды. Иначе бы он меня не впустил.
Трейси ничего не ответил и только отвернулся. Лорин прореагировала мгновенно:
– Ты же не сердишься, правда? – Он смотрел в сторону, и она сделала шаг к нему. – Я скучала по тебе, – прошептала она, словно пускала через реку разделявшего их времени спасательный плотик. – Я даже не могу сказать, как.
«Почему ты ушла от меня?» – хотел он спросить. «Зачем ты причинила мне такую боль?» Ее объяснений ему было недостаточно. И он спросил:
– Разве я могу теперь верить тебе?
Лорин вздрогнула, словно по комнате пронесся холодный ветер. Именно этого она и боялась, именно это и заставляло ее руки дрожать. Но она не хотела отступать.
– Ты действительно можешь мне не верить, – искренне сказала она. – Никаких причин нет. Кроме того, что все изменилось. Я... Я не знаю, как это выразить... Я нашла тебя в себе.
По щекам ее бежали слезы.
– Но разве это что-то значит для тебя? Я имею в виду...
слова. Слова могут лгать, слова могут доносить лишь половину правды, кто знает...
Она молча подошла к нему, приказывая себе не бояться. Мысль о том, что он может поступить с ней так, как она поступила с ним, невыносимым грузом давила на плечи, это был древний страх, и оттого более сильный. И она боролась со страхом.
– Но что ты сейчас чувствуешь? – мягко спросила она. И она коснулась его, сначала кончиками пальцев, потом провела ладонью по его плечу и груди. Она знала, что делает, знала, что еще никогда не касалась мужчины с такой любовью и такой нежностью.
Почувствовав это прикосновение, Трейси взглянул на нее. И почему-то вспомнил старого кхмерского священника, полного тепла и любви. Чужак в чужой и враждебной стране, он был тогда потрясен этим теплом и его силой. И сейчас, в прикосновении Лорин, он ощутил ту же силу.
– Мы с тобой были воюющими державами, – она кивнула, радуясь уже тому, что он заговорил. – Мы лгали друг другу, мы обманывали друг друга, превращая злобу в ненависть, – он по-прежнему не касался ее, – а ненависть – в боль.
Его слова испугали ее, и, совершенно инстинктивно, она придвинулась еще ближе, прижавшись к нему бедром. На ней были темно-зеленые шелковые брюки, мужского покроя блузка. Сверкающие волосы стянуты в хвост пурпурной лентой. Она была почти не накрашена – только немного губной помады и немного румян: грим она накладывала только когда выходила на сцену. В ушах – маленькие бриллиантовые сережки.
– Но я здесь, – голос ее дрожал, она снова была на грани слез. – Я вернулась, – лицо ее, казалось, светилось. – И я дома. Я пришла домой.
Она сказала то, ради чего пришла. Она не репетировала свою речь и даже не обдумывала заранее, что скажет – она слишком для этого волновалась. Жизнь стала для нее непереносима: да, она танцевала, но в промежутках просто сидела, уставившись в пол, и сердце ее колотилось так, как колотится сердце моряка, выброшенного на чужой берег.
Та тонкая связь, которая сейчас возникла между ними, была такой слабенькой, словно одинокий огонек свечки в темной ночи. Что, если порыв ветра загасит его? Она испугалась, что порыв этот близок, и затаила дыхание. Она действительно боялась дышать, и лишь слушала, как гулко бьется ее сердце. Время остановилось. Сколько времени пробыла она здесь? Минуты, часы, дни? Неважно. Это не имело для нее значения. Существовал лишь этот хрупкий миг, и она знала лишь одно: она не хочет его терять, не хочет, чтобы миг кончался.
А потом ее охватила паника: что она будет делать, если он отошлет ее прочь? Конечно, будет жить, но для чего, зачем?
Она искала в его глазах ответа. В панике она пошевелилась, и нить, такая тонкая, перервалась. Он протянул руку и отстранил ее.
– Что, что? – задыхаясь, спросила она.
– Просто... дай мне немного времени, – сказал он. – Все произошло так быстро. И я не знаю, готов ли к этому, – он покачал головой. – Между нами выросла такая высокая стена, что ее одним ударом не разрушить.
– Ты хочешь, чтобы я ушла? – вопрос вырвался против ее воли, и она так разозлилась на себя, что чуть не разрыдалась.
Он не ответил, и она прошла к стереопроигрывателю, наугад взяла пластинку. Поставила на проигрыватель, прибавила звук.
Вернулась к нему и просто взяла его руку в свою. В этом жесте, не было ничего нарочитого или двусмысленного. Она положила его руку себе на талию.
По комнате, словно туман с Гудзона, поплыла ранняя вещь Брюса Спрингстина «Духи ночи». И вместе с мелодией к ним пришли призраки их недавнего прошлого, невинность, которую они потеряли. Низкий, сильный голос Брюса заполнил все пространство, и ритм, ритм... Она выбрала правильно.
Она улыбнулась ему, пряча за улыбкой страх, и, склонив набок голову, одними губами прошептала: «Давай».
Они танцевали. Они снова были там, в начале, когда еще не наступила боль. Лорин танцевала всегда, танцевала днем и ночью, под иные ритмы. Но и рок-н-ролл был для нее хорош, в ней вспыхнула вся энергия, накопленная за долгие годы занятий.
Музыка несла, качала, разлучала и сводила их, как сводила музыка в ночных танцевальных клубах, куда они раньше любили ходить – сейчас она не могла вспомнить ни одного названия. Возможно, этих клубов уже и нет, или они теперь называются по-другому, а, возможно, это она сама изменилась.
В конце одного их куплетов раздалось саксофонное соло, и она подумала: «Молодец, Брюс, давай, пусть музыка закрутит его, пусть принесет его ко мне, к новому началу, за грань боли и бессонных ночей».
Трейси держал ее в руках и чувствовал, как по всему телу его пробегает дрожь, и как под волной нахлынувших воспоминаний рушится броня, в которую он заковал свое сердце. Поцелуй на улице, под фонарем, когда ночь грозит вот-вот перейти в утро, ее скуластое лицо, широко расставленные, чуть раскосые глаза, прекрасные вспухшие губы. Боль ушла из него и вместе с нею – мертвенное спокойствие, которое он осознал только тогда, когда его лишился.
Он крутанул ее и потом резко притянул к себе, схватил на руки и прошептал: «Лорин».
Этот шепот был для нее прекраснее всякой музыки, и она подняла лицо, засиявшее в свете ламп, губы ее приоткрылись. Она не отрывала глаз от его лица, а оно все приближалось, приближалось, и она ощутила его губы на своей шее.
Трейси нащупал языком бившуюся тонкую жилку. Пальцы ее зарылись ему в волосы, он ощущал ее всю, чувствовал дрожь, пробегавшую по ее спине.
Запах ее был сильным и нежным, и в памяти его, словно моментальные снимки из прошлого, выплыли сцены их любви. Он вспомнил, какие ласки она любила, и губы его скользнули вниз, к третьей расстегнутой пуговице блузки. Он чувствовал, как солона ее кожа, а она откинула голову и закрыла глаза.
Он перенес ее на диван. Она попыталась расстегнуть ему молнию, но он оттолкнул ее руки, и когда она хотела задать вопрос, он запечатал ее рот таким страстным поцелуем, что она чуть не задохнулась, и сам начал расстегивать ей пуговицы блузки.
Он стянул с нее брюки и услышал ее глубокий вздох. Руки его ласкали ее грудь, а рот припал к тому месту, которое так жаждало его.
Он ласкал ее языком, сначала нежно, потом все яростней, Лорин застонала, мускулы ее напряглись, и ртом, уже полным ее влаги, он вновь стал ласкать ее соски.
Он повторял это снова и снова, пока она не утратила контроль, и, уже не владея собой и выкрикивая его имя, бесстыдно подняла ноги вверх.
– О, о, я кончаю... – застонала она, – О, любимый! – и обхватила бедрами его голову. А потом, вздохнув, упала на подушки.
По щекам ее текли слезы. Она шептала:
– Любимый, любимый!
Она целовала, его глаза, щеки, губы. Пальцы ее скользнули вниз, и она ощутила его божественную упругость. Она гладила и гладила его, пока он сам не начал стонать, и тогда она стала перед ним на колени и одним легким движением сняла с него брюки.
Ее рот начал ласкать его так, как ласкал ее его рот, сначала соски, потом все то, что было у него между ног. Она чувствовала языком и губами его длину, нежность и силу, к ней снова вернулось предвкушение оргазма – она и не предполагала, что так может быть, и когда он закричал, когда она проглотила все то, чем он одарил ее, она сама почувствовала, что кончает.
Она хотела его. Опять. Никогда в жизни она не чувствовала такого острого желания. И никогда еще так остро не хотела жить.
* * *
Здесь, в лесу, он был в своей стихии. Он сливался с густой листвой старого дуба и клена, росших на дальнем конце полосы, за которой начиналось поле.
Он двигался по лесу так бесшумно, что его не услыхала ни одна ночная птица, ни одна лесная тварь – будь то кролик, мышь-полевка или бурундук – не скользнула прочь с его тропы. Лес принял его, и потому не замечал.
Ноздри его щекотал запах мокрой от дождя листвы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88