она — и Маловия, она — и Карминча, она — и Китаянка. И снова покашлял, и снова чуть обозначил улыбку: а поскольку министерство поручило ему передать в распоряжение комитета некую сумму, компенсирующую эти траты, и тотчас выросла фигура дона Ремихио Сальдивара, она — и Ортенсия, ни слова больше, сеньор Бермудес, и он почувствовал во рту сгусток вязкой и тягучей, как семя, слюны. Еще когда только учреждался наш комитет, префект обещал выхлопотать компенсацию за наши расходы, и дон Ремихио Сальдивар с величавой надменностью словно что-то оттолкнул от себя, и уже тогда мы решили отказаться от этой компенсации. Одобрительный шумок, провинциальная спесь на лицах, а он приоткрыл рот, сощурился: но вам недешево обойдутся, сеньор Сальдивар, эти привозы-увозы крестьян, довольно и того, что вы потратитесь на банкеты и сам прием, и гул стал негодующим, и парламентарии Кахамарки обиженно заерзали в креслах, и дон Ремихио Сальдивар снова с великолепным презрением взмахнул руками: мы не возьмем у правительства ни гроша, обойдемся! Мы примем президента на свой счет, таково их единогласное решение, их фонда с лихвою хватит на все издержки, Кахамарка не нуждается в подачках, чтобы достойно встретить Одрию. Он встал, склонил голову, и силуэты за тюлем растаяли, как дым: он не смеет настаивать, он вовсе не хотел обидеть граждан Кахамарки и от имени президента благодарит их за рыцарское великодушие и щедрость. Уйти еще было нельзя, потому что официанты с подносами влетели в гостиную. Он стоял в самой гуще людей, пил апельсиновый сок, двигал морщинами в ответ на шутки. Знайте наших, сеньор Бермудес, и дон Ремихио Сальдивар подвел к нему носатого седого человека: доктор Лануса за свой счет заказал пятнадцать тысяч флажков, не говоря уж о том, что наравне со всеми внес свою долю в фонд комитета. И представьте, сеньор Бермудес, вовсе не потому, что добился, чтобы шоссе прошло вплотную к его усадьбе, засмеялся депутат Аспилькуэта. Все засмеялись, и сам доктор Лануса тоже. Ох уж эти кахамаринцы, для красного словца не пожалеют и отца. Да, господа, вы действуете с размахом, сказал он. Ну, сеньор Бермудес, в порядке ли у вас печень? — и он увидел искрящиеся весельем глаза депутата Мендиэты над стаканом пива, — мы вам приготовили знатное угощение. Он взглянул на часы: ох, как поздно! сожалею, господа, но мне пора. Руки, лица, «очень было приятно познакомиться», «до скорого свидания». Сенатор Эредиа и депутат Мендиэта проводили его до лестницы, где топтался смуглый толстячок с искательным выражением лица. Позвольте представиться, дон Кайо, — инженер Лама, и он подумал: должность? сделка? ходатайство? — член комитета. Очень приятно, чем могу быть полезен? Простите, что выбрал такое неподходящее время, дон Кайо, но мой племянник, и мать совершенно потеряла голову, упросила меня. Улыбкой он ободрил его и достал записную книжку: ну, так что же натворил ваш племянник? Мы с таким трудом отправили его в университет Трухильо, а там он попал в дурную компанию, связался с проходимцами, а ведь до этого никогда не лез в политику. Хорошо, я лично займусь им. Как зовут? где его арестовали — в Трухильо или в Лиме? Спустился по лестнице, а на проспекте Колумба уже зажглись фонари. Амбросио и Лудовико покуривали у дверей. Увидев его, бросили сигареты. В Сан-Мигель.
— Первый поворот направо, — сказал Сантьяго. — Вон эта желтенькая развалюха. Вот. Тормози.
Он нажал кнопку звонка, просунул голову в щель и увидел на площадке лестницы Карлитоса в пижамных штанах и с полотенцем на плече. Вернулся к машине.
— Чиспас, если торопишься, поезжай, мы доберемся в Кальяо на такси, газета нам оплачивает дорогу.
— Я вас отвезу, — сказал Чиспас. — Ну, теперь-то мы с тобой будем видеться? И Тете по тебе соскучилась. Можно мне ее как-нибудь прихватить? Или ты и на нее взъелся?
— Да ни на кого я не взъелся, — сказал Сантьяго, — ни на нее, ни на стариков. Я скоро заеду повидаться. Я хочу только, чтоб вы усвоили: я буду жить отдельно, и чтобы свыклись с этим.
— Сам прекрасно понимаешь, что они никогда с этим не свыкнутся, — сказал Чиспас. — Ты отравил им существование, так что, академик, лучше брось свою фанаберию.
Но тут на улицу вышел Карлитос, растерянно взглянул на машину, на Чиспаса, и тот замолчал. Сантьяго распахнул дверцу: садись, садись, знакомься, это мой брат, он нас отвезет. Залезайте, сказал Чиспас, мы все поместимся. Он рванул с места вдоль трамвайных путей, и некоторое время все молчали. Чиспас протянул сигареты, думает он, и Карлитос искоса поглядел на нас, рассматривая поблескивающий никель, яркие чехлы, безупречную элегантность Чиспаса.
— Ты даже не заметил, что у меня новый автомобильчик, — сказал Чиспас.
— Да, верно, — сказал Сантьяго. — А «бьюик» продали?
— Нет, этот драндулет — мой собственный. В рассрочку купил. Еще месяца не проездил. А зачем вам в Кальяо?
— Интервью с начальником таможни, — сказал Сантьяго. — Мы с Карлитосом делаем статью о контрабанде.
— А-а, — сказал Чиспас и, помолчав, добавил: — Знаешь, мы теперь покупаем «Кронику», только не знаем, где твои статьи. Почему не подписываешь своим именем? Стал бы знаменитостью.
Помнишь, Савалита, какие весело-изумленные глаза сделались у Карлитоса, помнишь, как неловко тебе стало после этих слов? Чиспас пересек Барранко, Мирафлорес, свернул на проспект Пардо. Разговор шел с долгими мучительными паузами, а Карлитос вообще помалкивал, поглядывал на братьев с ироническим недоумением.
— Чертовски, наверно, интересно быть журналистом, — сказал Чиспас. — Я бы не смог, для меня и письмо написать — мука. А ты, Сантьяго, попал в свою стихию.
Перикито с фотоаппаратами через плечо поджидал их в дверях таможни, чуть поодаль стоял редакционный пикап.
— Как-нибудь на днях, в это же время заеду, — сказал Чиспас. — Вместе с Тете. Идет?
— Идет, — сказал Сантьяго. — Спасибо, что подбросил нас.
Чиспас, помявшись в нерешительности, открыл было рот, но ничего не сказал, а только помахал на прощанье. Сантьяго и Карлитос посмотрели вслед разбрызгивавшей лужи машине.
— Он и правда твой брат? — Карлитос недоверчиво покрутил головой. — Так твое семейство деньги гребет лопатой?
— Чиспас сказал, что они на краю пропасти.
— Хоть бы денек побыть на таком краю, — сказал Карлитос.
— Ну, что ж вы, черти, — сказал Перикито, — полчаса жду. Слыхали новости? Военное правительство. Это из-за волнений в Арекипе. Требуют отставки Бермудеса. Одрии — конец.
— Чему ты радуешься? — сказал Карлитос. — Одрии — конец, а чего начало?
VIII
В воскресенье в два часа встретились с Амбросио, пошли в кино, потом пообедали в кафе возле площади Армас, потом долго гуляли. Сегодня это произойдет, думала Амалия, не иначе как сегодня. Он время от времени взглядывал на нее, и она понимала, что он тоже думает: сегодня это случится. Тут, на Франсиско Писарро, есть хороший ресторанчик, сказал Амбросио, когда стемнело, там и креольская кухня, и китайская, они поели и выпили так, что еле поднялись. Тут танцулька поблизости, сказал Амбросио, пойдем посмотрим. За станцией железной дороги стоял круглый шатер, музыканты сидели на дощатом помосте, а на землю положены были циновки, чтоб танцующие не пачкали ноги глиной и грязью. Амбросио то и дело приносил в бумажных стаканчиках пиво. Народу было много, пары топтались в тесноте, задевали друг друга, иногда вспыхивала драка, но двое крепышей вышибал разгореться ей не давали: разнимали драчунов, выкидывали их вон. Напилась я, кажется, подумала Амалия. В груди вдруг стало горячо, словно что-то отпустило, и она сама вытянула Амбросио в круг, и они, обнявшись, оказались в густой толчее, а музыка все не кончалась. Амбросио крепко прижимал ее к себе, Амбросио отпихнул пьяного, который попытался мимоходом ее ущипнуть, Амбросио поцеловал ее в шею, и все это было словно не с нею, словно она смотрела на это из дальней дали. Амалия хохотала. А потом пол стал медленно вращаться, плавно уходить из-под ног, и она, чтобы не упасть, ухватилась за Амбросио: что-то мне нехорошо. Она слышала, как он засмеялся, почувствовала, что он ведет ее куда-то, и очутилась на улице, и на свежем воздухе пришла в себя, но не совсем. Она шла, держась за него, ощущала его руку у себя на талии и говорила: знаю, знаю, зачем ты меня напоил. Но ей было радостно — а куда мы идем? — и казалось, ноги вязнут — а я и сама знаю, куда ты меня ведешь. Она как в тумане увидела, узнала комнату Лудовико. Она обнимала Амбросио, она прижималась к Амбросио, искала губами губы Амбросио, говорила: я тебя ненавижу, Амбросио, сколько ты горя принес, и как будто не она, а другая Амалия позволила раздеть себя и положить на кровать, и подумала: что ж ты плачешь, дура? И сейчас же ее охватили твердые руки, и сверху навалилась какая-то тяжесть, и дыхание пресеклось. Она чувствовала, что уже не смеется и не плачет, и вдруг увидела вдалеке лицо Тринидада. И тут ее затрясли за плечо. Она открыла глаза, в комнате горел свет, шевелись, сказал ей Амбросио, застегивая рубашку. А который час? Четыре утра. Голова у нее была точно чугунная, все тело ломило, что ж хозяйка скажет? Амбросио подавал ей блузку, чулки, туфли, и она торопливо стала одеваться, стараясь не встречаться с ним глазами. Улица была пустынна, и ветерок теперь не освежал, а пробирал до костей. Она не противилась, когда Амбросио притянул ее к себе и поцеловал. Скажу, тетушка заболела, не могла ее оставить, подумала она, или мне стало нехорошо, и тетушка не позволила идти. Амбросио время от времени гладил ее по голове, но не произносил ни слова, и она тоже молчала. Когда небо над крышами слабо засветилось, приехал автобус; сели, доехали до площади Сан-Мартин, и уже наступило утро, и уже бегали из подъезда в подъезд мальчишки с пачками газет под мышкой. Амбросио проводил ее до трамвайной остановки. Амбросио, сказала она, теперь-то не будет, как в тот раз? Ты моя жена, сказал Амбросио, я тебя люблю. Он держал ее за плечи, пока не подошел трамвай. Она махала ему из окна и смотрела, как он уплывает назад и становится все меньше и меньше.
Машина спустилась по проспекту Колумба, обогнула площадь Болоньези, выехала на проспект Бразилии. Из-за пробок и светофоров до Магдалены добирались полчаса, зато потом, вырвавшись с проспекта, пронеслись по темным улицам и через несколько минут оказались в Сан-Мигеле: не высыпаюсь, надо сегодня пораньше лечь. Полицейские на углу отдали честь. Он вошел в дом, горничная накрывала на стол. С лестницы он окинул взглядом гостиную и столовую: в вазах — свежие цветы, серебро и бокалы сверкают, чистота и порядок. Снял пиджак, без стука вошел в спальню. Ортенсия сидела у трюмо, красила ресницы.
— Кета не хотела идти, когда узнала, что будет Ланда. — Ее отражение улыбнулось ему; он швырнул пиджак на кровать, прикрыв голову дракона на покрывале. — Ее от него в сон клонит, беднягу. Ты бы звал иногда кого-нибудь помоложе, покрасивей, ей надоело обхаживать твоих стариков.
— Водителей надо накормить, — сказал он, развязывая галстук. — Я приму ванну. Принеси мне, будь добра, стакан воды.
Он вошел в ванную, пустил горячую воду, разделся, не запирая двери, смотрел, как наполняется ванна, как горячий пар окутывает комнату, слушал, как распоряжается Ортенсия. Потом она вошла, неся стакан воды. Он принял таблетку.
— Может, выпьешь чего-нибудь? — спросила она от дверей.
— Потом, когда искупаюсь. Достань мне чистое белье, пожалуйста.
Он влез в ванну, погрузился по шею и пролежал в полной неподвижности, пока вода не начала остывать. Потом намылился, встал под холодный душ, причесался и, не одеваясь, пошел в спальню. На спине у дракона лежали свежая сорочка, белье, носки. Медленно оделся, время от времени затягиваясь дымившей в пепельнице сигаретой. Потом из кабинета позвонил Лосано, в президентский дворец, в Чаклакайо. Потом спустился в гостиную, где уже сидела Кета. На ней было черное, сильно декольтированное платье, в волосах — старивший ее шиньон. Ортенсия и Кета пили виски и крутили пластинки.
Когда Лудовико заступил на место Иностросы, дела пошли повеселей. Почему? Потому что Иностроса был редкостный зануда, а Лудовико — свой парень. Самое выматывающее, дон, что было? Не то, что приходилось делать кое-что для сеньора Лосано, и не то, что никакого тебе графика и неизвестно когда выпадет выходной, — а ночи, дон, вот погибель-то где была. Вези дона Кайо в Сан-Мигель и жди, иногда и до утра. Сиди сиднем и спать не смей. Теперь узнаешь, почем фунт лиха, сказал Амбросио, когда Лудовико впервые заступил на дежурство, а тот, поглядывая на особнячок, сказал: вот, значит, где дон Кайо свил себе гнездышко. С Лудовико хоть поговорить можно было, а то Иностроса разляжется на сиденьи и дрыхнет. А они с Лудовико залезали на стену в саду и беседы беседовали: оттуда вся улица как на ладони. Видели, как входил в дом дон Кайо, слышали голоса, Лудовико потешал Амбросио — рассказывал, что там делается: вот сейчас разлили, а теперь выпили, а когда вспыхивал верхний свет — вот, разнуздались, самое веселье пошло, куча мала. Иногда подходили к ним двое постовых с угла, и тогда курили, разговаривали вчетвером. Одно время стоял там, дон, парень с удивительным голосом, замечательно он пел, «Куколка» была его коронным номером, чего ж ты талант свой зарываешь, говорили они ему, чего тебе киснуть в полиции, меняй специальность. Где-то к полуночи начиналась самая тоска, время будто вовсе замирало, один Лудовико не унывал, языком молол, выкладывал одну байку за другой, и все про Иполито, или показывал на балкон, причмокивал, жмурил глаз и нес такое, что, простите, дон, у всех четверых так начинало зудеть, что хоть беги к девкам. Любил он и насчет хозяйки пройтись: сегодня утром, когда мы дона Кайо доставили, я, негр, ее видел. Врал, конечно. Она в халатике, негр, была, а халатик, что твоя кисея, розовый и насквозь просвечивает, на ногах — китайские туфельки, а глазки так и сверкают. Раз взглянет — помрешь, второй — воскреснешь, а третий раз — опять помер. Такой забавник он был, не соскучишься. Конечно, про сеньору Ортенсию, про кого ж еще.
В дверях она столкнулась с Карлотой, та шла за хлебом: да где ж ты была, да куда ж ты пропала? Пришлось переночевать у тетки в Лимонсильо, та захворала, нельзя было оставить. А хозяйка очень сердилась? Вместе пошли в булочную: да она и не заметила, не до того было, всю ночь не спала, слушала, что передают из Арекипы. Амалия успокоилась. А ты знаешь, что в Арекипе — революция? — говорила взбудораженная Карлота, — и хозяйка так изнервничалась, что и их с Симулой заразила, и они до двух часов ночи торчали в буфетной, слушали радио. Да что там в Арекипе, говори толком. Там забастовки, стачки, волнения, убитые есть, а сейчас требуют, чтоб хозяина нашего из правительства убрали. Дона Кайо? Да, дона Кайо, а хозяйка нигде его не может разыскать, всю ночь ругалась на чем свет стоит и звонила сеньорите Кете. Запасайтесь, сказал им китаец-булочник, берите побольше, если завтра будет революция, торговать не буду. Шли обратно, и все толковали: что же это творится? что же это будет? А за что хотят прогнать дона Кайо, а, Карлота? Хозяйка ночью кричала, за то, что слишком с ними церемонился — и вдруг Карлота схватила ее за руку, поглядела ей прямо в глаза: а ведь ты все наврала насчет тетки, ты не в Лимонсильо была, а у своего хахаля, у тебя все на лице написано. Да, глупая, у какого еще хахаля, говорят тебе, тетка захворала. Амалия глядела на Карлоту честно и серьезно, а по хребту бежали мурашки, жаром так и обдавало от счастья. Вошли в дом, а в гостиной сидела нахмуренная Симула, слушала радио. Амалия побежала к себе, быстро приняла душ, слава богу, никто ничего не спросил, не заметил, а когда с подносом поднималась в спальню, услышала позывные радиостанции «Время» и голос диктора. Хозяйка курила, сидя в постели, и на ее «доброе утро» даже не ответила. Правительство слишком долго сносило выходки тех, кто сеет смуту и ведет в Арекипе действия, направленные на подрыв основ, говорило радио, рабочие должны вернуться на заводы, студенты — в университет, и тут она встретилась глазами с хозяйкой, которая словно сейчас ее заметила: а газеты где? Живо, живо! Да, сеньора, сию минуту, и вылетела из спальни, очень довольная, что не пришлось держать ответ. Взяла у Симулы денег, понеслась в киоск на углу. Наверно, что-то серьезное случилось, никогда еще не видела хозяйку такой бледной. Когда она вошла, та прямо прыгнула из кровати, схватила газеты, стала их листать. В кухне спросила Симулу, неужто вправду — революция? неужто Одрию скинут? Та пожала плечами: ну, уж нашего-то хозяина точно скинут, его все ненавидят. Через минуту они услышали, что хозяйка спускается, побежали в буфетную, стали слушать: алло, алло, ты, Кетита? В газетах ничего нового, да что ты, я глаз не сомкнула — и увидели, как в ярости она швырнула на пол «Кронику», — эти сволочи тоже требуют отставки Кайо, столько лет они ему кадили, а теперь — такой поворот, Кетита.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
— Первый поворот направо, — сказал Сантьяго. — Вон эта желтенькая развалюха. Вот. Тормози.
Он нажал кнопку звонка, просунул голову в щель и увидел на площадке лестницы Карлитоса в пижамных штанах и с полотенцем на плече. Вернулся к машине.
— Чиспас, если торопишься, поезжай, мы доберемся в Кальяо на такси, газета нам оплачивает дорогу.
— Я вас отвезу, — сказал Чиспас. — Ну, теперь-то мы с тобой будем видеться? И Тете по тебе соскучилась. Можно мне ее как-нибудь прихватить? Или ты и на нее взъелся?
— Да ни на кого я не взъелся, — сказал Сантьяго, — ни на нее, ни на стариков. Я скоро заеду повидаться. Я хочу только, чтоб вы усвоили: я буду жить отдельно, и чтобы свыклись с этим.
— Сам прекрасно понимаешь, что они никогда с этим не свыкнутся, — сказал Чиспас. — Ты отравил им существование, так что, академик, лучше брось свою фанаберию.
Но тут на улицу вышел Карлитос, растерянно взглянул на машину, на Чиспаса, и тот замолчал. Сантьяго распахнул дверцу: садись, садись, знакомься, это мой брат, он нас отвезет. Залезайте, сказал Чиспас, мы все поместимся. Он рванул с места вдоль трамвайных путей, и некоторое время все молчали. Чиспас протянул сигареты, думает он, и Карлитос искоса поглядел на нас, рассматривая поблескивающий никель, яркие чехлы, безупречную элегантность Чиспаса.
— Ты даже не заметил, что у меня новый автомобильчик, — сказал Чиспас.
— Да, верно, — сказал Сантьяго. — А «бьюик» продали?
— Нет, этот драндулет — мой собственный. В рассрочку купил. Еще месяца не проездил. А зачем вам в Кальяо?
— Интервью с начальником таможни, — сказал Сантьяго. — Мы с Карлитосом делаем статью о контрабанде.
— А-а, — сказал Чиспас и, помолчав, добавил: — Знаешь, мы теперь покупаем «Кронику», только не знаем, где твои статьи. Почему не подписываешь своим именем? Стал бы знаменитостью.
Помнишь, Савалита, какие весело-изумленные глаза сделались у Карлитоса, помнишь, как неловко тебе стало после этих слов? Чиспас пересек Барранко, Мирафлорес, свернул на проспект Пардо. Разговор шел с долгими мучительными паузами, а Карлитос вообще помалкивал, поглядывал на братьев с ироническим недоумением.
— Чертовски, наверно, интересно быть журналистом, — сказал Чиспас. — Я бы не смог, для меня и письмо написать — мука. А ты, Сантьяго, попал в свою стихию.
Перикито с фотоаппаратами через плечо поджидал их в дверях таможни, чуть поодаль стоял редакционный пикап.
— Как-нибудь на днях, в это же время заеду, — сказал Чиспас. — Вместе с Тете. Идет?
— Идет, — сказал Сантьяго. — Спасибо, что подбросил нас.
Чиспас, помявшись в нерешительности, открыл было рот, но ничего не сказал, а только помахал на прощанье. Сантьяго и Карлитос посмотрели вслед разбрызгивавшей лужи машине.
— Он и правда твой брат? — Карлитос недоверчиво покрутил головой. — Так твое семейство деньги гребет лопатой?
— Чиспас сказал, что они на краю пропасти.
— Хоть бы денек побыть на таком краю, — сказал Карлитос.
— Ну, что ж вы, черти, — сказал Перикито, — полчаса жду. Слыхали новости? Военное правительство. Это из-за волнений в Арекипе. Требуют отставки Бермудеса. Одрии — конец.
— Чему ты радуешься? — сказал Карлитос. — Одрии — конец, а чего начало?
VIII
В воскресенье в два часа встретились с Амбросио, пошли в кино, потом пообедали в кафе возле площади Армас, потом долго гуляли. Сегодня это произойдет, думала Амалия, не иначе как сегодня. Он время от времени взглядывал на нее, и она понимала, что он тоже думает: сегодня это случится. Тут, на Франсиско Писарро, есть хороший ресторанчик, сказал Амбросио, когда стемнело, там и креольская кухня, и китайская, они поели и выпили так, что еле поднялись. Тут танцулька поблизости, сказал Амбросио, пойдем посмотрим. За станцией железной дороги стоял круглый шатер, музыканты сидели на дощатом помосте, а на землю положены были циновки, чтоб танцующие не пачкали ноги глиной и грязью. Амбросио то и дело приносил в бумажных стаканчиках пиво. Народу было много, пары топтались в тесноте, задевали друг друга, иногда вспыхивала драка, но двое крепышей вышибал разгореться ей не давали: разнимали драчунов, выкидывали их вон. Напилась я, кажется, подумала Амалия. В груди вдруг стало горячо, словно что-то отпустило, и она сама вытянула Амбросио в круг, и они, обнявшись, оказались в густой толчее, а музыка все не кончалась. Амбросио крепко прижимал ее к себе, Амбросио отпихнул пьяного, который попытался мимоходом ее ущипнуть, Амбросио поцеловал ее в шею, и все это было словно не с нею, словно она смотрела на это из дальней дали. Амалия хохотала. А потом пол стал медленно вращаться, плавно уходить из-под ног, и она, чтобы не упасть, ухватилась за Амбросио: что-то мне нехорошо. Она слышала, как он засмеялся, почувствовала, что он ведет ее куда-то, и очутилась на улице, и на свежем воздухе пришла в себя, но не совсем. Она шла, держась за него, ощущала его руку у себя на талии и говорила: знаю, знаю, зачем ты меня напоил. Но ей было радостно — а куда мы идем? — и казалось, ноги вязнут — а я и сама знаю, куда ты меня ведешь. Она как в тумане увидела, узнала комнату Лудовико. Она обнимала Амбросио, она прижималась к Амбросио, искала губами губы Амбросио, говорила: я тебя ненавижу, Амбросио, сколько ты горя принес, и как будто не она, а другая Амалия позволила раздеть себя и положить на кровать, и подумала: что ж ты плачешь, дура? И сейчас же ее охватили твердые руки, и сверху навалилась какая-то тяжесть, и дыхание пресеклось. Она чувствовала, что уже не смеется и не плачет, и вдруг увидела вдалеке лицо Тринидада. И тут ее затрясли за плечо. Она открыла глаза, в комнате горел свет, шевелись, сказал ей Амбросио, застегивая рубашку. А который час? Четыре утра. Голова у нее была точно чугунная, все тело ломило, что ж хозяйка скажет? Амбросио подавал ей блузку, чулки, туфли, и она торопливо стала одеваться, стараясь не встречаться с ним глазами. Улица была пустынна, и ветерок теперь не освежал, а пробирал до костей. Она не противилась, когда Амбросио притянул ее к себе и поцеловал. Скажу, тетушка заболела, не могла ее оставить, подумала она, или мне стало нехорошо, и тетушка не позволила идти. Амбросио время от времени гладил ее по голове, но не произносил ни слова, и она тоже молчала. Когда небо над крышами слабо засветилось, приехал автобус; сели, доехали до площади Сан-Мартин, и уже наступило утро, и уже бегали из подъезда в подъезд мальчишки с пачками газет под мышкой. Амбросио проводил ее до трамвайной остановки. Амбросио, сказала она, теперь-то не будет, как в тот раз? Ты моя жена, сказал Амбросио, я тебя люблю. Он держал ее за плечи, пока не подошел трамвай. Она махала ему из окна и смотрела, как он уплывает назад и становится все меньше и меньше.
Машина спустилась по проспекту Колумба, обогнула площадь Болоньези, выехала на проспект Бразилии. Из-за пробок и светофоров до Магдалены добирались полчаса, зато потом, вырвавшись с проспекта, пронеслись по темным улицам и через несколько минут оказались в Сан-Мигеле: не высыпаюсь, надо сегодня пораньше лечь. Полицейские на углу отдали честь. Он вошел в дом, горничная накрывала на стол. С лестницы он окинул взглядом гостиную и столовую: в вазах — свежие цветы, серебро и бокалы сверкают, чистота и порядок. Снял пиджак, без стука вошел в спальню. Ортенсия сидела у трюмо, красила ресницы.
— Кета не хотела идти, когда узнала, что будет Ланда. — Ее отражение улыбнулось ему; он швырнул пиджак на кровать, прикрыв голову дракона на покрывале. — Ее от него в сон клонит, беднягу. Ты бы звал иногда кого-нибудь помоложе, покрасивей, ей надоело обхаживать твоих стариков.
— Водителей надо накормить, — сказал он, развязывая галстук. — Я приму ванну. Принеси мне, будь добра, стакан воды.
Он вошел в ванную, пустил горячую воду, разделся, не запирая двери, смотрел, как наполняется ванна, как горячий пар окутывает комнату, слушал, как распоряжается Ортенсия. Потом она вошла, неся стакан воды. Он принял таблетку.
— Может, выпьешь чего-нибудь? — спросила она от дверей.
— Потом, когда искупаюсь. Достань мне чистое белье, пожалуйста.
Он влез в ванну, погрузился по шею и пролежал в полной неподвижности, пока вода не начала остывать. Потом намылился, встал под холодный душ, причесался и, не одеваясь, пошел в спальню. На спине у дракона лежали свежая сорочка, белье, носки. Медленно оделся, время от времени затягиваясь дымившей в пепельнице сигаретой. Потом из кабинета позвонил Лосано, в президентский дворец, в Чаклакайо. Потом спустился в гостиную, где уже сидела Кета. На ней было черное, сильно декольтированное платье, в волосах — старивший ее шиньон. Ортенсия и Кета пили виски и крутили пластинки.
Когда Лудовико заступил на место Иностросы, дела пошли повеселей. Почему? Потому что Иностроса был редкостный зануда, а Лудовико — свой парень. Самое выматывающее, дон, что было? Не то, что приходилось делать кое-что для сеньора Лосано, и не то, что никакого тебе графика и неизвестно когда выпадет выходной, — а ночи, дон, вот погибель-то где была. Вези дона Кайо в Сан-Мигель и жди, иногда и до утра. Сиди сиднем и спать не смей. Теперь узнаешь, почем фунт лиха, сказал Амбросио, когда Лудовико впервые заступил на дежурство, а тот, поглядывая на особнячок, сказал: вот, значит, где дон Кайо свил себе гнездышко. С Лудовико хоть поговорить можно было, а то Иностроса разляжется на сиденьи и дрыхнет. А они с Лудовико залезали на стену в саду и беседы беседовали: оттуда вся улица как на ладони. Видели, как входил в дом дон Кайо, слышали голоса, Лудовико потешал Амбросио — рассказывал, что там делается: вот сейчас разлили, а теперь выпили, а когда вспыхивал верхний свет — вот, разнуздались, самое веселье пошло, куча мала. Иногда подходили к ним двое постовых с угла, и тогда курили, разговаривали вчетвером. Одно время стоял там, дон, парень с удивительным голосом, замечательно он пел, «Куколка» была его коронным номером, чего ж ты талант свой зарываешь, говорили они ему, чего тебе киснуть в полиции, меняй специальность. Где-то к полуночи начиналась самая тоска, время будто вовсе замирало, один Лудовико не унывал, языком молол, выкладывал одну байку за другой, и все про Иполито, или показывал на балкон, причмокивал, жмурил глаз и нес такое, что, простите, дон, у всех четверых так начинало зудеть, что хоть беги к девкам. Любил он и насчет хозяйки пройтись: сегодня утром, когда мы дона Кайо доставили, я, негр, ее видел. Врал, конечно. Она в халатике, негр, была, а халатик, что твоя кисея, розовый и насквозь просвечивает, на ногах — китайские туфельки, а глазки так и сверкают. Раз взглянет — помрешь, второй — воскреснешь, а третий раз — опять помер. Такой забавник он был, не соскучишься. Конечно, про сеньору Ортенсию, про кого ж еще.
В дверях она столкнулась с Карлотой, та шла за хлебом: да где ж ты была, да куда ж ты пропала? Пришлось переночевать у тетки в Лимонсильо, та захворала, нельзя было оставить. А хозяйка очень сердилась? Вместе пошли в булочную: да она и не заметила, не до того было, всю ночь не спала, слушала, что передают из Арекипы. Амалия успокоилась. А ты знаешь, что в Арекипе — революция? — говорила взбудораженная Карлота, — и хозяйка так изнервничалась, что и их с Симулой заразила, и они до двух часов ночи торчали в буфетной, слушали радио. Да что там в Арекипе, говори толком. Там забастовки, стачки, волнения, убитые есть, а сейчас требуют, чтоб хозяина нашего из правительства убрали. Дона Кайо? Да, дона Кайо, а хозяйка нигде его не может разыскать, всю ночь ругалась на чем свет стоит и звонила сеньорите Кете. Запасайтесь, сказал им китаец-булочник, берите побольше, если завтра будет революция, торговать не буду. Шли обратно, и все толковали: что же это творится? что же это будет? А за что хотят прогнать дона Кайо, а, Карлота? Хозяйка ночью кричала, за то, что слишком с ними церемонился — и вдруг Карлота схватила ее за руку, поглядела ей прямо в глаза: а ведь ты все наврала насчет тетки, ты не в Лимонсильо была, а у своего хахаля, у тебя все на лице написано. Да, глупая, у какого еще хахаля, говорят тебе, тетка захворала. Амалия глядела на Карлоту честно и серьезно, а по хребту бежали мурашки, жаром так и обдавало от счастья. Вошли в дом, а в гостиной сидела нахмуренная Симула, слушала радио. Амалия побежала к себе, быстро приняла душ, слава богу, никто ничего не спросил, не заметил, а когда с подносом поднималась в спальню, услышала позывные радиостанции «Время» и голос диктора. Хозяйка курила, сидя в постели, и на ее «доброе утро» даже не ответила. Правительство слишком долго сносило выходки тех, кто сеет смуту и ведет в Арекипе действия, направленные на подрыв основ, говорило радио, рабочие должны вернуться на заводы, студенты — в университет, и тут она встретилась глазами с хозяйкой, которая словно сейчас ее заметила: а газеты где? Живо, живо! Да, сеньора, сию минуту, и вылетела из спальни, очень довольная, что не пришлось держать ответ. Взяла у Симулы денег, понеслась в киоск на углу. Наверно, что-то серьезное случилось, никогда еще не видела хозяйку такой бледной. Когда она вошла, та прямо прыгнула из кровати, схватила газеты, стала их листать. В кухне спросила Симулу, неужто вправду — революция? неужто Одрию скинут? Та пожала плечами: ну, уж нашего-то хозяина точно скинут, его все ненавидят. Через минуту они услышали, что хозяйка спускается, побежали в буфетную, стали слушать: алло, алло, ты, Кетита? В газетах ничего нового, да что ты, я глаз не сомкнула — и увидели, как в ярости она швырнула на пол «Кронику», — эти сволочи тоже требуют отставки Кайо, столько лет они ему кадили, а теперь — такой поворот, Кетита.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70