— Рассказать, как я тебя выследил, академик? Я каждую ночь торчал у «Кроники», предки думали, у меня свидания, а я тебя подкарауливал. Два раза чуть не обознался, но вчера наконец увидел, как ты входишь в подъезд. Знаешь, я не сразу решился.
— Ну да, думал, я в драку полезу, — сказал Сантьяго.
— Не в драку, но черт тебя знает, что ты можешь выкинуть. — Чиспас покраснел. — У тебя же бывают такие закидоны, тебя не поймаешь. Хорошо хоть, ты не опустился, академик.
Комната была большая, грязная, с оборванными, испачканными обоями, кровать не застелена, одежда висела на вбитых в стену крюках. Амалия увидела ширму, пачку «Инки» на тумбочке, выщербленную раковину умывальника, зеркальце, вдохнула запах мочи и вдруг поняла, что плачет. Зачем он ее сюда привел? — твердила она сквозь зубы — и еще обманул — так тихо, что он, наверно, едва слышал, — пойдем навестим моего дружка — хотел обмануть ее, заманить, как в тот раз. Амбросио сидел на развороченной кровати, и Амалия сквозь слезы видела, как он покачивает головой: не понимаешь, ничего ты не понимаешь. Что ты плачешь, спросил он ласково, из-за того, что я тебя втолкнул в дверь? — но глядел угрюмо и покаянно, так ты же упиралась, скандалила, народ бы собрался, «что за шум такой?», и что бы нам потом сказал Лудовико? Он взял с ночного столика сигарету, закурил и стал разглядывать ее, медленно скользя взглядом по ее телу, но ногам, по коленям, а когда дошел до лица, вдруг улыбнулся, и Амалию от смущения бросило в жар: вот дура-то, господи. Она изо всех сил старалась рассердиться, нахмуриться. Лудовико скоро вернется, Амалия, дождемся его и пойдем, я ж тебя не трогаю, а она: попробовал бы ты тронуть. Иди сюда, Амалия, сядь, поговорим. Даже не подумает, пусть откроет дверь, она уйдет. А он: а когда тот текстильщик привел тебя к себе, ты тоже плакала? Лицо у него стало грустным, и Амалия подумала: ревнует, злится, и почувствовала, что ее-то злость куда-то исчезла. Он был не тебе чета, сказала она, думая, что Амбросио сейчас вскочит, треснет ее, он меня не стыдился, он ее не бросал, чтоб работу не потерять, — ну, вскочи, ну, тресни, — он первым делом обо мне думал, — а сама думала: дура, ты же хочешь, чтоб Амбросио тебя поцеловал. Губы у него скривились, он выпучил глаза, бросил окурок на пол, растер его подошвой. А у нее тоже гордость есть, второй раз обмануть не удастся, а он с тоской посмотрел на нее: клянусь, Амалия, кабы он сам не умер, я бы его убил. Ага, вот сейчас он на нее кинется, вот сейчас. А он и вправду вскочил на ноги: и его, и любого другого, и она увидела, как он подходит все ближе и чуть охрипшим голосом говорит: потому что ты — моя, была и будешь. Она не двинулась с места, когда он схватил ее за плечи, а потом изо всех сил оттолкнула, так что он пошатнулся и засмеялся: Амалия, Амалия, — и снова попытался обнять ее. Так они боролись, возились, тяжело дыша, когда дверь приоткрылась и в щели возник Лудовико с совершенно убитым лицом.
Он потушил сигарету, сейчас же закурил другую, закинул ногу на ногу, сидевшие вытянули шею, чтоб не пропустить ни слова, и услышал свой собственный усталый голос: двадцать шестое объявлено нерабочим днем, директорам коллежей и школ даны инструкции вывести учеников на площадь, это уже довольно значительное число манифестантов, а сеньора Эредиа, такая высокая, такая тонкая, такая белокожая, будет смотреть на манифестацию с балкона муниципалитета, а он тем временем уже будет в ее усадьбе, будет уговаривать ее горничную: Кетита, тысячу? две? три? Но, разумеется, улыбнулся он и заметил, что все заулыбались, не к школярам обратится с речью президент страны, и горничная скажет: хорошо, за три тысячи я согласна, вот сюда — и он спрячется за ширму. Мы рассчитываем на чиновников всех государственных учреждений, хотя их не так уж много в Кахамарке, и там, за ширмой, затаясь, замерев в темноте, он будет ждать, устремив глаза на ковры, на картины, на широкую кровать с балдахином и тюлевым пологом. Он кашлянул, сел ровнее: конечно, надо организовать широкое оповещение — объявления в газетах и по радио, машины с громкоговорителями, листовки, что не может не привлечь жителей, а он будет считать минуты, считать секунды и чувствовать, как плавятся кости, как щекочут хребет капли холодного пота, и вот, наконец, она войдет, она окажется в комнате, но — тут он наклонился, добродетельно и смиренно взглянув на слушающих — поскольку Кахамарка — сельскохозяйственный центр, хотелось бы, чтобы основную массу манифестантов составили земледельцы, труженики полей, а это зависит от вас, господа. И он увидит ее — высокую, белую, нарядную, серьезную, увидит, как она, чуть покачиваясь, проплывает по коврам, скажет «до чего ж я устала» — и услышит, как она зовет Кетиту-горничную. С вашего разрешения, дон Кайо, сказал сенатор Эредиа, председатель оргкомитета, сеньор Ремихио Сальдивар, один из наших выдающихся аграриев, хочет высказать некоторые соображения в связи с… и во втором ряду поднялся коренастый, смуглый, как муравей, человек, задушенный тугой манишкой. И тотчас появится Кетита, и она ей скажет «я устала, хочу прилечь, помоги мне», и Кетита ей поможет, медленно станет раздевать ее, и он увидит и почувствует, что каждая пора ее тела воспламеняется, что мириады крошечных кратеров ее кожи начинают извержения. Прошу у вас всех прощения, и у вас, дон Кайо, в особенности, — хрипло заговорил сеньор Сальдивар: он человек действия, речи говорить не мастер, куда ему до Блохи-Эредиа, и сенатор захохотал, и все подхватили, и он приоткрыл рот, собрал морщинами лоб, и вот она — белокожая, голая, изящная, серьезная, стоит неподвижно, пока Кета, опустившись на колени, осторожно стягивает с ее ног чулки, и все расцвели улыбками, оценив мастерство дона Ремихио, который речи говорить не мастер, и как в замедленной съемке, грубые, большие, смуглые руки горничной будут скользить по белым, белым, белым ногам, а дон Ремихио с выражением священной торжественности на лице сказал, что, переходя к делу, может заверить сеньора Бермудеса, что они все продумали, приняли все надлежащие меры, и что беспокоиться решительно не о чем. Потом она растянется на кровати, и он сквозь полупрозрачный тюль различит ее безупречность и белизну и услышит: ты тоже разденься, Кета. Хорошо, конечно, что придут школьники и чиновничество, но всех площадь не вместит, так что пусть лучше они занимаются своим делом. Кетита тоже разденется — «скорей, скорей», — и он увидит, как она, высокая, тугая, гибкая, смуглая, снимает через голову блузку и сбрасывает туфли, — «быстрей, быстрей», — которые без стука лягут на ковер. Дон Ремихио Сальдивар рассек воздух ладонью: площадь заполним мы, аграрии, а не городские власти, жители Кахамарки желают, чтобы у президента остались самые благоприятные впечатления от нашего края. И Кетита подбежит, подлетит к кровати, длинные руки разведут в стороны тюль, ее крупное, смуглое тело мягко скользнет на простыню: послушайте, что я вам скажу, сеньор Бермудес. Сальдивар перестал рубить воздух ладонью, благодушно-задорный тон сменился важно-высокомерным, движения сделались округло величавыми, и все заслушались: земледельцы нашего департамента, равно как и коммерсанты и специалисты, отлично сработались за время подготовки к визиту. А он выйдет из-за ширмы и приблизится, горя свечою, к тюлевому пологу, и увидит, и сердце его замрет, как перед смертью: знайте, сеньор Бермудес, что мы выведем на площадь сорок тысяч, ни на одного человека меньше. И вот у него на глазах они будут целоваться, вдыхая запах друг друга, пропитываясь этими запахами, свиваясь клубком, а дон Ремихио Сальдивар замолчал, доставая сигарету, ища спички, но депутат Аспилькуэта поднес ему огня: и дело тут не в людях, сеньор Бермудес, а в том, как этих людей доставить на площадь, о чем он уже говорил Блохе-Эредиа, раздался смех, и снова он автоматически растянул губы, собрал морщины на щеках и у глаз. Никак не собрать потребное количество грузовиков и автобусов, чтобы привезти, а потом развезти людей по имениям и фермам, и дон Ремихио Сальдивар выпустил клуб дыма, от которого лицо его на миг стало белесым: двадцать грузовиков мы заказали, но нужно во много раз больше. Он чуть подался вперед: об этом, сеньор Сальдивар, можете не беспокоиться, в этом вопросе вам пойдут навстречу. Белые руки, смуглые руки, толстые губы — тонкие губы, соски шероховатые и напрягшиеся — соски мягкие, почти прозрачные, маленькие, ляжки цвета дубленой кожи — ляжки белые, с чуть просвечивающей сеткой вен, волосы иссиня-черные, гладкие — золотое руно; командование округом предоставит вам любое количество транспортных средств, сеньор Сальдивар, вот и прекрасно, сеньор Бермудес, мы об этом и хотели вас просить, с грузовиками мы устроим на площади такое, чего Кахамарка сроду не видела. А он: можете рассчитывать на это, сеньор Сальдивар. Однако, господа, хотелось бы обсудить с вами еще один вопрос.
— Я не успел рассердиться, — сказал Сантьяго. — Ты застал меня врасплох.
— Отец скрывается, — сказал Чиспас, вмиг согнав с лица улыбку. — Аревало спрятал его у себя в имении. Хочу тебя предупредить.
— Скрывается? — сказал Сантьяго. — Из-за той истории в Арекипе?
— Эта собака Бермудес уже месяц назад обложил нас намертво, — сказал Чиспас. — За отцом ходили по пятам, днем и ночью. Попейе вывез его из города в своем автомобиле. Надеюсь, они не додумаются искать его в усадьбе Аревало. Хочу, чтоб ты знал, где он, мало ли что.
— Дядя Клодомиро говорил мне, что он вступил в коалицию и на ножах с Бермудесом, — сказал Сантьяго. — Но я не думал, что дело зашло так далеко.
— Ты же видишь, что творится в Арекипе, — сказал Чиспас. — Они стоят насмерть: всеобщая забастовка до тех пор, пока Бермудеса не отправят в отставку. И они этого добьются. Представь, отец собирался на их митинг, Аревало отговорил его буквально в последний момент.
— Ничего не понимаю, — сказал Сантьяго. — Разве папаша Попейе тоже враждует с Одрией? Ведь он же лидер одристов в сенате?
— Официально — да, — сказал Чиспас, — но на самом деле он тоже сыт всей этой мерзостью по горло. Он очень хорошо показал себя в истории с отцом. Лучше, чем ты, академик. Сколько всякого свалилось на старика за это время, а ты так и не зашел ни разу.
— Он болен? — сказал Сантьяго. — Клодомиро мне ничего…
— Не болен, но загнан в угол, — сказал Чиспас. — Сначала ты отколол номер со своим уходом, а потом началось кое-что похлеще. Эта сволочь Бермудес заподозрил отца в том, что тот состоял в заговоре Эспины, и вцепился в него мертвой хваткой. Гадит как может.
— А, это я знаю, — сказал Сантьяго. — Клодомиро говорил мне, что с лабораторией расторгли контракт на поставку чего-то там в армейские интендантства.
— Да это что! — сказал Чиспас. — Со строительными подрядами дела еще хуже. Ссуды нам не дали, счета арестовали, а по векселям извольте платить, и еще требуют, чтобы работы велись по прежнему графику, а не то грозят соглашение расторгнуть — не выполняем якобы условий договора. Настоящая война. Но наш старик не сдается, не из такого он теста, чтобы спасовать. Он вступил в коалицию и…
— Я счастлив, что старик расплевался с правительством, — сказал Сантьяго. — И что ты больше не поддерживаешь Одрию.
— Мы пузыри пускаем, из последних сил барахтаемся, а ты счастлив, — улыбнулся Чиспас.
— Как там мама? Как Тете? — сказал Сантьяго. — Клодомиро говорил, у нее роман с Попейе. Это правда?
— Уж кого ты порадовал своим уходом, так это дядюшку Клодомиро, — засмеялся Чиспас. — Он к нам теперь через день ходит, — как же, надо ведь рассказать, что ты, где ты. Да, Тете встречается с конопатым. Ей теперь даже разрешают обедать по субботам с ним в городе. Дело идет к свадьбе, как я понимаю.
— Мама, наверно, на седьмом небе, — сказал Сантьяго. — Она всегда мечтала выдать ее за Попейе.
— Ладно, теперь ты мне ответь. — Чиспас хотел выдержать беспечный тон, но лицо его густо покраснело. — Когда ты кончишь дурить? Когда вернешься домой?
— Никогда, — сказал Сантьяго. — Не будем об этом.
— А почему «никогда»? — Он пытался прикинуться удивленным, Савалита, он хотел уверить тебя, что не верит тебе. — Чем тебе так насолили предки, что ты не хочешь с ними жить? Хватит дурака-то валять.
— Ругаться я с тобой не буду, — сказал Сантьяго. — Лучше отвези-ка меня в Чоррильос, заберем там одного парня из нашей редакции, мы должны с ним вместе сделать репортаж.
— Никто не собирается с тобой ругаться, — сказал Чиспас, — но, ей-богу, тебя не поймешь. Ни с того ни с сего чуть ли не ночью уходишь из дому, за все время ни разу не был, рассорился со всей семьей на ровном месте. Блажь какая-то. Как это все понимать?
— Ты не поймешь, — сказал Сантьяго. — Поехали лучше в Чоррильос, уже поздно. У тебя есть время?
— Ладно, — сказал Чиспас. — Ладно, академик, в Чоррильос я тебя отвезу.
Он включил зажигание и радио: передавали сообщение о ходе забастовки в Арекипе.
— Извиняюсь за беспокойство, но мне надо вещи собрать, уезжаю. — Голос и лицо у него были такие, словно уезжал он прямиком на тот свет. — Привет, Амалия.
Не глядя на нее, как будто она была предметом обстановки, который он всю жизнь видел в своей комнате, Лудовико опустился на колени и вытащил из-под кровати чемодан, стал складывать в него развешанные на крюках вещи. Амалия испытывала жгучий стыд: он и не удивился, застав тебя тут, он знал, что встретит тебя тут, он предоставляет Амбросио свою комнату для… и все это брехня, что они условились встретиться. Лудовико пришел неожиданно. Амбросио было вроде неловко. Он сидел на кровати, курил и смотрел, как Лудовико швыряет в чемодан рубашки и носки.
— Вызывают, тащат, везут, — приговаривал он. — Что за жизнь, что за жизнь.
— Куда ты отправляешься? — спросил Амбросио.
— В Арекипу, — пробурчал Лудовико. — Эти, из коалиции, собираются устроить манифестацию против правительства. Похоже, будет заваруха. С этими горцами никогда ничего не знаешь: начинается манифестацией, а кончится революцией.
Он швырнул в чемодан майку и мрачно вздохнул. Амбросио поглядел на Амалию и подмигнул ей, но она отвернулась.
— Тебе смешно, негр, тебя-то это не касается, — сказал Лудовико. — Конечно, ты выбился наверх, а про тех, кто служит, и не вспоминаешь. Побыл бы в моей шкуре, по-другому бы запел.
— Не принимай близко к сердцу, — сказал Амбросио.
— Да, поглядел бы я на тебя, когда б тебя в твой законный выходной выдернули — «самолет в пять». — Он тоскливо посмотрел на Амбросио, потом на Амалию. — Зачем? На сколько? Ничего не известно. И что там вообще творится, в Арекипе этой?
— Да ничего не творится, прокатишься, посмотришь новые места, — сказал Амбросио. — Смотри на это как на экскурсию. Иполито с тобой?
— Со мной, — сказал Лудовико, запирая чемодан. — Ах, негр, негр, как было славно, когда мы работали при доне Кайо. До самой смерти жалеть буду, что меня перевели.
— Сам виноват, — засмеялся Амбросио. — Не ты ли все время ныл, что времени ни на что не остается? Не вы ли с Иполито просили о переводе?
— Ну, ладно, располагайтесь, — сказал Лудовико, и Амалия чуть не сгорела со стыда. — Когда будешь уходить, ключ отдай донье Кармен, она у ворот. — Он мрачно помахал им на прощанье и открыл дверь. Амалия почувствовала, как волна ярости захлестнула все ее тело, и поднявшийся на ноги Амбросио, увидев, какое у нее сделалось лицо, замер.
— Он знал, что я здесь, он не удивился, когда увидел меня. — И глаза ее и руки грозили Амбросио. — Это все брехня, что ты его ждал, он тебя пускает в комнату для…
— Он не удивился, потому что я ему сказал, что ты моя жена, — сказал Амбросио. — Неужели ж я со своей женой не могу прийти сюда, как захочу?
— Никакая я тебе не жена и не была никогда, — кричала Амалия. — Кем ты меня перед ним выставил?
— Лудовико мне все равно как брат, и я у него как у себя дома, — сказал Амбросио. — Чего чепуху-то молоть. Я могу тут делать все, что мне вздумается.
— Он решил, наверно, что я какая-нибудь уличная, он даже и не смотрел в мою сторону, и руки не подал. Он подумал, что…
— Руки он тебе не подал, потому что знает, как я ревнив, — сказал Амбросио. — И не смотрел на тебя, чтоб меня не дразнить. Брось Амалия, брось.
Официант подал ему стакан воды, и он, на мгновение умолкнув, отпил глоток, прокашлялся: правительство признательно всем гражданам Кахамарки и особенно — членам оргкомитета по встрече президента за их усилия, направленные на то, чтобы визит главы государства стал первостепенным политическим событием, и решил, и увидел за тюлевой дымкой стремительную череду новых лиц, новых тел, но событие это неизбежно повлечет за собой крупные расходы, и было бы неразумным обременять ими граждан Кахамарки, которые и так потратили немало времени и сил. В наступившей тишине он слышал учащенное дыхание тех, кто внимал ему, и видел, как в устремленных на него глазах зажглось хитроватое любопытство:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70