— Одрия поручил возглавить Комиссию по распределению ресурсов мне.
— Но сколько было нескончаемых споров и схваток с апристами, чего нам стоило каждое соглашение, — сказал Сантьяго. — Целый год я только тем и занимался, что ходил на собрания: в Центре, в секции и на тайные — с апристами.
— Он и тебя сейчас вором обзовет, папа, — сказал Чиспас. — Для нашего академика все приличные люди Перу — кровопийцы и грабители.
— Тут еще заметка, мамочка, как раз для тебя, — сказала Тете. — В тюрьме Куско умерли двое заключенных, и при вскрытии у них в желудке обнаружили крючки и подошвы от ботинок.
— Ну, а почему ты так горюешь, что раздружился с этой парой? — сказал Карлитос. — Других в «Кауйде» не нашлось?
— Как ты думаешь, мама, они по невежеству съели подошвы своих башмаков? — сказал Сантьяго.
— Знаешь, Фермин, твой дорогой сынок скоро поднимет на меня руку, — сказала сеньора Соила. — К тому идет.
— Да нет, Карлитос, я дружил со всеми, но мы просто делали одно дело, — сказал Сантьяго. — Никогда ни о чем личном не говорили. А с Хакобо и Аидой у нас была настоящая, кровная близость.
— Не ты ли всегда утверждал, что газеты врут? — сказал дон Фермин. — Значит, о мерах, предпринятых правительством, они врут, а эти ужасы — правда?
— Честное слово, хоть за стол не садись! — сказала Тете. — Поесть не даешь спокойно, академик! Унялся бы хотя бы за обедом.
— Вот что я тебе скажу, — говорит Сантьяго. — Я не жалею, что поступил в Сан-Маркос, а не в Католический.
— Вот вырезка из «Пренсы», — сказала Аида. — Прочти, и тебя затошнит.
— Потому что благодаря Сан-Маркосу я не стал примерным мальчиком, образцовым студентом, преуспевающим адвокатом, — говорит Сантьяго. — Понимаешь, Амбросио?
— Засуха якобы породила взрывоопасную ситуацию, — сказала Аида. — Идеальные условия для работы агитаторов на юге. Читай, читай дальше.
— Потому что в борделе узнаешь жизнь лучше, чем в монастыре, — говорит Сантьяго.
— И потому надо привести в боевую готовность тамошние гарнизоны и глаз не спускать с крестьян, — сказала Аида. — Засуха их беспокоит не потому, что люди умирают, а потому, что могут начаться волнения. Нет, ты слышал что-нибудь подобное?
— Потому что благодаря Сан-Маркосу жизнь моя накрылась — сам понимаешь, Амбросио, чем, — говорит Сантьяго. — И это хорошо: в нашей стране, Амбросио, если не ты, так тебя. И потому я ни о чем не жалею.
— В этом и состоит ценность нашей прессы при всей ее гнусности, — сказал Хакобо. — Если устал и изверился, открой любую газетенку — и получишь новый заряд ненависти к перуанской буржуазии.
— Значит, мы все это время подзаряжали своими статейками юных мятежников, — сказал Карлитос. — Совесть твоя чиста, Савалита. Ты, сам того не сознавая, помогаешь прежним соратникам.
— Ты шутишь, а ведь так оно и есть, — сказал Сантьяго. — Всякий раз, берясь за какую-нибудь пакостную статью, я стараюсь испохабить ее как можно сильней. Надеюсь, какой-нибудь мальчуган прочтет, его затошнит — глядишь, что-нибудь и сдвинется.
Над дверью была вывеска, о которой говорил Вашингтон. Густая пыль покрывала грубо намалеванные буквы «Академии», но аляповатый рисунок — стол, кий, три шара — виднелся явственно, да и изнутри доносился стук шаров.
— Наш Одрия, оказывается, — аристократ, — засмеялся дон Фермин. — Читали сегодняшнюю «Комерсио»? Предки его носили баронский титул, и он при желании может претендовать на него.
Сантьяго толкнул дверь и вошел: в густых клубах табачного дыма над зеленым сукном бильярдных столов, под нештукатуренным потолком едва виднелись лица игроков.
— Какая связь между стачкой трамвайщиков и тем, что ты ушел из дому? — сказал Карлитос.
Он прошел через бильярдную, миновал второй салон с единственным занятым столом, потом двор, заставленный мусорными баками. В глубине, возле фигового дерева, была дверь. Он стукнул два раза, выждал, еще два удара, и дверь сейчас же отворилась.
— Как он не понимает, что, разрешая так беззастенчиво кадить себе, ставит себя в дурацкое положение? — сказала сеньора Соила. — Если Одрия — аристократ, кто тогда мы?
— Апристов еще нет, — сказал Эктор. — Проходи, наши уже собрались.
— До тех пор наша работа замыкалась в чисто студенческие рамки, — сказал Сантьяго. — Собрали деньги для арестованных, устраивали дискуссии в Центрах, разбрасывали листовки. Забастовка транспортников позволила нам взяться за более серьезные дела.
Эктор закрыл за ним дверь. Эта комната была грязней и запущенней, чем те два салона. Бильярдные столы были сдвинуты к стене, чтобы освободить место. Делегаты от «Кауйде» бродили в этом пространстве.
— Ну, написали, что Одрия — древнего рода, — сказал дон Фермин. — Он-то чем виноват? Люди зарабатывают деньги как могут и на чем могут — на генеалогии в том числе.
Вашингтон и Мартинес разговаривали, стоя у самой двери, Солорсано, присев на стол, листал газету, Аиду и Хакобо было почти не видно в полутемном уголку. Птичка устроилась на полу, а Эктор через щелку в двери смотрел во двор.
— Трамвайщики политических требований не выдвигали, — сказал Сантьяго. — Только повышение жалованья. Их профсоюз прислал письмо в Федерацию Сан-Маркоса, просили у студентов поддержки. Мы подумали, что такую возможность упускать нельзя.
— Я говорил апристам, чтоб приходили по одному, но им на конспирацию наплевать, — сказал Вашингтон. — Явятся, как всегда, всей оравой.
— Ну, тогда позвони этому писаке, пусть признает и за нами право носить титул, — сказала сеньора Соила. — Выискался аристократ — Одрия! Совсем уж!
Опасения Вашингтона подтвердились: через несколько минут пришли впятером делегаты АПРА: Сантос Виверо, Аревало, Очоа, Уаман и Сальдивар. Не голосуя, его и решили выбрать председателем. Он был костлявый, седоватый, со впалыми щеками — очень благообразный. Как всегда, перед дискуссией началась легкая шутливая пикировка и перебранка.
— И решили провести в университете забастовку солидарности, — сказал Сантьяго.
— Я знаю, почему ты так заботишься о конспирации, — поддевал Виверо Вашингтона, — если, не дай бог, нас заметут, коммунизм у нас в Перу кончится — вас ведь всего ничего. А мы пятеро — капля в море, которое называется АПРА.
— Ага. Это то самое море, которое пьяному по колено, — сказал Вашингтон.
Эктор оставался на своем наблюдательном пункте у дверей, все говорили тихо, приглушенными голосами, и стоявший в комнате негромкий ровный гул иногда вдруг прорезался смешком или восклицанием.
— Сами мы не могли объявить забастовку: у нас было всего восемь мандатов, — сказал Сантьяго. — Надо было сблокироваться с апристами. Вот мы и устроили в бильярдной эту встречу. Там, Карлитос, все и началось.
— Я сомневаюсь, что они поддержат забастовку, — шепнула Аида. — Все будет зависеть от Сантоса Виверо: если он согласится, остальные пойдут за ним как бараны. У апристов ведь знаешь как: что лидер сказал, то и хорошо.
— Это была первая крупная дискуссия, — сказал Сантьяго. — Я был против забастовки солидарности, а Хакобо возглавлял тех, кто стоял за нее.
— Ну, товарищи, к делу! — похлопал в ладони Сальдивар. — Давайте поближе, начинаем.
— Нет, не потому, что хотел идти наперекор Хакобо, — сказал Сантьяго. — Просто я думал, что студенты нас не поддержат и затея наша провалится. Однако остался в меньшинстве.
— Гусь свинье не товарищ, — засмеялся Вашингтон. — Мы, Сальдивар, — рядом, но не вместе.
— Знаешь, эти встречи с апристами больше всего напоминали товарищеский матч по футболу, — сказал Сантьяго. — Начиналось с объятий, а кончалось иногда потасовкой.
— Ладно, не хотите быть товарищами — не надо, — сказал Сальдивар. — Давайте начинать, а не то я в кино пойду.
Смех и разговоры стали стихать; все уселись вокруг Сальдивара, а он с траурной торжественностью объявил повестку дня: сегодня нам предстоит решить, товарищи, поддержит ли Федерация забастовку трамвайщиков, выяснить, товарищи, способны ли мы выработать общую платформу. Хакобо поднял руку.
— В нашей секции мы репетировали это собрание как балет, — сказал Сантьяго. — Заранее было намечено, кому за кем выступать, кто какие аргументы приводит, кто и как опровергает доводы противника.
Он стоял — лохматый, с распущенным галстуком, говорил тихим голосом: забастовка — это великолепная возможность пробудить в студенческой среде политическое самосознание. Руки его висели вдоль туловища: и развернуть движение, которое перерастет в борьбу за освобождение ранее арестованных студентов и всеобщую политическую амнистию. Он замолчал, и тотчас поднял руку Уаман.
— Я возражал против забастовки по тем же соображениям, что и априст Уаман, — сказал Сантьяго. — Но поскольку секция приняла решение провести забастовку, мне пришлось спорить с ним. Это и есть, Карлитос, демократический централизм.
Уаман был маленький, жеманный: мы потратили три года, чтобы восстановить уничтоженные центры и Федерацию Сан-Маркоса — с элегантными манерами — и как можно объявлять забастовку, причина которой вне университета, — одной рукой он брался за лацкан пиджака, а другая порхала, как бабочка, — а если секции отвергнут эту идею, мы потеряем доверие студенчества, — а голос у него был звучный и гибкий, хорошо поставленный и все же иногда срывавшийся, — а за этим могут последовать репрессии властей, которые разгонят центры и Федерацию, еще не успевшие начать свою полноценную деятельность.
— К тому времени я уже знал, что такое партийная дисциплина, — сказал Сантьяго. — Я усвоил, что нарушение ее приведет к хаосу. Нет, Карлитос, я не оправдываюсь.
— Конкретней, Очоа, — сказал Сальдивар. — Ближе к делу.
— Да ближе некуда, — сказал Очоа. — Я спрашиваю: достаточно ли сильна Федерация Сан-Маркоса, чтобы начать наступление на диктатуру.
— Чтобы не терять времени, сам и ответь, — сказал Эктор.
— И если нет, но все же решится объявить забастовку, — продолжал Очоа, — чем тогда будет это выступление, я спрашиваю. — Будет ли тогда это выступление провокацией? — Я спрашиваю: да или нет, — и со всей ответственностью отвечаю: да!
— Вот в самый разгар таких дискуссий я вдруг сознавал, что никогда не стану настоящим революционером, истинным солдатом партии, — сказал Сантьяго. — Совершенно неожиданно мне становилось тошно, дурно, тоскливо, появлялось ощущение, что я бездарно трачу время.
— Романтический юнец не любил дебатов, — сказал Карлитос. — Ему хотелось эпохальных событий, хотелось бросать бомбы, стрелять, штурмовать казармы. Перечитал ты романов, Савалита.
— Я знаю, тебе не хочется отстаивать забастовку, — сказала Аида. — Можешь успокоиться: апристы — против, а без них Федерация отклонит наше предложение.
— Вот бы кто-нибудь изобрел таблетки или свечки от сомнений, — говорит Сантьяго. — Представь, Амбросио, как было бы замечательно: принял, запил водичкой или засунул в задницу — и готово: верую!
Он вскинул руку и заговорил, не дожидаясь, пока Сальдивар предоставит ему слово: забастовка сплотит Центры, закалит делегатов, и низовые ячейки поддержат идею — разве они не выразили свое доверие уже тем, что выбрали их в Федерацию?
— Точно так я исповедовался по четвергам, перед причастием, — сказал Сантьяго. — Потому ли мне снились голые женщины, что я хотел, чтобы они мне приснились, или потому, что так хотел дьявол, а я не смог победить его? Навязывал ли он их мне или я сам вызывал их?
— Нет, ты не прав, из тебя получился бы революционер, — сказал Карлитос. — Если бы мне пришлось отстаивать чуждые мне идеи, я бы ничего членораздельного не смог бы сказать — мычал бы только или сопел.
— Что ты делаешь в «Кронике», Карлитос? — сказал Сантьяго. — Чем мы с тобой занимаемся каждый божий день?
Сантос Виверо поднял руку, с кротким нетерпением пережидая выкрики, и, прежде чем начать, закрыл глаза, прокашлялся, как бы разрешая последние сомнения.
— В последнюю минуту все переигралось, — сказал Сантьяго. — Нам казалось, что апристы против забастовки и, значит, ее не будет. А если бы ее не было, я бы, наверно, не служил в «Кронике».
Мне кажется, товарищи, что задачей текущего момента является не университетская реформа, а борьба против диктатуры. А для того, чтобы действенно отстаивать гражданские свободы, требовать амнистии для политзаключенных и высланных, легализации партий, надо, товарищи, крепить союз рабочих и студентов или, как сказал великий философ, работников умственного и физического труда.
— Еще раз процитируешь Айю де ла Торре, — я прочту тебе весь «Коммунистический манифест», — сказал Вашингтон. — Он у меня под рукой.
— Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще.
— Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку.
А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить.
— После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос.
— Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.
IX
— Значит, лучше б тебе было дома сидеть, в Пукальпу не ездить, — говорит Сантьяго.
— Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?!
Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два-три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать.
— Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо!
— Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все-таки сбежал?
— Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио.
— Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать.
Он выкрикивал то «Да-здравствует-дон-Эмилио-Аревало!», то «Слава-генералу-Одрии!», то «Аре-ва-ло-Од-ри-я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался.
— Ей-богу, это не пластрон, а удавка какая-то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель.
— Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи.
— А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго.
— Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок.
— Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо.
Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р-р-а-а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык.
— Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев.
— Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел.
— Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством-то будет заниматься? Да еще манишка окаянная.
— Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго.
— Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится.
— Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был.
Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель.
— Ну-ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
— Но сколько было нескончаемых споров и схваток с апристами, чего нам стоило каждое соглашение, — сказал Сантьяго. — Целый год я только тем и занимался, что ходил на собрания: в Центре, в секции и на тайные — с апристами.
— Он и тебя сейчас вором обзовет, папа, — сказал Чиспас. — Для нашего академика все приличные люди Перу — кровопийцы и грабители.
— Тут еще заметка, мамочка, как раз для тебя, — сказала Тете. — В тюрьме Куско умерли двое заключенных, и при вскрытии у них в желудке обнаружили крючки и подошвы от ботинок.
— Ну, а почему ты так горюешь, что раздружился с этой парой? — сказал Карлитос. — Других в «Кауйде» не нашлось?
— Как ты думаешь, мама, они по невежеству съели подошвы своих башмаков? — сказал Сантьяго.
— Знаешь, Фермин, твой дорогой сынок скоро поднимет на меня руку, — сказала сеньора Соила. — К тому идет.
— Да нет, Карлитос, я дружил со всеми, но мы просто делали одно дело, — сказал Сантьяго. — Никогда ни о чем личном не говорили. А с Хакобо и Аидой у нас была настоящая, кровная близость.
— Не ты ли всегда утверждал, что газеты врут? — сказал дон Фермин. — Значит, о мерах, предпринятых правительством, они врут, а эти ужасы — правда?
— Честное слово, хоть за стол не садись! — сказала Тете. — Поесть не даешь спокойно, академик! Унялся бы хотя бы за обедом.
— Вот что я тебе скажу, — говорит Сантьяго. — Я не жалею, что поступил в Сан-Маркос, а не в Католический.
— Вот вырезка из «Пренсы», — сказала Аида. — Прочти, и тебя затошнит.
— Потому что благодаря Сан-Маркосу я не стал примерным мальчиком, образцовым студентом, преуспевающим адвокатом, — говорит Сантьяго. — Понимаешь, Амбросио?
— Засуха якобы породила взрывоопасную ситуацию, — сказала Аида. — Идеальные условия для работы агитаторов на юге. Читай, читай дальше.
— Потому что в борделе узнаешь жизнь лучше, чем в монастыре, — говорит Сантьяго.
— И потому надо привести в боевую готовность тамошние гарнизоны и глаз не спускать с крестьян, — сказала Аида. — Засуха их беспокоит не потому, что люди умирают, а потому, что могут начаться волнения. Нет, ты слышал что-нибудь подобное?
— Потому что благодаря Сан-Маркосу жизнь моя накрылась — сам понимаешь, Амбросио, чем, — говорит Сантьяго. — И это хорошо: в нашей стране, Амбросио, если не ты, так тебя. И потому я ни о чем не жалею.
— В этом и состоит ценность нашей прессы при всей ее гнусности, — сказал Хакобо. — Если устал и изверился, открой любую газетенку — и получишь новый заряд ненависти к перуанской буржуазии.
— Значит, мы все это время подзаряжали своими статейками юных мятежников, — сказал Карлитос. — Совесть твоя чиста, Савалита. Ты, сам того не сознавая, помогаешь прежним соратникам.
— Ты шутишь, а ведь так оно и есть, — сказал Сантьяго. — Всякий раз, берясь за какую-нибудь пакостную статью, я стараюсь испохабить ее как можно сильней. Надеюсь, какой-нибудь мальчуган прочтет, его затошнит — глядишь, что-нибудь и сдвинется.
Над дверью была вывеска, о которой говорил Вашингтон. Густая пыль покрывала грубо намалеванные буквы «Академии», но аляповатый рисунок — стол, кий, три шара — виднелся явственно, да и изнутри доносился стук шаров.
— Наш Одрия, оказывается, — аристократ, — засмеялся дон Фермин. — Читали сегодняшнюю «Комерсио»? Предки его носили баронский титул, и он при желании может претендовать на него.
Сантьяго толкнул дверь и вошел: в густых клубах табачного дыма над зеленым сукном бильярдных столов, под нештукатуренным потолком едва виднелись лица игроков.
— Какая связь между стачкой трамвайщиков и тем, что ты ушел из дому? — сказал Карлитос.
Он прошел через бильярдную, миновал второй салон с единственным занятым столом, потом двор, заставленный мусорными баками. В глубине, возле фигового дерева, была дверь. Он стукнул два раза, выждал, еще два удара, и дверь сейчас же отворилась.
— Как он не понимает, что, разрешая так беззастенчиво кадить себе, ставит себя в дурацкое положение? — сказала сеньора Соила. — Если Одрия — аристократ, кто тогда мы?
— Апристов еще нет, — сказал Эктор. — Проходи, наши уже собрались.
— До тех пор наша работа замыкалась в чисто студенческие рамки, — сказал Сантьяго. — Собрали деньги для арестованных, устраивали дискуссии в Центрах, разбрасывали листовки. Забастовка транспортников позволила нам взяться за более серьезные дела.
Эктор закрыл за ним дверь. Эта комната была грязней и запущенней, чем те два салона. Бильярдные столы были сдвинуты к стене, чтобы освободить место. Делегаты от «Кауйде» бродили в этом пространстве.
— Ну, написали, что Одрия — древнего рода, — сказал дон Фермин. — Он-то чем виноват? Люди зарабатывают деньги как могут и на чем могут — на генеалогии в том числе.
Вашингтон и Мартинес разговаривали, стоя у самой двери, Солорсано, присев на стол, листал газету, Аиду и Хакобо было почти не видно в полутемном уголку. Птичка устроилась на полу, а Эктор через щелку в двери смотрел во двор.
— Трамвайщики политических требований не выдвигали, — сказал Сантьяго. — Только повышение жалованья. Их профсоюз прислал письмо в Федерацию Сан-Маркоса, просили у студентов поддержки. Мы подумали, что такую возможность упускать нельзя.
— Я говорил апристам, чтоб приходили по одному, но им на конспирацию наплевать, — сказал Вашингтон. — Явятся, как всегда, всей оравой.
— Ну, тогда позвони этому писаке, пусть признает и за нами право носить титул, — сказала сеньора Соила. — Выискался аристократ — Одрия! Совсем уж!
Опасения Вашингтона подтвердились: через несколько минут пришли впятером делегаты АПРА: Сантос Виверо, Аревало, Очоа, Уаман и Сальдивар. Не голосуя, его и решили выбрать председателем. Он был костлявый, седоватый, со впалыми щеками — очень благообразный. Как всегда, перед дискуссией началась легкая шутливая пикировка и перебранка.
— И решили провести в университете забастовку солидарности, — сказал Сантьяго.
— Я знаю, почему ты так заботишься о конспирации, — поддевал Виверо Вашингтона, — если, не дай бог, нас заметут, коммунизм у нас в Перу кончится — вас ведь всего ничего. А мы пятеро — капля в море, которое называется АПРА.
— Ага. Это то самое море, которое пьяному по колено, — сказал Вашингтон.
Эктор оставался на своем наблюдательном пункте у дверей, все говорили тихо, приглушенными голосами, и стоявший в комнате негромкий ровный гул иногда вдруг прорезался смешком или восклицанием.
— Сами мы не могли объявить забастовку: у нас было всего восемь мандатов, — сказал Сантьяго. — Надо было сблокироваться с апристами. Вот мы и устроили в бильярдной эту встречу. Там, Карлитос, все и началось.
— Я сомневаюсь, что они поддержат забастовку, — шепнула Аида. — Все будет зависеть от Сантоса Виверо: если он согласится, остальные пойдут за ним как бараны. У апристов ведь знаешь как: что лидер сказал, то и хорошо.
— Это была первая крупная дискуссия, — сказал Сантьяго. — Я был против забастовки солидарности, а Хакобо возглавлял тех, кто стоял за нее.
— Ну, товарищи, к делу! — похлопал в ладони Сальдивар. — Давайте поближе, начинаем.
— Нет, не потому, что хотел идти наперекор Хакобо, — сказал Сантьяго. — Просто я думал, что студенты нас не поддержат и затея наша провалится. Однако остался в меньшинстве.
— Гусь свинье не товарищ, — засмеялся Вашингтон. — Мы, Сальдивар, — рядом, но не вместе.
— Знаешь, эти встречи с апристами больше всего напоминали товарищеский матч по футболу, — сказал Сантьяго. — Начиналось с объятий, а кончалось иногда потасовкой.
— Ладно, не хотите быть товарищами — не надо, — сказал Сальдивар. — Давайте начинать, а не то я в кино пойду.
Смех и разговоры стали стихать; все уселись вокруг Сальдивара, а он с траурной торжественностью объявил повестку дня: сегодня нам предстоит решить, товарищи, поддержит ли Федерация забастовку трамвайщиков, выяснить, товарищи, способны ли мы выработать общую платформу. Хакобо поднял руку.
— В нашей секции мы репетировали это собрание как балет, — сказал Сантьяго. — Заранее было намечено, кому за кем выступать, кто какие аргументы приводит, кто и как опровергает доводы противника.
Он стоял — лохматый, с распущенным галстуком, говорил тихим голосом: забастовка — это великолепная возможность пробудить в студенческой среде политическое самосознание. Руки его висели вдоль туловища: и развернуть движение, которое перерастет в борьбу за освобождение ранее арестованных студентов и всеобщую политическую амнистию. Он замолчал, и тотчас поднял руку Уаман.
— Я возражал против забастовки по тем же соображениям, что и априст Уаман, — сказал Сантьяго. — Но поскольку секция приняла решение провести забастовку, мне пришлось спорить с ним. Это и есть, Карлитос, демократический централизм.
Уаман был маленький, жеманный: мы потратили три года, чтобы восстановить уничтоженные центры и Федерацию Сан-Маркоса — с элегантными манерами — и как можно объявлять забастовку, причина которой вне университета, — одной рукой он брался за лацкан пиджака, а другая порхала, как бабочка, — а если секции отвергнут эту идею, мы потеряем доверие студенчества, — а голос у него был звучный и гибкий, хорошо поставленный и все же иногда срывавшийся, — а за этим могут последовать репрессии властей, которые разгонят центры и Федерацию, еще не успевшие начать свою полноценную деятельность.
— К тому времени я уже знал, что такое партийная дисциплина, — сказал Сантьяго. — Я усвоил, что нарушение ее приведет к хаосу. Нет, Карлитос, я не оправдываюсь.
— Конкретней, Очоа, — сказал Сальдивар. — Ближе к делу.
— Да ближе некуда, — сказал Очоа. — Я спрашиваю: достаточно ли сильна Федерация Сан-Маркоса, чтобы начать наступление на диктатуру.
— Чтобы не терять времени, сам и ответь, — сказал Эктор.
— И если нет, но все же решится объявить забастовку, — продолжал Очоа, — чем тогда будет это выступление, я спрашиваю. — Будет ли тогда это выступление провокацией? — Я спрашиваю: да или нет, — и со всей ответственностью отвечаю: да!
— Вот в самый разгар таких дискуссий я вдруг сознавал, что никогда не стану настоящим революционером, истинным солдатом партии, — сказал Сантьяго. — Совершенно неожиданно мне становилось тошно, дурно, тоскливо, появлялось ощущение, что я бездарно трачу время.
— Романтический юнец не любил дебатов, — сказал Карлитос. — Ему хотелось эпохальных событий, хотелось бросать бомбы, стрелять, штурмовать казармы. Перечитал ты романов, Савалита.
— Я знаю, тебе не хочется отстаивать забастовку, — сказала Аида. — Можешь успокоиться: апристы — против, а без них Федерация отклонит наше предложение.
— Вот бы кто-нибудь изобрел таблетки или свечки от сомнений, — говорит Сантьяго. — Представь, Амбросио, как было бы замечательно: принял, запил водичкой или засунул в задницу — и готово: верую!
Он вскинул руку и заговорил, не дожидаясь, пока Сальдивар предоставит ему слово: забастовка сплотит Центры, закалит делегатов, и низовые ячейки поддержат идею — разве они не выразили свое доверие уже тем, что выбрали их в Федерацию?
— Точно так я исповедовался по четвергам, перед причастием, — сказал Сантьяго. — Потому ли мне снились голые женщины, что я хотел, чтобы они мне приснились, или потому, что так хотел дьявол, а я не смог победить его? Навязывал ли он их мне или я сам вызывал их?
— Нет, ты не прав, из тебя получился бы революционер, — сказал Карлитос. — Если бы мне пришлось отстаивать чуждые мне идеи, я бы ничего членораздельного не смог бы сказать — мычал бы только или сопел.
— Что ты делаешь в «Кронике», Карлитос? — сказал Сантьяго. — Чем мы с тобой занимаемся каждый божий день?
Сантос Виверо поднял руку, с кротким нетерпением пережидая выкрики, и, прежде чем начать, закрыл глаза, прокашлялся, как бы разрешая последние сомнения.
— В последнюю минуту все переигралось, — сказал Сантьяго. — Нам казалось, что апристы против забастовки и, значит, ее не будет. А если бы ее не было, я бы, наверно, не служил в «Кронике».
Мне кажется, товарищи, что задачей текущего момента является не университетская реформа, а борьба против диктатуры. А для того, чтобы действенно отстаивать гражданские свободы, требовать амнистии для политзаключенных и высланных, легализации партий, надо, товарищи, крепить союз рабочих и студентов или, как сказал великий философ, работников умственного и физического труда.
— Еще раз процитируешь Айю де ла Торре, — я прочту тебе весь «Коммунистический манифест», — сказал Вашингтон. — Он у меня под рукой.
— Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще.
— Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку.
А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить.
— После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос.
— Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.
IX
— Значит, лучше б тебе было дома сидеть, в Пукальпу не ездить, — говорит Сантьяго.
— Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?!
Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два-три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать.
— Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо!
— Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все-таки сбежал?
— Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио.
— Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать.
Он выкрикивал то «Да-здравствует-дон-Эмилио-Аревало!», то «Слава-генералу-Одрии!», то «Аре-ва-ло-Од-ри-я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался.
— Ей-богу, это не пластрон, а удавка какая-то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель.
— Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи.
— А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго.
— Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок.
— Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо.
Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р-р-а-а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык.
— Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев.
— Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел.
— Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством-то будет заниматься? Да еще манишка окаянная.
— Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго.
— Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится.
— Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был.
Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель.
— Ну-ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70