— Его поставили туда, чтоб он сглаживал острые углы и облегчал, а не затруднял нам работу. Министерство склонило предпринимателей к некоторым уступкам, профсоюз должен их принять. Передайте Перейре, что в течение сорока восьми часов вопрос должен быть улажен.
— Хорошо, дон Кайо, — сказал Лосано, — будет исполнено, дон Кайо.
Однако через два дня, дон, Лосано просто-таки взбесился, потому что сукин сын Каланча не пришел на собрание руководителей, а до 27 оставалось три дня, и если его подопечные не явятся на митинг, площадь Армас будет полупустой, а это никуда не годится. Надо было сразу с ними договориться, он оказался не промах, посулите ему пятьсот солей. Он их обвел, дон, вокруг пальца, такой на вид смиренник, а вон как выступил. Ну, опять сели в свой грузовичок, поехали, приехали, вломились без стука. Каланча со своей китаянкой ужинали при свече, а вокруг хныкало человек десять ребятишек.
— Пойдем-ка с нами, дон, — сказал Амбросио, — надо потолковать.
Китаянка схватила было палку, а Лудовико рассмеялся. Каланча обозвал ее нехорошими словами, вырвал у нее палку — вы уж ее, дуру, извините, простите за это представление — ей-богу, дон. Вышел с ними. В тот день был он в одних брюках, и шибало от него перегаром. Чуть отошли, Лудовико развернулся и врезал ему по уху, а Амбросио — по другому, но не сильно, а так, чтобы задать тон разговору. А тот ведь что вытворил, дон: бряк наземь и кричит: не убивайте меня! Это недоразумение!
— Ах ты, паскуда! — сказал Лудовико. — Сейчас у тебя вместо рожи недоразумение будет.
— Почему, дон, не сделали, что обещали? — сказал Амбросио.
— Почему не пришел на собрание, когда Иполито утрясал вопрос с автобусами? — сказал Лудовико.
— Да вы посмотрите на меня, я ж вон желтый весь! — заплакал тот. — У меня ж такие приступы бывают, что я в лежку лежу, головы не поднять. Завтра пойду, завтра все и утрясем.
— Если здешние не явятся на манифестацию, пеняй на себя, — сказал Амбросио.
— Сядешь, — сказал Лудовико. — Сядешь как политический, а это, брат, не шутки.
Ну, он пообещал, поклялся памятью матери, а Лудовико снова врезал ему, и Амбросио тоже, но на этот раз — покрепче.
— Это тебе на пользу пойдет, — сказал Лудовико. — Для тебя же стараемся, не хотим, чтоб загремел.
— Последний шанс тебе даем, — сказал Амбросио.
Ну, он опять стал нам клясться, божиться, только не бейте меня, говорит.
— Если приведешь всех своих горцев на площадь и все пройдет хорошо, получишь триста солей, Каланча, — сказал Лудовико. — Вот и выбирай, что тебе больше по вкусу: триста солей — или в каталажку?
— Не нужно мне никаких денег! — До чего ж пакостный тип, скажу вам, дон, оказался. — Для генерала Одрии все сделаю!
Ну, ушли, а он вдогонку все клялся и обещал. Как ты думаешь, Амбросио, не подведет? И не подвел ведь, дон: назавтра Иполито привез им флажки, и Каланча встречал его вместе со всеми своими помощниками, и при нем же поговорил с жителями, и вообще вел себя как нельзя лучше.
Хозяйка, сеньора Ортенсия, была ростом повыше Амалии, но пониже сеньориты Кеты, волосы до того черные, что даже в синеву отливали, а кожа белая-белая, словно никогда солнца не видела, глаза зеленые, губы красные, и она их то и дело покусывала ровными своими зубками очень кокетливо. Сколько ей лет, интересно? За тридцать, говорила Карлота, а Амалия считала, что не больше двадцать пяти. От талии вверх — ничего особенного, но зато вниз — крутой такой изгиб. Плечики пряменькие, назад откинуты, груди торчком, а талия — как у девочки. Но бедра — с ума сойти, прямо сердечком: сначала широкие, а потом плавно так сужаются, все уже, уже, а лодыжки совсем тоненькие, и сами ножки — тоже как у ребенка. И ручки тоже. А ногти — длинные и того же цвета, что и помада на губах. Когда ходила в брючках и в блузке, все — напрогляд. А платья шила с глубокими вырезами: плечи голые, спина голая и грудь до половины тоже голая. Когда садилась, закидывала ногу на ногу, подол вздергивался много выше колена, и Карлота с Амалией, затаясь в буфетной, кудахтали, обсуждая, как шарят гости глазами за вырезом и под юбкой у хозяйки. Дряхлые старики, седые и лысые — чего только они не придумывали, чтоб заглянуть куда не следует: кто поставит на ковер, а потом поднимет стакан с виски, кто наклонится пепел стряхнуть. А она нисколько не сердилась, даже наоборот: усаживалась, откидывалась, играла ручками, перекидывала ножки. А хозяин совсем, что ль, не ревнует? — спрашивала Амалия у Карлоты: другой бы на его месте рассвирепел, глядя, что они только позволяют себе. А Карлота: чего ж ему ревновать? Она ведь ему не законная, а полюбовница. А все-таки странно: он, конечно, и немолодой, и некрасивый, но ведь не слепой же, не придурок какой, чтоб в полном спокойствии наблюдать, как его гости, уже поднабравшись и вроде бы в шутку, безбожно заигрывают с сеньорой Ортенсией. То в танце присосутся губами к шее, то прижмут, то погладят. А хозяйка только хохочет, как всегда, особо дерзкого хлопнет по руке, или толкнет на диван, или продолжает танцевать как ни в чем не бывало, предоставляя партнеру делать все, что тому заблагорассудится. Дон Кайо никогда не танцевал. Сидел в кресле со стаканом в руке, беседовал с гостями или смотрел своим водянистым взором на хозяйкины забавы. Однажды один гость — багроворожий такой — крикнул ему: дон Кайо, не отпустите ли вашу фею со мной на уик-энд? — а хозяин: сделайте одолжение, генерал, а хозяйка: чудно, вези меня в Паракас, я твоя! Амалия с Карлотой помирали со смеху, подсматривая и подслушивая все это бесстыдство, но не больно-то можно было разгуляться: либо Симула уж тут как тут и дверь запрет, либо появится сама хозяйка — глаза сверкают, щеки горят — и погонит спать. Но Амалия и из своей комнаты слышала смех, голоса, звон и подолгу лежала без сна и покоя, посмеиваясь чуть слышно. А уж наутро они с Карлотой работали за десятерых. Горы окурков, порожние бутылки, вся мебель сдвинута к стенам, на полу — битое стекло. Чистили, мыли, прибирали, чтоб хозяйка, спустившись, не сказала: «Боже, какой хлев!» В такие дни хозяин оставался ночевать. Уезжал он рано. Амалия из окна видела, как он, желтый, с набрякшими мешками под глазами, торопливо шел по двору, будил тех двоих, что всю ночь караулили его в машине — интересно, сколько ж им платят за такую каторжную работу? — и уезжал, и тотчас исчезали и двое, торчавшие на углу. В такие дни хозяйка поднималась очень поздно. У Симулы уже стояли наготове блюдо мидий с луковым соусом и чесноком, большой стакан ледяного пива. Хозяйка в халате, с опухшими, красными глазами спускалась, ела и возвращалась к себе, снова укладывалась в постель, а потом Амалия по звоночку приносила ей минеральную воду и «алька-зельтцер».
— «Олаве», — сказал он, выпустив дым. — Из Чиклайо люди вернулись?
— Сегодня утром вернулись, дон Кайо, — кивнул Лосано. — Все решилось. Вот рапорт префекта, вот копии полицейского донесения. Трое задержаны.
— Апристы? — Он снова выпустил дым, заметив, что Лосано едва сдерживается, чтобы не чихнуть.
— Из АПРА один только человек, некто Ланса, из главарей. Двое других — юнцы, у нас нигде не проходили.
— Везите их в Лиму, пусть покаются в грехах смертных и невольных. Такая забастовка, как на «Олаве», стихийно не возникает — ее готовили, готовили долго и профессионально. Работы возобновились?
— Да, утром, дон Кайо, — сказал Лосано. — Я связывался с префектом. Мы оставили там на несколько дней агентов, хотя префект уверяет…
— Так. Дальше. Сан-Маркос.
Лосано закрыл рот на полуслове, руки его, пролетев над столом, ухватили три, четыре листка, опустили на ручку кресла.
— На этой неделе никаких перемен, дон Кайо. Собираются группками, апристы дезорганизованы как никогда, красные чуть активней, чем всегда. Ах да, выявлена новая троцкистская ячейка. В основном разговоры, собрания, ничего серьезного. Через неделю на медицинском факультете — выборы. У апристов есть шансы на победу.
— Так. Другие университеты. — Он снова дунул дымом, и на этот раз Лосано чихнул.
— То же самое, дон Кайо. Споры, собрания, свары. Наконец-то наладился канал информации из университета Трухильо. Вот — меморандум № 3. Там у нас два осведо…
— Только меморандумы? — сказал он. — Ни листовок, ни плакатов, ни журнальчиков на гектографе?
— Разумеется, дон Кайо, как же без них? — Лосано подхватил свою папку, вжикнул молнией, с торжествующим видом извлек пухлый конверт. — Вот: листовки, плакаты и даже резолюции Федеральных центров. Все имеется, дон Кайо.
— Так. Поездка президента, — сказал он. — С Кахамаркой связывались?
— Там уже начали подготовку, — сказал Лосано. — Я выеду в понедельник, а в среду утром представлю вам подробный доклад, с тем чтобы в четверг вы смогли сами проверить расположение постов. Если сочтете нужным, дон Кайо.
— Ваших людей отправьте в Кахамарку автобусами. В пятницу они должны быть на месте. Если они полетят, а самолет разобьется, вы не успеете послать замену.
— В сьерре такие дороги, что еще большой вопрос, что безопасней — самолет или автобус, — пошутил Лосано, но он не улыбнулся, и Лосано вмиг посерьезнел. — Мудрая мысль, дон Кайо.
— Бумаги мне оставьте. — Он встал, и тотчас вскочил Лосано. — Завтра вам верну.
— Не буду вас больше обременять, дон Кайо… — Лосано со своей раздутой папкой под мышкой пошел к дверям кабинета.
— Еще минутку, Лосано. — Он снова закурил, со всхлипом затянулся, чуть прижмурил глаза. Улыбающийся Лосано выжидательно стоял перед ним. — Больше не берите денег со старухи Ивонны.
— Простите, дон Кайо?.. — Он увидел, как тот заморгал, смешался, побледнел.
— То, что вы берете по сколько-то там солей с каждой лимской проститутки, меня не касается, — сказал он улыбчиво и любезно. — Но Ивонну оставьте в покое, а если у нее возникнут какие-либо трудности, — помогите. Это хороший человек.
Толстощекое лицо вмиг взмокло, поросячьи глазки тщетно пытались улыбнуться. Он открыл перед ним дверь, похлопал по плечу: до завтра, Лосано, и вернулся в кабинет. Поднял трубку: доктор, соедините с сенатором Ландой. Собрал оставленные Лосано бумаги, спрятал их в портфель. Через минуту зазвонил телефон.
— Алло, дон Кайо? — раздался бодрый голос Ланды. — Как раз собирался вам звонить.
— Ну, вот видите, сердце сердцу весть подает, — сказал он. — Я к вам с доброй вестью.
— Как же, как же, я уже знаю… — Ишь, как ты обрадовался, сволочь. — Да-да-да, на «Олаве» утром возобновили работы. Вы не представляете себе, дон Кайо, до чего я вам благодарен.
— Мы взяли зачинщиков, — сказал он. — Некоторое время они никому мешать не будут.
— Да, если бы к уборке не приступили, это было бы сущее бедствие для всего департамента, — сказал сенатор. — А что, дон Кайо, вы свободны сегодня вечером?
— Приезжайте в Сан-Мигель, поужинаем, — сказал он. — Ваши поклонницы беспрестанно справляются о вас.
— Польщен и тронут. Значит, часам к девяти, да? — Смешок. — Прекрасно. В таком случае, до скорого свидания, дон Кайо.
Он дал отбой, а потом набрал номер. Трубку сняли только после четвертого гудка, и сонный голос протянул: да-а?
— Я пригласил на сегодня Ланду, — сказал он. — Позови Кету. И можешь передать Ивонне, что мзды с нее больше брать не будут. Спи дальше.
Рано утречком двадцать седьмого октября отправились они с Лудовико, и Иполито уверял, что все будет в порядке. Издалека еще увидали они толпу — яблоку, дон, там негде было упасть. Горели кучи мусора, ветер разносил пепел, в небе кружили ястребы. Все начальство вышло их встречать, а впереди — Каланча, и медовым таким голоском он спросил: ну, что я вам говорил? Пожал им руки, представил остальных, пошли объятия. На крышах, в дверях — портреты Одрии, у каждого в руках — флажок, кругом — плакаты «Да здравствует революция-восстановительница! Да здравствует Одрия! Одрия, мы с тобой!». Народ на них пялился, ребятишки путались под ногами.
— Что ж, они и на площади будут стоять с такими постными рожами? — сказал Лудовико. — Кого хоронить собрались?
— Развеселятся, не беспокойтесь, — с важным видом заверил Каланча.
Погрузились в автобусы, но народу было много, особенно женщин и горцев, так что пришлось сделать несколько ездок. Площадь Армас была заполнена, были там люди и из городских кварталов, и из предместий, и из окрестных имений. Целое море голов, а над головами — портреты генерала, транспаранты, флажки. Поставили своих подопечных куда было велено сеньором Лосано. В дверях всех магазинов и лавок торчали люди, из окон муниципалитета выглядывали любопытные, может, и дон Фермин там был — нет? И Амбросио вдруг сказал: глядите-ка, вон там, на балконе, — сеньор Бермудес. Тут они стали расшевеливать народ — давайте смейтесь, машите флажками, не спите, — переходя от одной кучки к другой, — повеселей, поживей! Прибыли оркестры, грянули вальсы и маринеры, и наконец на балкон дворца вышел президент, а за ним много всяких военных и штатских, и народ тогда вправду оживился. А когда Одрия сказал речь про революцию и про отчизну — еще больше. Стали кричать «Ура! Да здравствует Одрия!», а потом долго ему хлопали. Ну что, сдержал я свое слово? — все приставал к ним Каланча уже по возвращении. Ему отдали обещанные три сотни, а он захотел их угостить, потому, мол, и беру эти деньги. Людям уже раздали спиртного и курева. Они выпили с Каланчой по нескольку рюмочек и смылись, а Иполито оставили приглядывать.
— Как ты думаешь, будет доволен сеньор Бермудес?
— Я думаю, Лудовико, будет.
— А не мог бы ты устроить меня в охрану вместо Иностросы, мы бы тогда вместе были?
— Это ж каторга, Лудовико. Иностроса от этих бессонных ночей уже заговаривается.
— Зато на пятьсот солей больше, Амбросио. И потом, может, звание присвоят, и потом, вместе будем.
Ну, Амбросио замолвил словечко дону Кайо, чтоб вторым охранником в машине был не Иностроса, а Лудовико, и дон Кайо посмеялся и сказал: ага, негр, теперь уж и ты протекции составляешь.
III
Однажды утром после очередных гостей пришлось Амалии несказанно удивиться. Она услышала, как сошел вниз хозяин, потом увидала в окно, как отъехала машина, как покинули свой пост охранники на углу. Тогда она поднялась в спальню, чуть слышно стукнула в дверь — можно, сеньора, я туфли заберу почистить? — открыла и на цыпочках вошла. Вон они, у туалетного столика. Она различала крокодильи лапы кровати, ширму, шкаф, все остальное тонуло в теплой, надышанной полутьме. Уже в дверях она обернулась, посмотрела на кровать. И похолодела: на кровати спала и сеньорита Кета. Простыни и одеяло сбились, сеньорита лежала к ней лицом, одна рука закинута на бедро, другая свесилась, а сама сеньорита была голая, голая! Теперь за ее смуглой спиной видела она и белое плечо, белую руку, иссиня-черные хозяйкины волосы: она спала, повернувшись к стене, укрывшись простыней. Амалия стала выбираться из комнаты, ступая словно по битому стеклу, и уже на самом пороге неодолимое любопытство заставило ее еще раз обернуться — пятно темное, пятно светлое, и обе спят так тихо и мирно, но что-то странное, таящее непонятную угрозу исходило от кровати, и отражался в зеркальном потолке дракон, словно вывихнувший себе все свои лапы и шею. Тут одна из спящих пробормотала что-то невнятное, и Амалия, испугавшись, поскорей выскользнула из спальни, дыша так, словно за ней гнались. На лестнице напал на нее неудержимый смех, а на кухню она прибежала, зажимая себе рот, задыхаясь. Карлота, Карлота, хозяйка-то спит в одной постели с сеньоритой Кетой, — тут понизила голос, выглянула в патио, — и обе в чем мать родила. Подумаешь, сказала Карлота, сеньорита часто остается ночевать, — но вдруг раскрыла рот и тоже зашептала, — и обе, говоришь, голые? И все утро, покуда они прибирались, поправляли криво висевшие картины, меняли воду в кувшинах и вазах, выбивали ковры, то и дело подталкивали друг друга локтями: а хозяин-то, значит, на диванчике, в кабинете, — изнемогая от смеха, — или под кроватью? — и даже слезы наворачивались на глаза от сдерживаемого смеха, и они хлопали друг друга по спине — да как же это понимать? да что же у них творится? — и Карлота фыркала, а Амалия закусывала руку, чтоб не прыснуть. Тут вернулась ходившая за покупками Симула: и что это вас разбирает? Да нет, ничего, по радио смешную постановку передавали. Хозяйка с сеньоритой поднялись за полдень, покушали прочесноченных мидий, запили ледяным пивом. Сеньорита была в хозяйкином халате, коротковатом ей. Звонить в тот день они никуда не стали, крутили пластинки и разговаривали, а под вечер сеньорита Кета ушла.
— Только пришел, дон Кайо, примете его?
— Приму.
Через секунду дверь отворилась — золотистые кудряшки, гладкие, пухлые розовые щечки, упругий бесшумный шаг. Теноришка, подумал он, херувимчик, евнух.
— Чрезвычайно рад, сеньор Бермудес, — протягивал руку, улыбался и кланялся, сейчас поглядим, долго ль ты будешь радоваться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
— Хорошо, дон Кайо, — сказал Лосано, — будет исполнено, дон Кайо.
Однако через два дня, дон, Лосано просто-таки взбесился, потому что сукин сын Каланча не пришел на собрание руководителей, а до 27 оставалось три дня, и если его подопечные не явятся на митинг, площадь Армас будет полупустой, а это никуда не годится. Надо было сразу с ними договориться, он оказался не промах, посулите ему пятьсот солей. Он их обвел, дон, вокруг пальца, такой на вид смиренник, а вон как выступил. Ну, опять сели в свой грузовичок, поехали, приехали, вломились без стука. Каланча со своей китаянкой ужинали при свече, а вокруг хныкало человек десять ребятишек.
— Пойдем-ка с нами, дон, — сказал Амбросио, — надо потолковать.
Китаянка схватила было палку, а Лудовико рассмеялся. Каланча обозвал ее нехорошими словами, вырвал у нее палку — вы уж ее, дуру, извините, простите за это представление — ей-богу, дон. Вышел с ними. В тот день был он в одних брюках, и шибало от него перегаром. Чуть отошли, Лудовико развернулся и врезал ему по уху, а Амбросио — по другому, но не сильно, а так, чтобы задать тон разговору. А тот ведь что вытворил, дон: бряк наземь и кричит: не убивайте меня! Это недоразумение!
— Ах ты, паскуда! — сказал Лудовико. — Сейчас у тебя вместо рожи недоразумение будет.
— Почему, дон, не сделали, что обещали? — сказал Амбросио.
— Почему не пришел на собрание, когда Иполито утрясал вопрос с автобусами? — сказал Лудовико.
— Да вы посмотрите на меня, я ж вон желтый весь! — заплакал тот. — У меня ж такие приступы бывают, что я в лежку лежу, головы не поднять. Завтра пойду, завтра все и утрясем.
— Если здешние не явятся на манифестацию, пеняй на себя, — сказал Амбросио.
— Сядешь, — сказал Лудовико. — Сядешь как политический, а это, брат, не шутки.
Ну, он пообещал, поклялся памятью матери, а Лудовико снова врезал ему, и Амбросио тоже, но на этот раз — покрепче.
— Это тебе на пользу пойдет, — сказал Лудовико. — Для тебя же стараемся, не хотим, чтоб загремел.
— Последний шанс тебе даем, — сказал Амбросио.
Ну, он опять стал нам клясться, божиться, только не бейте меня, говорит.
— Если приведешь всех своих горцев на площадь и все пройдет хорошо, получишь триста солей, Каланча, — сказал Лудовико. — Вот и выбирай, что тебе больше по вкусу: триста солей — или в каталажку?
— Не нужно мне никаких денег! — До чего ж пакостный тип, скажу вам, дон, оказался. — Для генерала Одрии все сделаю!
Ну, ушли, а он вдогонку все клялся и обещал. Как ты думаешь, Амбросио, не подведет? И не подвел ведь, дон: назавтра Иполито привез им флажки, и Каланча встречал его вместе со всеми своими помощниками, и при нем же поговорил с жителями, и вообще вел себя как нельзя лучше.
Хозяйка, сеньора Ортенсия, была ростом повыше Амалии, но пониже сеньориты Кеты, волосы до того черные, что даже в синеву отливали, а кожа белая-белая, словно никогда солнца не видела, глаза зеленые, губы красные, и она их то и дело покусывала ровными своими зубками очень кокетливо. Сколько ей лет, интересно? За тридцать, говорила Карлота, а Амалия считала, что не больше двадцать пяти. От талии вверх — ничего особенного, но зато вниз — крутой такой изгиб. Плечики пряменькие, назад откинуты, груди торчком, а талия — как у девочки. Но бедра — с ума сойти, прямо сердечком: сначала широкие, а потом плавно так сужаются, все уже, уже, а лодыжки совсем тоненькие, и сами ножки — тоже как у ребенка. И ручки тоже. А ногти — длинные и того же цвета, что и помада на губах. Когда ходила в брючках и в блузке, все — напрогляд. А платья шила с глубокими вырезами: плечи голые, спина голая и грудь до половины тоже голая. Когда садилась, закидывала ногу на ногу, подол вздергивался много выше колена, и Карлота с Амалией, затаясь в буфетной, кудахтали, обсуждая, как шарят гости глазами за вырезом и под юбкой у хозяйки. Дряхлые старики, седые и лысые — чего только они не придумывали, чтоб заглянуть куда не следует: кто поставит на ковер, а потом поднимет стакан с виски, кто наклонится пепел стряхнуть. А она нисколько не сердилась, даже наоборот: усаживалась, откидывалась, играла ручками, перекидывала ножки. А хозяин совсем, что ль, не ревнует? — спрашивала Амалия у Карлоты: другой бы на его месте рассвирепел, глядя, что они только позволяют себе. А Карлота: чего ж ему ревновать? Она ведь ему не законная, а полюбовница. А все-таки странно: он, конечно, и немолодой, и некрасивый, но ведь не слепой же, не придурок какой, чтоб в полном спокойствии наблюдать, как его гости, уже поднабравшись и вроде бы в шутку, безбожно заигрывают с сеньорой Ортенсией. То в танце присосутся губами к шее, то прижмут, то погладят. А хозяйка только хохочет, как всегда, особо дерзкого хлопнет по руке, или толкнет на диван, или продолжает танцевать как ни в чем не бывало, предоставляя партнеру делать все, что тому заблагорассудится. Дон Кайо никогда не танцевал. Сидел в кресле со стаканом в руке, беседовал с гостями или смотрел своим водянистым взором на хозяйкины забавы. Однажды один гость — багроворожий такой — крикнул ему: дон Кайо, не отпустите ли вашу фею со мной на уик-энд? — а хозяин: сделайте одолжение, генерал, а хозяйка: чудно, вези меня в Паракас, я твоя! Амалия с Карлотой помирали со смеху, подсматривая и подслушивая все это бесстыдство, но не больно-то можно было разгуляться: либо Симула уж тут как тут и дверь запрет, либо появится сама хозяйка — глаза сверкают, щеки горят — и погонит спать. Но Амалия и из своей комнаты слышала смех, голоса, звон и подолгу лежала без сна и покоя, посмеиваясь чуть слышно. А уж наутро они с Карлотой работали за десятерых. Горы окурков, порожние бутылки, вся мебель сдвинута к стенам, на полу — битое стекло. Чистили, мыли, прибирали, чтоб хозяйка, спустившись, не сказала: «Боже, какой хлев!» В такие дни хозяин оставался ночевать. Уезжал он рано. Амалия из окна видела, как он, желтый, с набрякшими мешками под глазами, торопливо шел по двору, будил тех двоих, что всю ночь караулили его в машине — интересно, сколько ж им платят за такую каторжную работу? — и уезжал, и тотчас исчезали и двое, торчавшие на углу. В такие дни хозяйка поднималась очень поздно. У Симулы уже стояли наготове блюдо мидий с луковым соусом и чесноком, большой стакан ледяного пива. Хозяйка в халате, с опухшими, красными глазами спускалась, ела и возвращалась к себе, снова укладывалась в постель, а потом Амалия по звоночку приносила ей минеральную воду и «алька-зельтцер».
— «Олаве», — сказал он, выпустив дым. — Из Чиклайо люди вернулись?
— Сегодня утром вернулись, дон Кайо, — кивнул Лосано. — Все решилось. Вот рапорт префекта, вот копии полицейского донесения. Трое задержаны.
— Апристы? — Он снова выпустил дым, заметив, что Лосано едва сдерживается, чтобы не чихнуть.
— Из АПРА один только человек, некто Ланса, из главарей. Двое других — юнцы, у нас нигде не проходили.
— Везите их в Лиму, пусть покаются в грехах смертных и невольных. Такая забастовка, как на «Олаве», стихийно не возникает — ее готовили, готовили долго и профессионально. Работы возобновились?
— Да, утром, дон Кайо, — сказал Лосано. — Я связывался с префектом. Мы оставили там на несколько дней агентов, хотя префект уверяет…
— Так. Дальше. Сан-Маркос.
Лосано закрыл рот на полуслове, руки его, пролетев над столом, ухватили три, четыре листка, опустили на ручку кресла.
— На этой неделе никаких перемен, дон Кайо. Собираются группками, апристы дезорганизованы как никогда, красные чуть активней, чем всегда. Ах да, выявлена новая троцкистская ячейка. В основном разговоры, собрания, ничего серьезного. Через неделю на медицинском факультете — выборы. У апристов есть шансы на победу.
— Так. Другие университеты. — Он снова дунул дымом, и на этот раз Лосано чихнул.
— То же самое, дон Кайо. Споры, собрания, свары. Наконец-то наладился канал информации из университета Трухильо. Вот — меморандум № 3. Там у нас два осведо…
— Только меморандумы? — сказал он. — Ни листовок, ни плакатов, ни журнальчиков на гектографе?
— Разумеется, дон Кайо, как же без них? — Лосано подхватил свою папку, вжикнул молнией, с торжествующим видом извлек пухлый конверт. — Вот: листовки, плакаты и даже резолюции Федеральных центров. Все имеется, дон Кайо.
— Так. Поездка президента, — сказал он. — С Кахамаркой связывались?
— Там уже начали подготовку, — сказал Лосано. — Я выеду в понедельник, а в среду утром представлю вам подробный доклад, с тем чтобы в четверг вы смогли сами проверить расположение постов. Если сочтете нужным, дон Кайо.
— Ваших людей отправьте в Кахамарку автобусами. В пятницу они должны быть на месте. Если они полетят, а самолет разобьется, вы не успеете послать замену.
— В сьерре такие дороги, что еще большой вопрос, что безопасней — самолет или автобус, — пошутил Лосано, но он не улыбнулся, и Лосано вмиг посерьезнел. — Мудрая мысль, дон Кайо.
— Бумаги мне оставьте. — Он встал, и тотчас вскочил Лосано. — Завтра вам верну.
— Не буду вас больше обременять, дон Кайо… — Лосано со своей раздутой папкой под мышкой пошел к дверям кабинета.
— Еще минутку, Лосано. — Он снова закурил, со всхлипом затянулся, чуть прижмурил глаза. Улыбающийся Лосано выжидательно стоял перед ним. — Больше не берите денег со старухи Ивонны.
— Простите, дон Кайо?.. — Он увидел, как тот заморгал, смешался, побледнел.
— То, что вы берете по сколько-то там солей с каждой лимской проститутки, меня не касается, — сказал он улыбчиво и любезно. — Но Ивонну оставьте в покое, а если у нее возникнут какие-либо трудности, — помогите. Это хороший человек.
Толстощекое лицо вмиг взмокло, поросячьи глазки тщетно пытались улыбнуться. Он открыл перед ним дверь, похлопал по плечу: до завтра, Лосано, и вернулся в кабинет. Поднял трубку: доктор, соедините с сенатором Ландой. Собрал оставленные Лосано бумаги, спрятал их в портфель. Через минуту зазвонил телефон.
— Алло, дон Кайо? — раздался бодрый голос Ланды. — Как раз собирался вам звонить.
— Ну, вот видите, сердце сердцу весть подает, — сказал он. — Я к вам с доброй вестью.
— Как же, как же, я уже знаю… — Ишь, как ты обрадовался, сволочь. — Да-да-да, на «Олаве» утром возобновили работы. Вы не представляете себе, дон Кайо, до чего я вам благодарен.
— Мы взяли зачинщиков, — сказал он. — Некоторое время они никому мешать не будут.
— Да, если бы к уборке не приступили, это было бы сущее бедствие для всего департамента, — сказал сенатор. — А что, дон Кайо, вы свободны сегодня вечером?
— Приезжайте в Сан-Мигель, поужинаем, — сказал он. — Ваши поклонницы беспрестанно справляются о вас.
— Польщен и тронут. Значит, часам к девяти, да? — Смешок. — Прекрасно. В таком случае, до скорого свидания, дон Кайо.
Он дал отбой, а потом набрал номер. Трубку сняли только после четвертого гудка, и сонный голос протянул: да-а?
— Я пригласил на сегодня Ланду, — сказал он. — Позови Кету. И можешь передать Ивонне, что мзды с нее больше брать не будут. Спи дальше.
Рано утречком двадцать седьмого октября отправились они с Лудовико, и Иполито уверял, что все будет в порядке. Издалека еще увидали они толпу — яблоку, дон, там негде было упасть. Горели кучи мусора, ветер разносил пепел, в небе кружили ястребы. Все начальство вышло их встречать, а впереди — Каланча, и медовым таким голоском он спросил: ну, что я вам говорил? Пожал им руки, представил остальных, пошли объятия. На крышах, в дверях — портреты Одрии, у каждого в руках — флажок, кругом — плакаты «Да здравствует революция-восстановительница! Да здравствует Одрия! Одрия, мы с тобой!». Народ на них пялился, ребятишки путались под ногами.
— Что ж, они и на площади будут стоять с такими постными рожами? — сказал Лудовико. — Кого хоронить собрались?
— Развеселятся, не беспокойтесь, — с важным видом заверил Каланча.
Погрузились в автобусы, но народу было много, особенно женщин и горцев, так что пришлось сделать несколько ездок. Площадь Армас была заполнена, были там люди и из городских кварталов, и из предместий, и из окрестных имений. Целое море голов, а над головами — портреты генерала, транспаранты, флажки. Поставили своих подопечных куда было велено сеньором Лосано. В дверях всех магазинов и лавок торчали люди, из окон муниципалитета выглядывали любопытные, может, и дон Фермин там был — нет? И Амбросио вдруг сказал: глядите-ка, вон там, на балконе, — сеньор Бермудес. Тут они стали расшевеливать народ — давайте смейтесь, машите флажками, не спите, — переходя от одной кучки к другой, — повеселей, поживей! Прибыли оркестры, грянули вальсы и маринеры, и наконец на балкон дворца вышел президент, а за ним много всяких военных и штатских, и народ тогда вправду оживился. А когда Одрия сказал речь про революцию и про отчизну — еще больше. Стали кричать «Ура! Да здравствует Одрия!», а потом долго ему хлопали. Ну что, сдержал я свое слово? — все приставал к ним Каланча уже по возвращении. Ему отдали обещанные три сотни, а он захотел их угостить, потому, мол, и беру эти деньги. Людям уже раздали спиртного и курева. Они выпили с Каланчой по нескольку рюмочек и смылись, а Иполито оставили приглядывать.
— Как ты думаешь, будет доволен сеньор Бермудес?
— Я думаю, Лудовико, будет.
— А не мог бы ты устроить меня в охрану вместо Иностросы, мы бы тогда вместе были?
— Это ж каторга, Лудовико. Иностроса от этих бессонных ночей уже заговаривается.
— Зато на пятьсот солей больше, Амбросио. И потом, может, звание присвоят, и потом, вместе будем.
Ну, Амбросио замолвил словечко дону Кайо, чтоб вторым охранником в машине был не Иностроса, а Лудовико, и дон Кайо посмеялся и сказал: ага, негр, теперь уж и ты протекции составляешь.
III
Однажды утром после очередных гостей пришлось Амалии несказанно удивиться. Она услышала, как сошел вниз хозяин, потом увидала в окно, как отъехала машина, как покинули свой пост охранники на углу. Тогда она поднялась в спальню, чуть слышно стукнула в дверь — можно, сеньора, я туфли заберу почистить? — открыла и на цыпочках вошла. Вон они, у туалетного столика. Она различала крокодильи лапы кровати, ширму, шкаф, все остальное тонуло в теплой, надышанной полутьме. Уже в дверях она обернулась, посмотрела на кровать. И похолодела: на кровати спала и сеньорита Кета. Простыни и одеяло сбились, сеньорита лежала к ней лицом, одна рука закинута на бедро, другая свесилась, а сама сеньорита была голая, голая! Теперь за ее смуглой спиной видела она и белое плечо, белую руку, иссиня-черные хозяйкины волосы: она спала, повернувшись к стене, укрывшись простыней. Амалия стала выбираться из комнаты, ступая словно по битому стеклу, и уже на самом пороге неодолимое любопытство заставило ее еще раз обернуться — пятно темное, пятно светлое, и обе спят так тихо и мирно, но что-то странное, таящее непонятную угрозу исходило от кровати, и отражался в зеркальном потолке дракон, словно вывихнувший себе все свои лапы и шею. Тут одна из спящих пробормотала что-то невнятное, и Амалия, испугавшись, поскорей выскользнула из спальни, дыша так, словно за ней гнались. На лестнице напал на нее неудержимый смех, а на кухню она прибежала, зажимая себе рот, задыхаясь. Карлота, Карлота, хозяйка-то спит в одной постели с сеньоритой Кетой, — тут понизила голос, выглянула в патио, — и обе в чем мать родила. Подумаешь, сказала Карлота, сеньорита часто остается ночевать, — но вдруг раскрыла рот и тоже зашептала, — и обе, говоришь, голые? И все утро, покуда они прибирались, поправляли криво висевшие картины, меняли воду в кувшинах и вазах, выбивали ковры, то и дело подталкивали друг друга локтями: а хозяин-то, значит, на диванчике, в кабинете, — изнемогая от смеха, — или под кроватью? — и даже слезы наворачивались на глаза от сдерживаемого смеха, и они хлопали друг друга по спине — да как же это понимать? да что же у них творится? — и Карлота фыркала, а Амалия закусывала руку, чтоб не прыснуть. Тут вернулась ходившая за покупками Симула: и что это вас разбирает? Да нет, ничего, по радио смешную постановку передавали. Хозяйка с сеньоритой поднялись за полдень, покушали прочесноченных мидий, запили ледяным пивом. Сеньорита была в хозяйкином халате, коротковатом ей. Звонить в тот день они никуда не стали, крутили пластинки и разговаривали, а под вечер сеньорита Кета ушла.
— Только пришел, дон Кайо, примете его?
— Приму.
Через секунду дверь отворилась — золотистые кудряшки, гладкие, пухлые розовые щечки, упругий бесшумный шаг. Теноришка, подумал он, херувимчик, евнух.
— Чрезвычайно рад, сеньор Бермудес, — протягивал руку, улыбался и кланялся, сейчас поглядим, долго ль ты будешь радоваться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70