47 утра
Собака в исступлении грызла дужку замка. Ее клыки блестели в свете уличных фонарей, а глаза затуманились от ярости и ненависти.
Уолкер продолжал шлепать по железным штырям забора свернутой газетой, и разъяренное животное (это была сука-доберман) высоко подпрыгивало, каждый раз извиваясь в воздухе, словно исполняя какой-то грозный танец. Наконец Уолкер просунул газету сквозь дужку замка, и собака выхватила ее, вмиг разорвав в клочки, – при этом она яростно мотала головой.
Уолкер отступил от забора и засмеялся. Собака застыла над разлетающимися клочками газеты и оскалилась. Полное ненависти рычание заклокотало у нее в глотке как нагревающийся мотор.
Уолкер коротко, по-мальчишески хохотнул, затем его лицо стало бесстрастным, и легкой трусцой он побежал на восток, в глубь квартала. Собака побежала вдоль забора, опережая его. В углу, где забор перпендикулярно упирался в стену, она остановилась. Когда Уолкер пробегал мимо, сука бросилась на забор в последней, тщетной атаке. Уолкер даже не повернул головы.
Следуя на восток, он пробежал еще несколько кварталов и, повернув на север, потрусил по сонной улице двухэтажных домиков, покрытых штукатурным гипсом. Пробежав еще три квартала и свернув на посыпанную гравием аллею за приземистым неприметным зданием из железобетона, Уолкер затаился в ожидании в затененном дверном проеме. Дышал он легко и ровно. Улица вспыхнула в свете фар, и он вжался в дверной проем и стоял так, пока автомобиль не проехал мимо. Через несколько минут медленно и осторожно повернул дверную ручку – дверь была заперта. Он подождал еще. Где-то вдалеке завыла сирена. Проехал еще один автомобиль. Уолкер закинул руку за спину, порылся в рюкзачке и нашел то, что ему было надо. Прождав еще несколько минут, вышел из проема на улицу. С севера и юга улица была пуста. Уолкер поднял баллончик с краской и принялся неторопливо писать на ровной серой стене – удлиненные, со множеством петель буквы, казалось, сами возникают на поверхности. Окончив, он отступил на шаг и с минуту любовался своим произведением. Затем двумя быстрыми движениями нанес «последний штрих» – на стене появился грубо намалеванный крест. И еще один рядом. Не оглядываясь, он выскользнул на аллею и беззвучно побежал. Через пять минут он был уже в миле от серого дома.
7.33 утра
Когда раздался первый звонок, Голд опустил ноги на пол и сел на кровати, уставившись на телефон. Этот старый трюк он применял уже более пятнадцати лет: смотрел на трезвонящий телефон и с каждым звонком заставлял свой мозг мыслить яснее – вновь и вновь. Внезапно разбуженный коп ни в коем случае не должен говорить по телефону, пока полностью не придет в себя, – об этом он знал по собственному горькому опыту. Как-то раз его маленький худой осведомитель (именуемый всеми Чарли Браун) позвонил в четыре утра и очень взволнованно что-то зашептал в трубку. Голд фыркнул и опять заснул, сжимая в руке трубку. Через час его словно подбросило с кровати, так что спавшая рядом Эвелин проснулась. А через три недели какие-то мексиканские ребятишки, игравшие на пустующей стоянке в Бойл-Хайтс, нашли полуразложившийся, труп Чарли Брауна с перерезанным горлом – его завернули в толь и запихнули в сточную трубу.
Обычно Голд приходил в форму на четвертом или пятом звонке. Сегодня он очухался на седьмом. Рука, протянутая к трубке, дрожала чуть сильнее обычного. Ну и н очка была!
– Да. – Голос прозвучал глухо.
– Джек, это Хониуелл.
– В чем дело, Хони?
– Джек, мы влипли. Сегодня утром Том Форрестер звонил из кабинета босса!
– Ну и?
– Нас повесят за яйца за то, что мы вчера сделали на Беверли-Хиллз с Псом. Эта сука состряпала на нас официальную жалобу, но в особенности на тебя. Шеф желает видеть тебя в своем кабинете в понедельник утром. Ровно в восемь. Потом меня – в девять.
Голд вздохнул, протер глаза:
– А Том не говорил, чего этому кретину надо?
– Ну, он не уверен на все сто... Однако ему кажется, что Гунц затребует у тебя назад полицейскую бляху. То есть сначала он попросит тебя уйти в отставку, а если ты откажешься, потребует бляху. Что до меня, Том думает, что мне просто слегка намылят шею. Может быть, письменный выговор будет. А может – нет. Том говорит, что поначалу Гунц рвал и метал, хотел на месяц отстранить меня от работы. Потом поостыл. Так что теперь ему только ты нужен.
– Чего-таки еще новенького? – спросил Голд, ввернув еврейское словечко.
– Что нам делать, Джек?
– Да ничего. Пойдем к нему в понедельник с утра. Что мы еще можем сделать?
– Мне тоже так кажется.
– Мы всего лишь выполняли свой долг. Работа у нас такая! А если они этого не понимают, это уж их проблема.
– Дело в том, что они могут сделать это нашей проблемой: это уж у них работа такая!
– Ублюдки!
Немного помолчали. Голд начал:
– Хони...
– Что, Джек?
– Я очень сожалею, если я впутал тебя в эту историю! Это все Гунц, у него всегда был зуб на меня.
– Эй, приятель, мы выполняли свой долг – ты сказал совершенно правильно. Пошли они все в задницу, если шуток не понимают!
– Ну ладно, Хони.
– Ладно, Джек.
– Увидимся там в понедельник утром.
– Да уж. – Хониуелл нервно рассмеялся.
Повесив трубку, Голд с минуту сидел и пытался собраться с мыслями. Внезапно заверещал будильник на захламленной тумбочке – Голд даже подпрыгнул. «Нервишки ни к черту!» – подумал он, заглушая будильник. На электронных часах мигало: 7.45. Голд порылся в памяти – зачем это он встал в субботу в семь сорок пять? Вспомнил: сегодня же у его сына день бар мицва! Бар мицва – букв, «сын заповеди» – совершеннолетний (иврит). День бар мицва справляется у евреев, когда ребенку исполняется 13 лет.
Или это у ее сына бар мицва? Ссутулив плечи, мрачно ухмыльнулся. Подумал: «Выпить, что ли, или еще слишком рано?»
Голд встал и пошел в ванную. Однокомнатная квартирка с кухонной нишей была тесна и забита дешевой мебелью. При взгляде на эту мебель возникало ощущение, что ее взяли напрокат. Так оно и было – правда, очень давно. На заваленном всякой всячиной пластиковом столе было несколько фотографий в рамках. Все они изображали пухлощекую блондинку в разных возрастах: младенец, дитя, девочка-подросток, молодая женщина. Над столом висел последний снимок с блондинкой – она держала смеющегося младенца. Рядом с ней стоял темноволосый бородатый парень, на вид чуть младше тридцати. Стоя над унитазом и справляя нужду, Голд внезапно почувствовал, как в голове у него застучала кровь. Стряхнув последние капли, нагишом вышел на кухню. Открыл холодильник, вскрыл банку пива «Coors», выпил ее медленными, размеренными глотками, открыл еще одну и тяжело плюхнулся на табуретку за пластиковым столиком. Рядом с солонкой и перечницей всегда стояла на страже бутылочка с аспирином. Голд вытряхнул четыре пилюли и запил их ледяным пивом. Громко рыгнул – наконец-то начал приходить в себя. Допил пиво, смял банку, выбросил ее вместе с первой в пакет для мусора у плиты.
До чего надо докатиться, чтобы бояться праздника бар мицва собственного сына? Для этого надо быть стариком Голдом.
Как так получается, что твой сын уже тебе не сын?
– Загадки, шарады. К черту! – Голд выругался.
Взбил пару яиц, нашел в холодильнике черствые английские булочки и сделал тосты. Начал было делать себе растворимый кофе, передумал: выключил огонь под чайником и открыл еще одну банку пива. И чего ему сегодня не спится? Он поставил пиво и еду на столик. Чуть приоткрыл входную дверь – в квартиру просочился лучик солнца. Две пожилые дамы в соломенных шляпах с обвисшими полями уже подстригали розовые кусты во дворе. В шкафу валялся влажный, давно не стиранный халат. Голд облачился в него и, щурясь от солнца, босиком вышел во двор. Маленькая пушистая собачонка, путавшаяся в ногах у одной из женщин, стрелой метнулась на середину двора и залилась яростным лаем, подскакивая на негнущихся ножках. Пожилые дамы оторвались от своей работы и улыбнулись Голду.
– А, это мистер Голд. Доброе утро, мистер Голд. Целия, смотри-ка, мистер Голд вышел. Тише, Чингиз!
– Лейтенант Голд, Тоби. Он ведь полицейский. Все еще лейтенант. Да заткни ты своего пса, Тоби!
– Доброе утро, миссис Акерманн, миссис Ширер. Неплохой денек сегодня. – Голд без особой надежды искал что-то на ступеньках и под кустами. Собачонка металась по двору, рычала и норовила ухватить Голда за лодыжки.
– Чингиз! Ну будь же хорошим мальчиком! – умоляла миссис Акерманн.
– Вы потеряли что-то, лейтенант Голд? – осведомилась миссис Ширер.
Голд грубо проигнорировал ее и с минуту продолжал свои поиски, пока до него не дошло, что обе женщины молча смотрят на него.
– Э-э-э, что-то я газету свою никак не найду.
– А, это все мальчишка-почтальон виноват! Проносится здесь чертом по утрам. Столько шума от него! Каждый раз пугает моего Чингизика до смерти. Бедняжка лает целый час после этого, и я никак не могу его уложить спать. Может, вы поговорите с ним. Может, если поли...
– А, вот она где! – Голд вытащил газету из живой изгороди и удалился к себе, бросив: – Всего доброго, леди!
Миссис Акерманн продолжала говорить, но Голд поспешно захлопнул дверь. Пища на столе уже остыла, а пиво нагрелось.
За завтраком он пробежал глазами заголовки вверху газеты. В городе разразился очередной бюджетный кризис. Продолжался смог: сообщалось, что из-за него погибло по меньшей мере двое. На холме, в Ривер-сайд-Каунти, пожар уничтожил полдюжины домов, каждый стоимостью не меньше миллиона. В Бейкерсфилде погиб офицер полиции – был убит в перестрелке. Голд взглянул на фото: лицо было незнакомое. Он перевернул газету. В нижнем правом углу была фотография полуразрушенного дымящегося здания. Над входом можно было с трудом различить разбитую звезду Давида. В Жене взорвана синагога. Подпись гласила:
ЕВРОПУ ЗАХЛЕСТНУЛА ВОЛНА АНТИСЕМИТИЗМА. ПОДРОБНОСТИ СМ. НА СТР. 3.
Голд раскрыл газету на третьей странице. Там была еще одна фотография: еврейский ресторан в Париже, изрешеченный пулеметными очередями. В статье сообщалось, что за последние семьдесят два часа европейские города пережили целую волну нападений, направленных против еврейских и израильских учреждений. В Риме израильский посол попал в засаду и ушел живым лишь чудом – пули превратили его лимузин в решето. В Лондоне пострадала секретарша известного еврейского газетчика (ему удалось добиться широкой международной поддержки для Израиля): бомба-бандероль, адресованная ее шефу, оторвала ей руки. Ответственность за большинство этих преступлений взяло на себя радикальное крыло ООП, или «Красные бригады», однако несколько самых «свежих» терактов приписывались вновь возникшей группе европейских ультраконсерваторов. Похоже, у последних были собственные резоны ненавидеть евреев. Далее в статье утверждалось, что за большинством этих актов, несомненно, чувствовалось искусное планирование и организация центрального штаба международного терроризма, пользующегося активной поддержкой и помощью некоторых арабских государств. Инциденты, спровоцированные правыми, были организованы словно по шаблону: нападали на самые уязвимые места, использовали фактор неожиданности. Арестов не было.
Голд доел завтрак и допил пиво. Кое-как вымыл вилку с тарелкой, поставил на полку. По пути в ванную включил проигрыватель, что громоздился на книжном шкафу у стены. Тотчас же комнату затопил жалобный вой саксофона. «Коулмен Хокинз», – машинально отметил Голд. Он прислушался чуть внимательней, пытаясь определить, кто играет на остальных инструментах. На пианино – Рей Брант, на ударных – Кении Кларк, а на басу – либо Жорж Дювивье, либо Эл Маккиббон. Запись года этак пятьдесят восьмого или пятьдесят девятого. Названия пластинки Голд не помнил.
В ванной он включил душ и ждал, пока вода нагреется. Вкус к джазу у него появился во время службы в отделе наркотиков, миллион лет назад. В ту пору в городе была масса джаз-клубов, куда больше, чем сейчас. Некоторые из них превратились в притоны наркодельцов. Большинство из последних ошивались в «Сансете», некоторые – в «Вестерне», а кое-кто и в «Вашингтоне», на краю черного гетто. В этих темных прокуренных заведениях Голд провел бесчисленные ночи: выслеживал торговцев, наблюдал за наркоманами, ждал сделок. Именно тогда, вечер за вечером, он обнаруживал, что наслаждается музыкой, исполняемой в этих клубах, что понимает ее лучше, чем все то, что слышал на протяжении своей жизни. Абстрактные арабески солирующих музыкантов (сначала он слышал в них не более чем блеяние) приобрели для его слуха и логику и лиричность. Размах и ритм этой музыки – поначалу Голд воспринимал его как некий животный такт, помогающий «сидевшему на игле» барабанщику раскачиваться над своей ударной установкой – оказался в действительности самим пульсом жизни, биением сердца. Однажды обретя дыхание, эта музыка была неудержима в своей энергии. Это откровение повлияло на Голда: теперь, когда ему приходилось арестовывать или обыскивать музыкантов (что случалось нередко), он старался делать это по-доброму и с уважением. Музыканты понимали его и платили ему той же монетой. Он превратился в их среде в живую легенду: о детективе Голде ходили невероятные слухи, говорили, что ему достаточно послушать тебя пару минут и он скажет, кололся ты или нет, сколько «дерьма» вколол себе, как давно и даже у кого это «дерьмо» купил. И все это он узнавал по манере твоей игры! Голда уважали. Музыкантов, которых ему пришлось арестовывать, Голду было жаль. А торговцев он выводил на аллейку за клубом и ломал им челюсти. Или ребра. О... старые добрые дни. Древние дни! Это было еще до «битлов», до ЛСД, до революций. Это была доисторическая эра, когда настоящие «хилы» носили одежду в белую полосочку, кололись героином и слушали джаз. Двадцать пять, а то и все тридцать лет назад. В то время Голд еще не успел толком послужить в полиции. Он был новичком, «молодым львом». Детективом он стал в рекордно короткое время, и его направили в отдел наркотиков. В «наркотиках» он служил пятнадцать лет – вплоть до того дня, когда погибла Анжелика. Голд познакомился с Анжеликой в одном из тех самых клубов. Стройная, ладно скроенная Анжелика с длинными прямыми волосами. С кожей цвета cafe au lait Кофе с молоком (фр.)
.
Сладостно прекрасная Анжелика с мозгами, растекшимися по синему покрывалу.
Голд стал под душ. Горячая вода барабанила по спине и плечам, промывала последние запыленные уголки его сознания.
«День, когда умерла музыка». Это из какой-то песни. Так юные «фаны» называли день смерти своего любимого рок-музыканта. Так он, Голд, называл день смерти Анжелики, День, Когда Умерла Музыка. День, когда погибло все. Он вновь видел перед собой лицо Гунца – гладкое и насмешливое. В той квартирке, недалеко от Вермонта. Тогда Гунц еще не был шефом, он служил в отделе внутренних дел. «Я прикрою твою задницу, ведь ты коп, – сказал тогда Гунц. – Но повышения тебе больше не видать, уж я позабочусь об этом. Девчонка погибла из-за тебя». Тогда Голд был лейтенантом. Он и по сей день лейтенант – один из старейших во всей полиции. Гунц сдержал свое обещание.
День, Когда Умерла Музыка. День, когда погибла его карьера. День, когда погиб его брак. Теперь он видел перекошенное лицо Эвелин – искаженное, залитое слезами. Эвелин стучала кулаками в ветровое стекло и вопила: «Ты ублюдок! Ублюдок!». Его одежда была разбросана по мокрой от дождя лужайке перед тем домиком в Калвер-Сити. Одежда была разодрана, разорвана в клочья. «Ты ублюдок!» Она стучала в окна машины. Она била в окна ногами! Он никогда не подозревал, что Эвелин способна на такую страсть.
День, Когда Умерла Музыка.
Уэнди видела, как Эвелин колотит по машине. Сколько ей тогда было – семь, что ли? Светловолосая пухлощекая девчушка с испуганными глазами пряталась за парадной дверью. И Голд подумал тогда: «Боже, неужели Уэнди тоже знает об Анжелике?»
Через два месяца, когда он нашел себе квартиру – эту самую квартиру, – посреди ночи зазвонил телефон. Голос Эвелин ядовито сообщил: «Я беременна. И ты никогда не увидишь ребенка, ублюдок! Молю Бога, чтобы это был мальчик – ты ведь так хотел мальчика. И ты его никогда не увидишь. Обещаю тебе».
Она сдержала свое обещание. Как и Гунц.
Фотографии он, конечно, видел. На снимках был худенький светлый мальчуган с такими, же, как у него, голубыми глазами. Он ходил смотреть фотографии к матери – пока та еще была жива. Его мать и Эвелин остались добрыми друзьями. Эвелин была у смертного одра матери. С Того Дня мать не выносила его:
– Как ты мог, Джек?
– Ты бросил все, Джек!
– Он даже не знает, кто его настоящий отец, Джек.
– У тебя было все, Джек. И ты пожертвовал этим.
– И это ради какой-то шварцы Шварца – черная (идиш).
, Джек?!
Все было связано. Взаимосвязано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Собака в исступлении грызла дужку замка. Ее клыки блестели в свете уличных фонарей, а глаза затуманились от ярости и ненависти.
Уолкер продолжал шлепать по железным штырям забора свернутой газетой, и разъяренное животное (это была сука-доберман) высоко подпрыгивало, каждый раз извиваясь в воздухе, словно исполняя какой-то грозный танец. Наконец Уолкер просунул газету сквозь дужку замка, и собака выхватила ее, вмиг разорвав в клочки, – при этом она яростно мотала головой.
Уолкер отступил от забора и засмеялся. Собака застыла над разлетающимися клочками газеты и оскалилась. Полное ненависти рычание заклокотало у нее в глотке как нагревающийся мотор.
Уолкер коротко, по-мальчишески хохотнул, затем его лицо стало бесстрастным, и легкой трусцой он побежал на восток, в глубь квартала. Собака побежала вдоль забора, опережая его. В углу, где забор перпендикулярно упирался в стену, она остановилась. Когда Уолкер пробегал мимо, сука бросилась на забор в последней, тщетной атаке. Уолкер даже не повернул головы.
Следуя на восток, он пробежал еще несколько кварталов и, повернув на север, потрусил по сонной улице двухэтажных домиков, покрытых штукатурным гипсом. Пробежав еще три квартала и свернув на посыпанную гравием аллею за приземистым неприметным зданием из железобетона, Уолкер затаился в ожидании в затененном дверном проеме. Дышал он легко и ровно. Улица вспыхнула в свете фар, и он вжался в дверной проем и стоял так, пока автомобиль не проехал мимо. Через несколько минут медленно и осторожно повернул дверную ручку – дверь была заперта. Он подождал еще. Где-то вдалеке завыла сирена. Проехал еще один автомобиль. Уолкер закинул руку за спину, порылся в рюкзачке и нашел то, что ему было надо. Прождав еще несколько минут, вышел из проема на улицу. С севера и юга улица была пуста. Уолкер поднял баллончик с краской и принялся неторопливо писать на ровной серой стене – удлиненные, со множеством петель буквы, казалось, сами возникают на поверхности. Окончив, он отступил на шаг и с минуту любовался своим произведением. Затем двумя быстрыми движениями нанес «последний штрих» – на стене появился грубо намалеванный крест. И еще один рядом. Не оглядываясь, он выскользнул на аллею и беззвучно побежал. Через пять минут он был уже в миле от серого дома.
7.33 утра
Когда раздался первый звонок, Голд опустил ноги на пол и сел на кровати, уставившись на телефон. Этот старый трюк он применял уже более пятнадцати лет: смотрел на трезвонящий телефон и с каждым звонком заставлял свой мозг мыслить яснее – вновь и вновь. Внезапно разбуженный коп ни в коем случае не должен говорить по телефону, пока полностью не придет в себя, – об этом он знал по собственному горькому опыту. Как-то раз его маленький худой осведомитель (именуемый всеми Чарли Браун) позвонил в четыре утра и очень взволнованно что-то зашептал в трубку. Голд фыркнул и опять заснул, сжимая в руке трубку. Через час его словно подбросило с кровати, так что спавшая рядом Эвелин проснулась. А через три недели какие-то мексиканские ребятишки, игравшие на пустующей стоянке в Бойл-Хайтс, нашли полуразложившийся, труп Чарли Брауна с перерезанным горлом – его завернули в толь и запихнули в сточную трубу.
Обычно Голд приходил в форму на четвертом или пятом звонке. Сегодня он очухался на седьмом. Рука, протянутая к трубке, дрожала чуть сильнее обычного. Ну и н очка была!
– Да. – Голос прозвучал глухо.
– Джек, это Хониуелл.
– В чем дело, Хони?
– Джек, мы влипли. Сегодня утром Том Форрестер звонил из кабинета босса!
– Ну и?
– Нас повесят за яйца за то, что мы вчера сделали на Беверли-Хиллз с Псом. Эта сука состряпала на нас официальную жалобу, но в особенности на тебя. Шеф желает видеть тебя в своем кабинете в понедельник утром. Ровно в восемь. Потом меня – в девять.
Голд вздохнул, протер глаза:
– А Том не говорил, чего этому кретину надо?
– Ну, он не уверен на все сто... Однако ему кажется, что Гунц затребует у тебя назад полицейскую бляху. То есть сначала он попросит тебя уйти в отставку, а если ты откажешься, потребует бляху. Что до меня, Том думает, что мне просто слегка намылят шею. Может быть, письменный выговор будет. А может – нет. Том говорит, что поначалу Гунц рвал и метал, хотел на месяц отстранить меня от работы. Потом поостыл. Так что теперь ему только ты нужен.
– Чего-таки еще новенького? – спросил Голд, ввернув еврейское словечко.
– Что нам делать, Джек?
– Да ничего. Пойдем к нему в понедельник с утра. Что мы еще можем сделать?
– Мне тоже так кажется.
– Мы всего лишь выполняли свой долг. Работа у нас такая! А если они этого не понимают, это уж их проблема.
– Дело в том, что они могут сделать это нашей проблемой: это уж у них работа такая!
– Ублюдки!
Немного помолчали. Голд начал:
– Хони...
– Что, Джек?
– Я очень сожалею, если я впутал тебя в эту историю! Это все Гунц, у него всегда был зуб на меня.
– Эй, приятель, мы выполняли свой долг – ты сказал совершенно правильно. Пошли они все в задницу, если шуток не понимают!
– Ну ладно, Хони.
– Ладно, Джек.
– Увидимся там в понедельник утром.
– Да уж. – Хониуелл нервно рассмеялся.
Повесив трубку, Голд с минуту сидел и пытался собраться с мыслями. Внезапно заверещал будильник на захламленной тумбочке – Голд даже подпрыгнул. «Нервишки ни к черту!» – подумал он, заглушая будильник. На электронных часах мигало: 7.45. Голд порылся в памяти – зачем это он встал в субботу в семь сорок пять? Вспомнил: сегодня же у его сына день бар мицва! Бар мицва – букв, «сын заповеди» – совершеннолетний (иврит). День бар мицва справляется у евреев, когда ребенку исполняется 13 лет.
Или это у ее сына бар мицва? Ссутулив плечи, мрачно ухмыльнулся. Подумал: «Выпить, что ли, или еще слишком рано?»
Голд встал и пошел в ванную. Однокомнатная квартирка с кухонной нишей была тесна и забита дешевой мебелью. При взгляде на эту мебель возникало ощущение, что ее взяли напрокат. Так оно и было – правда, очень давно. На заваленном всякой всячиной пластиковом столе было несколько фотографий в рамках. Все они изображали пухлощекую блондинку в разных возрастах: младенец, дитя, девочка-подросток, молодая женщина. Над столом висел последний снимок с блондинкой – она держала смеющегося младенца. Рядом с ней стоял темноволосый бородатый парень, на вид чуть младше тридцати. Стоя над унитазом и справляя нужду, Голд внезапно почувствовал, как в голове у него застучала кровь. Стряхнув последние капли, нагишом вышел на кухню. Открыл холодильник, вскрыл банку пива «Coors», выпил ее медленными, размеренными глотками, открыл еще одну и тяжело плюхнулся на табуретку за пластиковым столиком. Рядом с солонкой и перечницей всегда стояла на страже бутылочка с аспирином. Голд вытряхнул четыре пилюли и запил их ледяным пивом. Громко рыгнул – наконец-то начал приходить в себя. Допил пиво, смял банку, выбросил ее вместе с первой в пакет для мусора у плиты.
До чего надо докатиться, чтобы бояться праздника бар мицва собственного сына? Для этого надо быть стариком Голдом.
Как так получается, что твой сын уже тебе не сын?
– Загадки, шарады. К черту! – Голд выругался.
Взбил пару яиц, нашел в холодильнике черствые английские булочки и сделал тосты. Начал было делать себе растворимый кофе, передумал: выключил огонь под чайником и открыл еще одну банку пива. И чего ему сегодня не спится? Он поставил пиво и еду на столик. Чуть приоткрыл входную дверь – в квартиру просочился лучик солнца. Две пожилые дамы в соломенных шляпах с обвисшими полями уже подстригали розовые кусты во дворе. В шкафу валялся влажный, давно не стиранный халат. Голд облачился в него и, щурясь от солнца, босиком вышел во двор. Маленькая пушистая собачонка, путавшаяся в ногах у одной из женщин, стрелой метнулась на середину двора и залилась яростным лаем, подскакивая на негнущихся ножках. Пожилые дамы оторвались от своей работы и улыбнулись Голду.
– А, это мистер Голд. Доброе утро, мистер Голд. Целия, смотри-ка, мистер Голд вышел. Тише, Чингиз!
– Лейтенант Голд, Тоби. Он ведь полицейский. Все еще лейтенант. Да заткни ты своего пса, Тоби!
– Доброе утро, миссис Акерманн, миссис Ширер. Неплохой денек сегодня. – Голд без особой надежды искал что-то на ступеньках и под кустами. Собачонка металась по двору, рычала и норовила ухватить Голда за лодыжки.
– Чингиз! Ну будь же хорошим мальчиком! – умоляла миссис Акерманн.
– Вы потеряли что-то, лейтенант Голд? – осведомилась миссис Ширер.
Голд грубо проигнорировал ее и с минуту продолжал свои поиски, пока до него не дошло, что обе женщины молча смотрят на него.
– Э-э-э, что-то я газету свою никак не найду.
– А, это все мальчишка-почтальон виноват! Проносится здесь чертом по утрам. Столько шума от него! Каждый раз пугает моего Чингизика до смерти. Бедняжка лает целый час после этого, и я никак не могу его уложить спать. Может, вы поговорите с ним. Может, если поли...
– А, вот она где! – Голд вытащил газету из живой изгороди и удалился к себе, бросив: – Всего доброго, леди!
Миссис Акерманн продолжала говорить, но Голд поспешно захлопнул дверь. Пища на столе уже остыла, а пиво нагрелось.
За завтраком он пробежал глазами заголовки вверху газеты. В городе разразился очередной бюджетный кризис. Продолжался смог: сообщалось, что из-за него погибло по меньшей мере двое. На холме, в Ривер-сайд-Каунти, пожар уничтожил полдюжины домов, каждый стоимостью не меньше миллиона. В Бейкерсфилде погиб офицер полиции – был убит в перестрелке. Голд взглянул на фото: лицо было незнакомое. Он перевернул газету. В нижнем правом углу была фотография полуразрушенного дымящегося здания. Над входом можно было с трудом различить разбитую звезду Давида. В Жене взорвана синагога. Подпись гласила:
ЕВРОПУ ЗАХЛЕСТНУЛА ВОЛНА АНТИСЕМИТИЗМА. ПОДРОБНОСТИ СМ. НА СТР. 3.
Голд раскрыл газету на третьей странице. Там была еще одна фотография: еврейский ресторан в Париже, изрешеченный пулеметными очередями. В статье сообщалось, что за последние семьдесят два часа европейские города пережили целую волну нападений, направленных против еврейских и израильских учреждений. В Риме израильский посол попал в засаду и ушел живым лишь чудом – пули превратили его лимузин в решето. В Лондоне пострадала секретарша известного еврейского газетчика (ему удалось добиться широкой международной поддержки для Израиля): бомба-бандероль, адресованная ее шефу, оторвала ей руки. Ответственность за большинство этих преступлений взяло на себя радикальное крыло ООП, или «Красные бригады», однако несколько самых «свежих» терактов приписывались вновь возникшей группе европейских ультраконсерваторов. Похоже, у последних были собственные резоны ненавидеть евреев. Далее в статье утверждалось, что за большинством этих актов, несомненно, чувствовалось искусное планирование и организация центрального штаба международного терроризма, пользующегося активной поддержкой и помощью некоторых арабских государств. Инциденты, спровоцированные правыми, были организованы словно по шаблону: нападали на самые уязвимые места, использовали фактор неожиданности. Арестов не было.
Голд доел завтрак и допил пиво. Кое-как вымыл вилку с тарелкой, поставил на полку. По пути в ванную включил проигрыватель, что громоздился на книжном шкафу у стены. Тотчас же комнату затопил жалобный вой саксофона. «Коулмен Хокинз», – машинально отметил Голд. Он прислушался чуть внимательней, пытаясь определить, кто играет на остальных инструментах. На пианино – Рей Брант, на ударных – Кении Кларк, а на басу – либо Жорж Дювивье, либо Эл Маккиббон. Запись года этак пятьдесят восьмого или пятьдесят девятого. Названия пластинки Голд не помнил.
В ванной он включил душ и ждал, пока вода нагреется. Вкус к джазу у него появился во время службы в отделе наркотиков, миллион лет назад. В ту пору в городе была масса джаз-клубов, куда больше, чем сейчас. Некоторые из них превратились в притоны наркодельцов. Большинство из последних ошивались в «Сансете», некоторые – в «Вестерне», а кое-кто и в «Вашингтоне», на краю черного гетто. В этих темных прокуренных заведениях Голд провел бесчисленные ночи: выслеживал торговцев, наблюдал за наркоманами, ждал сделок. Именно тогда, вечер за вечером, он обнаруживал, что наслаждается музыкой, исполняемой в этих клубах, что понимает ее лучше, чем все то, что слышал на протяжении своей жизни. Абстрактные арабески солирующих музыкантов (сначала он слышал в них не более чем блеяние) приобрели для его слуха и логику и лиричность. Размах и ритм этой музыки – поначалу Голд воспринимал его как некий животный такт, помогающий «сидевшему на игле» барабанщику раскачиваться над своей ударной установкой – оказался в действительности самим пульсом жизни, биением сердца. Однажды обретя дыхание, эта музыка была неудержима в своей энергии. Это откровение повлияло на Голда: теперь, когда ему приходилось арестовывать или обыскивать музыкантов (что случалось нередко), он старался делать это по-доброму и с уважением. Музыканты понимали его и платили ему той же монетой. Он превратился в их среде в живую легенду: о детективе Голде ходили невероятные слухи, говорили, что ему достаточно послушать тебя пару минут и он скажет, кололся ты или нет, сколько «дерьма» вколол себе, как давно и даже у кого это «дерьмо» купил. И все это он узнавал по манере твоей игры! Голда уважали. Музыкантов, которых ему пришлось арестовывать, Голду было жаль. А торговцев он выводил на аллейку за клубом и ломал им челюсти. Или ребра. О... старые добрые дни. Древние дни! Это было еще до «битлов», до ЛСД, до революций. Это была доисторическая эра, когда настоящие «хилы» носили одежду в белую полосочку, кололись героином и слушали джаз. Двадцать пять, а то и все тридцать лет назад. В то время Голд еще не успел толком послужить в полиции. Он был новичком, «молодым львом». Детективом он стал в рекордно короткое время, и его направили в отдел наркотиков. В «наркотиках» он служил пятнадцать лет – вплоть до того дня, когда погибла Анжелика. Голд познакомился с Анжеликой в одном из тех самых клубов. Стройная, ладно скроенная Анжелика с длинными прямыми волосами. С кожей цвета cafe au lait Кофе с молоком (фр.)
.
Сладостно прекрасная Анжелика с мозгами, растекшимися по синему покрывалу.
Голд стал под душ. Горячая вода барабанила по спине и плечам, промывала последние запыленные уголки его сознания.
«День, когда умерла музыка». Это из какой-то песни. Так юные «фаны» называли день смерти своего любимого рок-музыканта. Так он, Голд, называл день смерти Анжелики, День, Когда Умерла Музыка. День, когда погибло все. Он вновь видел перед собой лицо Гунца – гладкое и насмешливое. В той квартирке, недалеко от Вермонта. Тогда Гунц еще не был шефом, он служил в отделе внутренних дел. «Я прикрою твою задницу, ведь ты коп, – сказал тогда Гунц. – Но повышения тебе больше не видать, уж я позабочусь об этом. Девчонка погибла из-за тебя». Тогда Голд был лейтенантом. Он и по сей день лейтенант – один из старейших во всей полиции. Гунц сдержал свое обещание.
День, Когда Умерла Музыка. День, когда погибла его карьера. День, когда погиб его брак. Теперь он видел перекошенное лицо Эвелин – искаженное, залитое слезами. Эвелин стучала кулаками в ветровое стекло и вопила: «Ты ублюдок! Ублюдок!». Его одежда была разбросана по мокрой от дождя лужайке перед тем домиком в Калвер-Сити. Одежда была разодрана, разорвана в клочья. «Ты ублюдок!» Она стучала в окна машины. Она била в окна ногами! Он никогда не подозревал, что Эвелин способна на такую страсть.
День, Когда Умерла Музыка.
Уэнди видела, как Эвелин колотит по машине. Сколько ей тогда было – семь, что ли? Светловолосая пухлощекая девчушка с испуганными глазами пряталась за парадной дверью. И Голд подумал тогда: «Боже, неужели Уэнди тоже знает об Анжелике?»
Через два месяца, когда он нашел себе квартиру – эту самую квартиру, – посреди ночи зазвонил телефон. Голос Эвелин ядовито сообщил: «Я беременна. И ты никогда не увидишь ребенка, ублюдок! Молю Бога, чтобы это был мальчик – ты ведь так хотел мальчика. И ты его никогда не увидишь. Обещаю тебе».
Она сдержала свое обещание. Как и Гунц.
Фотографии он, конечно, видел. На снимках был худенький светлый мальчуган с такими, же, как у него, голубыми глазами. Он ходил смотреть фотографии к матери – пока та еще была жива. Его мать и Эвелин остались добрыми друзьями. Эвелин была у смертного одра матери. С Того Дня мать не выносила его:
– Как ты мог, Джек?
– Ты бросил все, Джек!
– Он даже не знает, кто его настоящий отец, Джек.
– У тебя было все, Джек. И ты пожертвовал этим.
– И это ради какой-то шварцы Шварца – черная (идиш).
, Джек?!
Все было связано. Взаимосвязано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59