Он рассказал мне точно и кратко, языком военных сводок, о том, как они остановили отступающую часть на правом фланге батальона; о сражении в окопе, один конец которого держали фашистские, а другой — республиканские войска; о том, как они захватили этот окоп, и как шесть бойцов с одним пулеметом отрезали около восьмидесяти фашистов от их позиций, и как отчаянно оборонялись эти шесть бойцов до тех пор, пока не подошли республиканские части и, перейдя в наступление, не выровняли линию фронта. Он изложил все это ясно, убедительно, с исчерпывающей полнотой и сильным шотландским акцентом. У него были острые, глубоко сидящие ястребиные глаза, и, слушая его, можно было сразу почувствовать, каков он в бою. В прошлую войну за такую операцию он получил бы крест Виктории. В эту войну не дают орденов. Единственные знаки отличия — раны, и даже нашивок за ранение не полагается.— Рэвен был в этом бою, — сказал он. — Я и не знал, что он ранен. Он молодчина. Он был ранен позже, чем я. Фашисты, которых мы отрезали, были хорошо обучены. Они не выпустили даром ни одного заряда. Они выжидали в темноте, пока не нащупали нас, а потом открыли огонь залпами. Вот почему я получил четыре пули в одно и то же место.Мы еще поговорили, и он многое сообщил мне. Все это было важно, но ничто не могло сравниться с тем, что рассказ Дж. Рэвена, клерка Питтсбургского благотворительного общества, не имевшего никакой военной подготовки, оказался правдой. Это какая-то новая, удивительная война, и многое узнаешь в этой войне — все то, во что ты способен поверить. 1938 ВСЕ ХРАБРЫЕ18 Год тому назад мы были вместе, и я спросил Луиса, как его студия и целы ли его картины.— Все погибли, — сказал он без горечи и объяснил, что бомбой разворотило здание.— А большие фрески в Университетском городке и Каса-дель-Пуэбло?— Пропали, — сказал он. — Все — вдребезги…— Ну, а фрески для памятника Пабло Иглесиаса?— Уничтожены, — сказал он. — Нет, Эрнесто, давай лучше не говорить об этом. Когда у человека гибнет вся работа его жизни, все, что он сделал за свою жизнь, — лучше об этом не говорить.Картины, уничтоженные бомбой, и фрески, разбитые артиллерийскими снарядами, искромсанные пулеметным огнем, были великими произведениями испанского искусства. Луис Кинтанилья, писавший их, был не только большим художником, но и большим человеком.Когда фашисты напали на ту Республику, которую он любил и в которую верил, он повел наступление на казармы Монтана и спас Мадрид для республиканцев. Потом, изучая по ночам военные книги и командуя днем воинской частью, он сражался среди сосен и серых скал Гвадаррамы и в желтой долине Тахо, на улицах Толедо и снова на окраинах Мадрида, где люди с винтовками и ручными гранатами шли против танков, артиллерии и самолетов и умирали за то, чтобы их родина была свободной.Но так как хороших художников меньше, чем хороших солдат, испанское правительство отозвало Кинтанилью из армии, когда фашистов остановили у Мадрида. Он выполнял различные дипломатические поручения и потом вернулся на фронт, чтобы сделать эти рисунки. Это — рисунки о войне. На них надо смотреть, а не писать о них в предисловии.Можно многое сказать о Кинтанилье, но его рисунки говорят сами за себя. 10 марта 1938 г., Ки-Уэст
II
Я написал это, а 18 марта уехал в Испанию. Мистер Эллиот Поль, который был знаком с работами Кинтанильи много лет и гораздо лучше меня мог о них писать, согласился дать длинное критическое предисловие. Я обещал дать краткое предисловие, слов на тысячу или даже меньше.На пароходе, в пути, я пытался писать, но это было невозможно. Я убедился, что все свои мысли о Луисе Кинтанилье я уже высказал в трехстах четырнадцати словах, и перед лицом того, что тогда делалось в Испании, остальная тысяча слов никак не выходила. Я не особенно беспокоился об этом, зная, что даже если я никогда не смогу написать другого предисловия, это — короткое — останется и, кроме того, Эллиот Поль даст прекрасную длинную вступительную статью. А потом, конечно, самое главное — это рисунки Луиса.Были дни в марте и апреле, когда дела в Испании шли очень плохо… Часто бывали дни, когда казалось, что прежде, чем победа осуществится, очень многие из нас будут вообще освобождены от всякой необходимости писать какие бы то ни было предисловия.И вот в один из таких дней, в один из самых худших таких дней, я получил каблограмму из Нью-Йорка, сообщавшую, что если издательство не получит предисловия к определенному числу, оно расторгнет договор. В ту ночь я написал предисловие и отослал его. Вот оно.
Это замечательные рисунки. Кинтанилья — большой испанский художник и старый мой друг. Он сражался в революцию и сражался в гражданскую войну. Мне бы следовало сейчас сидеть за машинкой и писать о том, какой это большой художник, человек, боец и революционер. Но машинка что-то не очень хорошо работает сегодня вечером.Эллиот Поль напишет вам подробно о большом художнике Кинтанилье, а я могу засвидетельствовать, что все его произведения уничтожены. Я видел, в какие развалины бомба превратила его студию, и видел, что сделал артиллерийский и пулеметный огонь с его фресками в Университетском городке. Они погибли, навеки погибли, вместе с многими другими вещами, вместе с очень и очень многими другими вещами. Что тут можно поделать? Ничего. Можно замолчать и забыть. Кинтанилья так и сделал. И, кроме того, он продолжал работать.Вот если бы сейчас я писал при трех свечах вместо двух, предисловие, вероятно, вышло бы веселее и бодрее. Для писания предисловий нужно хорошее освещение. Донесения можно писать при любом освещении, но для предисловий нужно и освещение получше, и времени побольше. Так что, если кому-нибудь это предисловие не понравится, — пусть напишет свое, а я с удовольствием подпишусь за него.Тут в предисловии должно быть литературное отступление о том, что значит для человека, когда работа всей его жизни уничтожена. Вот мы и пропустим литературное отступление и будем считать, что никто не думает, будто это приятно, когда вся работа, какую человек сделал за всю свою жизнь, уничтожается. Правильно или нет?Будем считать доказанным, что это — несчастье.Ну, что же дальше идет в предисловии? Да, разумеется, вот что: сравнение с Гойей. Давайте и это пропустим. Хватит людей, которые будут делать это сравнение без того, чтобы мы писали о нем в предисловии, а свечи становятся все короче.Так о чем же дальше писать в предисловии к сборнику рисунков о войне? Конечно, тут должно быть что-нибудь и о самой войне.— Ваше мнение о войне, мистер Хемингуэй?Ответ: Я нахожу ее неприятной. Я никогда не любил войны. Но у меня к ней есть некоторые способности.— Любите ли вы рисунки на военные темы?Ответ: Нет. Но эти рисунки очень хороши. Вам они, должно быть, понравятся.— А что вам нравится в войне?Ответ: Победить, покончить с ней, и чтобы настал мир.— Что бы вы тогда сделали?Ответ: Я бы пошел в «Сторк-клуб».— Очевидно, вы не очень серьезный человек.Ответ: Возможно, что и так.— Не следовало бы вам говорить так легкомысленно о столь серьезных вещах.Ответ: А вот вы-то сами сейчас откуда разговариваете, а?Это говорил Нью-Йорк, но мы в Барселоне, а вчера были в Тортосе и завтра снова будем в Тортосе, и очень трудно писать предисловия, когда единственное, о чем думаешь, это — как удержать фронт на Эбро. По сравнению с необходимостью удержать фронт на Эбро все на свете, включая и рисунки о войне, сделанные большим художником и одним из лучших твоих друзей, кажется просто куриным пометом, — вот почему так неприятно и скучно писать предисловие.Если бы не это, можно было бы вспомнить прежнее время, когда мы оба вместе много работали в Мадриде. То лето, когда я писал книгу, а Кинтанилья делал свои замечательные рисунки и мы с ним здорово работали весь день и встречались по вечерам выпить пива в сервесерии на Насаж-Альварес, и Кинтанилья просто и спокойно объяснял мне, почему необходима революция, — то лето теперь очень далеко. Оно кажется таким далеким, как будто это было в другом мире. В том, старом, существовавшем прежде мире, где, увидев придорожный столб с надписью: до такого-то города триста пятьдесят километров, ты знал, что, если пойдешь по этой дороге, попадешь в этот город. А теперь знаешь, что, если пойдешь по этой дороге, тебя убьют.Все это меняет человека, и сегодня писать нелегко.Но издатели требуют предисловие, иначе они расторгнут договор. Хорошо. Они получат свое предисловие. Вот оно уже ложится на бумагу. По одной букве. По одному слову, но одной странице оно выходит, выдавливается, как зубная паста, и, наверное, читать его так же приятно, как ощущать во рту вкус скверной зубной пасты. Самое главное, чтобы свечей хватило, — так, чтобы можно было видеть клавиши машинки. Вот оно выходит, издатели, вот оно выходит — доброе, славное предисловие, и если вам надо пять тысяч слов, то существуют разные формы одного и того же слова, которое можно написать пять тысяч раз и все-таки выразить не все презрение до конца.Давайте-ка посмотрим. Сколько надо слов? Прибавим еще несколько слов для издателя. Читателю они не нужны, потому что читатель может смотреть рисунки. А рисунки хорошие. Правда, читатель? Вот так отчасти выглядит война, правда, только отчасти. И пусть вас не шокируют мертвые марокканцы, не говорите, что они отвратительны. Потому что война учит одному: труп врага всегда хорошо пахнет.Вот и свечи подходят к концу и предисловие — тоже, и я надеюсь, что предисловие вам понравится, и надеюсь, что рисунки вам понравятся. Надеюсь, что издатель не обиделся, ведь это — просто шутка, издатель, милый мой старина… Я надеюсь, что вам понравится и мистер Кинтанилья. Если вы с ним встретитесь — кланяйтесь ему от меня.Вы понимаете, около Эбро стоит немало американцев, они стоят плечом к плечу с бельгийцами, немцами, французами, поляками, чехами, хорватами, болгарами, словаками, канадцами, британцами, финнами, датчанами, шведами, норвежцами и лучшими испанцами на свете. Они ждут начала решающего боя этой войны. Так что, если предисловие на этом кончается, — не обижайтесь. Я бы мог написать гораздо больше, если бы умел писать по слепому методу, чтобы можно было писать в темноте. Но и дальше было бы одно и то же. Потому что все, кроме Эбро, кажется совершенно неважным сегодня ночью. 18 апреля 1938 г., Испания
III
Даже самое хорошее предисловие — в лучшем случае просто литературный курьез. Поэтому оставим и это исключительно мрачное произведение. Оно является прекрасным примером той особой, очень непривлекательной и даже противной уверенности в своей правоте, которая бывает у людей в некоторые моменты войны. Это предисловие особенно несправедливо, потому что я сердился на Луиса, когда писал. Я сердился на него, вероятно, за то, что он был жив, а слишком многие люди, которых я любил, погибли в те месяцы.Луис Кинтанилья — один из самых храбрых людей, каких я знал. Война — не его профессия, и нет никаких оснований, чтоб oн снова стал заниматься этим делом. Но в те дни итальянцев опять побили на Эбро, за чертой. Их побила дивизия Листера и еще одна дивизия — Третья, из старого состава Пятой армии, в жестоком десятидневном сражении; и мы думали, что им никогда не взять Тортосы. Правда, мы знали, что на левом фланге что-то было неладно и он подался совсем неожиданно, хотя наш Дюран удерживал всю горную цепь между флангами, и пришлось отдать врагу то, чего он никогда бы не взял. В такие минуты люди становятся очень обозленными и несправедливыми. Потом просишь прощения. Вот я и прошу прощения у Луиса, и только у Луиса.Он знает, о чем я говорю, и он поймет.Потом в предисловии упоминается «Сторк-клуб». Это похоже на легкомыслие, а легкомыслие непростительно для серьезного писателя. Я знаю это: если я проявлял легкомыслие, мне его никогда не прощали. Серьезному писателю надо быть вполне степенным. Если позволяешь себе шутить, люди не принимают тебя всерьез. И эти самые люди не понимают, что есть многое, чего нельзя выдержать, если не шутить. Им, пожалуй, лучше объяснить, что никакого легкомыслия мы себе не позволили. О «Сторк-клубе» говорится всерьез. Если сидишь за столом и тебе подают тарелку воды вместо супа, одно яйцо и апельсин после четырнадцатичасовой работы, у тебя не то что пропадает желание быть не там, где ты есть, или делать не ту работу, но иногда думаешь: «Эх, вот в „Сторк-клубе“ меня сейчас, наверно, здорово бы накормили!»А когда лежишь в темноте один, а в голове мелькают картины того, что видел и в этот день, и в другие, то, вообще говоря, всегда находится о чем думать — о войне, о политике, о личном. Но иногда думаешь, как славно и шумно сейчас в «Сторке» и что если бы сейчас сидеть в «Сторке», то совсем не надо было бы думать, — просто смотреть на людей и слушать шум.В прежние дни, в Мадриде, когда там жили Кинтанилья, Эллиот Поль, Джей Аллен и я, там было много мест, где можно было поесть так же вкусно, как в «Сторке», и где было так же весело. Но теперь в Мадриде мало еды и совсем мало хорошей выпивки.Голод — лучшая приправа, а опасность смерти — неплохое вино, как говорится, но от голода желудок так сжимается, что, когда наконец получаешь возможность как следует поесть, у тебя много жадности в глазах, поесть ты не в состоянии. И так привыкаешь к опасности, что она тебя уже больше не возбуждает, а только раздражает.А «Сторк» остается символом того, как хотелось бы поесть по-настоящему. Ведь войну в Испании ведут не за то, чтобы всех посадить на голодные «блокадные» пайки, а за то, чтобы каждый мог есть, как едят самые избранные.Надо бы многое написать о прежних временах, но самое странное в войне то, что она уничтожает прежние времена. Каждый день стирает предыдущий день, и когда проживешь двести или триста дней в одинаковой обстановке там, где жил когда-то в мирное время, воспоминания в конце концов разрушаются, как здания вокруг. Прежние времена и прежние люди ушли, и ностальгия, тоска по прошлому, — это то, о чем читаешь в книгах.Позднее, может быть, все это восстанавливается, точно так же, как восстанавливаются и здания. Все было очень просто в прежние дни. Прежние дни были такими простыми, что сейчас они даже кажутся жалкими. Если ты хочешь, чтобы сейчас все было просто, надо делать одно: получать приказы и слепо им повиноваться. Это единственное «просто», которое сейчас осталось.Если ты — писатель и захочешь написать обо всем, что ты видел, пока все это еще не зарубцевалось, надо отказаться от такой простоты, как от роскоши. Когда пишешь, приходится делать свои собственные ошибки. И ты готов к тому, что тебе предстоит делать ошибки.Мне хотелось бы верить, что, если я теперь буду писать о воине, я сделаю это так же четко и правдиво, как рисует и пишет Луис Кинтанилья. Война — ненавистное дело. Она оправдана только как самозащита. Описывая войну, писатель должен быть абсолютно правдив, потому что о ней писали меньше правды, чем о чем бы то ни было…Чтобы писать о войне правдиво, надо многое знать о трусости и героизме. Потому что в ней много и того и другого и простого человеческого терпения, а эти вещи никем еще не уравновешены по-настоящему.Я очень завидую Кинтанилье, что он уже сделал свои рисунки. Теперь мне надо попробовать написать мои рассказы. Май 1938 г., Испания НОЧЬ ПЕРЕД БОЕМ В эти дни мы работали в Мадриде в разбитом снарядами доме, который фасадом выходил в парк Каса-дель-Кампо. Внизу шел бой. Нам видно было, как он продвигался по низине и вверх по холмам. Мы чувствовали его запах, вкус его пыли, звук то нараставшей, то стихавшей винтовочной стрельбы напоминал раскатистый треск рвущегося огромного холста, а сквозь него прорывался кашель орудий, гул снарядов с расположенных позади нас батарей, грохот далеких разрывов и сразу же — клубы желтой пыли. Но для съемки все это было слишком далеко. Мы пытались работать ближе, но снайперы засекали киноаппараты, и работу приходилось прекращать.Из всего нашего снаряжения самым ценным был большой аппарат, и, если бы его разбили, нашей работе пришел бы конец. Фильм мы делали почти без денег, а что имели, то все было всажено в пленку и аппаратуру. Мы не могли себе позволить растрачивать пленку, а аппараты приходилось беречь как зеницу ока.Накануне снайперы выжили нас с удобной для съемки позиции, мне пришлось отползать, прижимая маленький аппарат к животу, стараясь держать голову ниже плеч и подтягиваясь на локтях, а пули шмякались о стену за моей спиной и дважды брызнули на меня кирпичной пылью.Наши главные атаки начинались после полудня, бог весть почему, — ведь солнце к этому времени было уже за спиной у фашистов и светило прямо в линзы объективов, и они мигали, как гелиограф, а марокканцы стреляли по этим вспышкам. Еще со времени Риффской кампании им были прекрасно знакомы и гелиографы, и офицерские бинокли, и если вам охота была подставлять лоб под пулю, надо было только поднести к глазам бинокль, не затенив его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
II
Я написал это, а 18 марта уехал в Испанию. Мистер Эллиот Поль, который был знаком с работами Кинтанильи много лет и гораздо лучше меня мог о них писать, согласился дать длинное критическое предисловие. Я обещал дать краткое предисловие, слов на тысячу или даже меньше.На пароходе, в пути, я пытался писать, но это было невозможно. Я убедился, что все свои мысли о Луисе Кинтанилье я уже высказал в трехстах четырнадцати словах, и перед лицом того, что тогда делалось в Испании, остальная тысяча слов никак не выходила. Я не особенно беспокоился об этом, зная, что даже если я никогда не смогу написать другого предисловия, это — короткое — останется и, кроме того, Эллиот Поль даст прекрасную длинную вступительную статью. А потом, конечно, самое главное — это рисунки Луиса.Были дни в марте и апреле, когда дела в Испании шли очень плохо… Часто бывали дни, когда казалось, что прежде, чем победа осуществится, очень многие из нас будут вообще освобождены от всякой необходимости писать какие бы то ни было предисловия.И вот в один из таких дней, в один из самых худших таких дней, я получил каблограмму из Нью-Йорка, сообщавшую, что если издательство не получит предисловия к определенному числу, оно расторгнет договор. В ту ночь я написал предисловие и отослал его. Вот оно.
Это замечательные рисунки. Кинтанилья — большой испанский художник и старый мой друг. Он сражался в революцию и сражался в гражданскую войну. Мне бы следовало сейчас сидеть за машинкой и писать о том, какой это большой художник, человек, боец и революционер. Но машинка что-то не очень хорошо работает сегодня вечером.Эллиот Поль напишет вам подробно о большом художнике Кинтанилье, а я могу засвидетельствовать, что все его произведения уничтожены. Я видел, в какие развалины бомба превратила его студию, и видел, что сделал артиллерийский и пулеметный огонь с его фресками в Университетском городке. Они погибли, навеки погибли, вместе с многими другими вещами, вместе с очень и очень многими другими вещами. Что тут можно поделать? Ничего. Можно замолчать и забыть. Кинтанилья так и сделал. И, кроме того, он продолжал работать.Вот если бы сейчас я писал при трех свечах вместо двух, предисловие, вероятно, вышло бы веселее и бодрее. Для писания предисловий нужно хорошее освещение. Донесения можно писать при любом освещении, но для предисловий нужно и освещение получше, и времени побольше. Так что, если кому-нибудь это предисловие не понравится, — пусть напишет свое, а я с удовольствием подпишусь за него.Тут в предисловии должно быть литературное отступление о том, что значит для человека, когда работа всей его жизни уничтожена. Вот мы и пропустим литературное отступление и будем считать, что никто не думает, будто это приятно, когда вся работа, какую человек сделал за всю свою жизнь, уничтожается. Правильно или нет?Будем считать доказанным, что это — несчастье.Ну, что же дальше идет в предисловии? Да, разумеется, вот что: сравнение с Гойей. Давайте и это пропустим. Хватит людей, которые будут делать это сравнение без того, чтобы мы писали о нем в предисловии, а свечи становятся все короче.Так о чем же дальше писать в предисловии к сборнику рисунков о войне? Конечно, тут должно быть что-нибудь и о самой войне.— Ваше мнение о войне, мистер Хемингуэй?Ответ: Я нахожу ее неприятной. Я никогда не любил войны. Но у меня к ней есть некоторые способности.— Любите ли вы рисунки на военные темы?Ответ: Нет. Но эти рисунки очень хороши. Вам они, должно быть, понравятся.— А что вам нравится в войне?Ответ: Победить, покончить с ней, и чтобы настал мир.— Что бы вы тогда сделали?Ответ: Я бы пошел в «Сторк-клуб».— Очевидно, вы не очень серьезный человек.Ответ: Возможно, что и так.— Не следовало бы вам говорить так легкомысленно о столь серьезных вещах.Ответ: А вот вы-то сами сейчас откуда разговариваете, а?Это говорил Нью-Йорк, но мы в Барселоне, а вчера были в Тортосе и завтра снова будем в Тортосе, и очень трудно писать предисловия, когда единственное, о чем думаешь, это — как удержать фронт на Эбро. По сравнению с необходимостью удержать фронт на Эбро все на свете, включая и рисунки о войне, сделанные большим художником и одним из лучших твоих друзей, кажется просто куриным пометом, — вот почему так неприятно и скучно писать предисловие.Если бы не это, можно было бы вспомнить прежнее время, когда мы оба вместе много работали в Мадриде. То лето, когда я писал книгу, а Кинтанилья делал свои замечательные рисунки и мы с ним здорово работали весь день и встречались по вечерам выпить пива в сервесерии на Насаж-Альварес, и Кинтанилья просто и спокойно объяснял мне, почему необходима революция, — то лето теперь очень далеко. Оно кажется таким далеким, как будто это было в другом мире. В том, старом, существовавшем прежде мире, где, увидев придорожный столб с надписью: до такого-то города триста пятьдесят километров, ты знал, что, если пойдешь по этой дороге, попадешь в этот город. А теперь знаешь, что, если пойдешь по этой дороге, тебя убьют.Все это меняет человека, и сегодня писать нелегко.Но издатели требуют предисловие, иначе они расторгнут договор. Хорошо. Они получат свое предисловие. Вот оно уже ложится на бумагу. По одной букве. По одному слову, но одной странице оно выходит, выдавливается, как зубная паста, и, наверное, читать его так же приятно, как ощущать во рту вкус скверной зубной пасты. Самое главное, чтобы свечей хватило, — так, чтобы можно было видеть клавиши машинки. Вот оно выходит, издатели, вот оно выходит — доброе, славное предисловие, и если вам надо пять тысяч слов, то существуют разные формы одного и того же слова, которое можно написать пять тысяч раз и все-таки выразить не все презрение до конца.Давайте-ка посмотрим. Сколько надо слов? Прибавим еще несколько слов для издателя. Читателю они не нужны, потому что читатель может смотреть рисунки. А рисунки хорошие. Правда, читатель? Вот так отчасти выглядит война, правда, только отчасти. И пусть вас не шокируют мертвые марокканцы, не говорите, что они отвратительны. Потому что война учит одному: труп врага всегда хорошо пахнет.Вот и свечи подходят к концу и предисловие — тоже, и я надеюсь, что предисловие вам понравится, и надеюсь, что рисунки вам понравятся. Надеюсь, что издатель не обиделся, ведь это — просто шутка, издатель, милый мой старина… Я надеюсь, что вам понравится и мистер Кинтанилья. Если вы с ним встретитесь — кланяйтесь ему от меня.Вы понимаете, около Эбро стоит немало американцев, они стоят плечом к плечу с бельгийцами, немцами, французами, поляками, чехами, хорватами, болгарами, словаками, канадцами, британцами, финнами, датчанами, шведами, норвежцами и лучшими испанцами на свете. Они ждут начала решающего боя этой войны. Так что, если предисловие на этом кончается, — не обижайтесь. Я бы мог написать гораздо больше, если бы умел писать по слепому методу, чтобы можно было писать в темноте. Но и дальше было бы одно и то же. Потому что все, кроме Эбро, кажется совершенно неважным сегодня ночью. 18 апреля 1938 г., Испания
III
Даже самое хорошее предисловие — в лучшем случае просто литературный курьез. Поэтому оставим и это исключительно мрачное произведение. Оно является прекрасным примером той особой, очень непривлекательной и даже противной уверенности в своей правоте, которая бывает у людей в некоторые моменты войны. Это предисловие особенно несправедливо, потому что я сердился на Луиса, когда писал. Я сердился на него, вероятно, за то, что он был жив, а слишком многие люди, которых я любил, погибли в те месяцы.Луис Кинтанилья — один из самых храбрых людей, каких я знал. Война — не его профессия, и нет никаких оснований, чтоб oн снова стал заниматься этим делом. Но в те дни итальянцев опять побили на Эбро, за чертой. Их побила дивизия Листера и еще одна дивизия — Третья, из старого состава Пятой армии, в жестоком десятидневном сражении; и мы думали, что им никогда не взять Тортосы. Правда, мы знали, что на левом фланге что-то было неладно и он подался совсем неожиданно, хотя наш Дюран удерживал всю горную цепь между флангами, и пришлось отдать врагу то, чего он никогда бы не взял. В такие минуты люди становятся очень обозленными и несправедливыми. Потом просишь прощения. Вот я и прошу прощения у Луиса, и только у Луиса.Он знает, о чем я говорю, и он поймет.Потом в предисловии упоминается «Сторк-клуб». Это похоже на легкомыслие, а легкомыслие непростительно для серьезного писателя. Я знаю это: если я проявлял легкомыслие, мне его никогда не прощали. Серьезному писателю надо быть вполне степенным. Если позволяешь себе шутить, люди не принимают тебя всерьез. И эти самые люди не понимают, что есть многое, чего нельзя выдержать, если не шутить. Им, пожалуй, лучше объяснить, что никакого легкомыслия мы себе не позволили. О «Сторк-клубе» говорится всерьез. Если сидишь за столом и тебе подают тарелку воды вместо супа, одно яйцо и апельсин после четырнадцатичасовой работы, у тебя не то что пропадает желание быть не там, где ты есть, или делать не ту работу, но иногда думаешь: «Эх, вот в „Сторк-клубе“ меня сейчас, наверно, здорово бы накормили!»А когда лежишь в темноте один, а в голове мелькают картины того, что видел и в этот день, и в другие, то, вообще говоря, всегда находится о чем думать — о войне, о политике, о личном. Но иногда думаешь, как славно и шумно сейчас в «Сторке» и что если бы сейчас сидеть в «Сторке», то совсем не надо было бы думать, — просто смотреть на людей и слушать шум.В прежние дни, в Мадриде, когда там жили Кинтанилья, Эллиот Поль, Джей Аллен и я, там было много мест, где можно было поесть так же вкусно, как в «Сторке», и где было так же весело. Но теперь в Мадриде мало еды и совсем мало хорошей выпивки.Голод — лучшая приправа, а опасность смерти — неплохое вино, как говорится, но от голода желудок так сжимается, что, когда наконец получаешь возможность как следует поесть, у тебя много жадности в глазах, поесть ты не в состоянии. И так привыкаешь к опасности, что она тебя уже больше не возбуждает, а только раздражает.А «Сторк» остается символом того, как хотелось бы поесть по-настоящему. Ведь войну в Испании ведут не за то, чтобы всех посадить на голодные «блокадные» пайки, а за то, чтобы каждый мог есть, как едят самые избранные.Надо бы многое написать о прежних временах, но самое странное в войне то, что она уничтожает прежние времена. Каждый день стирает предыдущий день, и когда проживешь двести или триста дней в одинаковой обстановке там, где жил когда-то в мирное время, воспоминания в конце концов разрушаются, как здания вокруг. Прежние времена и прежние люди ушли, и ностальгия, тоска по прошлому, — это то, о чем читаешь в книгах.Позднее, может быть, все это восстанавливается, точно так же, как восстанавливаются и здания. Все было очень просто в прежние дни. Прежние дни были такими простыми, что сейчас они даже кажутся жалкими. Если ты хочешь, чтобы сейчас все было просто, надо делать одно: получать приказы и слепо им повиноваться. Это единственное «просто», которое сейчас осталось.Если ты — писатель и захочешь написать обо всем, что ты видел, пока все это еще не зарубцевалось, надо отказаться от такой простоты, как от роскоши. Когда пишешь, приходится делать свои собственные ошибки. И ты готов к тому, что тебе предстоит делать ошибки.Мне хотелось бы верить, что, если я теперь буду писать о воине, я сделаю это так же четко и правдиво, как рисует и пишет Луис Кинтанилья. Война — ненавистное дело. Она оправдана только как самозащита. Описывая войну, писатель должен быть абсолютно правдив, потому что о ней писали меньше правды, чем о чем бы то ни было…Чтобы писать о войне правдиво, надо многое знать о трусости и героизме. Потому что в ней много и того и другого и простого человеческого терпения, а эти вещи никем еще не уравновешены по-настоящему.Я очень завидую Кинтанилье, что он уже сделал свои рисунки. Теперь мне надо попробовать написать мои рассказы. Май 1938 г., Испания НОЧЬ ПЕРЕД БОЕМ В эти дни мы работали в Мадриде в разбитом снарядами доме, который фасадом выходил в парк Каса-дель-Кампо. Внизу шел бой. Нам видно было, как он продвигался по низине и вверх по холмам. Мы чувствовали его запах, вкус его пыли, звук то нараставшей, то стихавшей винтовочной стрельбы напоминал раскатистый треск рвущегося огромного холста, а сквозь него прорывался кашель орудий, гул снарядов с расположенных позади нас батарей, грохот далеких разрывов и сразу же — клубы желтой пыли. Но для съемки все это было слишком далеко. Мы пытались работать ближе, но снайперы засекали киноаппараты, и работу приходилось прекращать.Из всего нашего снаряжения самым ценным был большой аппарат, и, если бы его разбили, нашей работе пришел бы конец. Фильм мы делали почти без денег, а что имели, то все было всажено в пленку и аппаратуру. Мы не могли себе позволить растрачивать пленку, а аппараты приходилось беречь как зеницу ока.Накануне снайперы выжили нас с удобной для съемки позиции, мне пришлось отползать, прижимая маленький аппарат к животу, стараясь держать голову ниже плеч и подтягиваясь на локтях, а пули шмякались о стену за моей спиной и дважды брызнули на меня кирпичной пылью.Наши главные атаки начинались после полудня, бог весть почему, — ведь солнце к этому времени было уже за спиной у фашистов и светило прямо в линзы объективов, и они мигали, как гелиограф, а марокканцы стреляли по этим вспышкам. Еще со времени Риффской кампании им были прекрасно знакомы и гелиографы, и офицерские бинокли, и если вам охота была подставлять лоб под пулю, надо было только поднести к глазам бинокль, не затенив его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33