А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Идет вода, она несет урожай. По этой дороге можно будет провезти его.Люди, никогда не сражавшиеся раньше, не умевшие владеть оружием, люди, которым нужна только работа и хлеб, продолжают сражаться.
ЖАРА И ХОЛОД14
Потом, когда все окончено, получается фильм. Видишь его на экране, слышишь шумы и музыку. И свой собственный голос, которого раньше никогда не слыхал, звучит перед тобой и говорит слова, набросанные наспех, на клочках бумаги в темноте проекционной или в жарком номере гостиницы. Но то, что движется перед тобой на экране, совсем не то, что приходит на память.Прежде всего вспоминаешь, какой был холод; как рано приходилось вставать по утрам; как ты уставал до такой степени, что в любую минуту готов был свалиться и уснуть; как трудно было добывать бензин и как мы все постоянно бывали голодны. Кроме того, была непролазная грязь, а наш шофер был страшный трус. Ничего этого в картине не видно, кроме, пожалуй, холода, когда дыхание людей в морозном воздухе заметно и на экране.Но отчетливее всего из этой холодной части фильма я помню, как я всегда таскал сырые луковицы в карманах куртки и ел их, к великому отвращению Нориса Ивенса и Джона Ферно, когда голод становился невыносимым. А оба они ни за что не взяли бы в рот сырой испанский лук, как бы им ни хотелось есть. Очевидно, потому, что оба они — голландцы. Но зато они всегда пили виски из большой плоской серебряной фляжки, неизменно пустевшей к четырем часам дня.Величайшим техническим открытием, сделанным нами в то время, была бутыль, которую мы стали возить с собой, чтобы подливать из нее виски в нашу флягу, а величайшим не техническим нашим открытием был Вальтер Хейльбрун.После нашего знакомства с Хейльбруном, врачом Двенадцатой интернациональной бригады, у нас всегда был бензин — его бензин. Нам надо было только подъехать к бригадному госпиталю, — и нас кормили и давали нам бензин. У Вальтера всегда все было замечательно организовано. Он доставал нам транспорт. Он брал нас с собой в атаки, и большой кусок фильма в моей памяти — это лукавая улыбка, фуражка набекрень и медленный, забавный берлинско-еврейский говор Хейльбруна. Когда я засыпал в машине, возвращаясь откуда-нибудь ночью и Мадрид, Хейльбрун приказывал своему шоферу, Луису сделать небольшой крюк к госпиталю в Морелахе. Просыпаясь, я видел ворота старого замка, и в три часа ночи мы ели горячий ужин на кухне. А потом, когда мы все засыпали мертвым сном, Хейльбрун шел делать свою работу, ту работу, которую он выполнял так умело, так тщательно, осторожно и умно — всегда с мечтательно-небрежным видом, как будто бы он ничего не делает.Для меня Хейльбрун — большой эпизод этой части фильма. Но его нет на экране: и он и Луис теперь похоронены в Валенсии.Густав Реглер появляется на экране. Видишь его, слышишь его речь и потом еще раз видишь его, но уже не на митинге, а на позициях под огнем — очень спокойным, очень веселым. Отличный командир, указывающий бойцам ближайшую цель перед самой контратакой. Реглер — для меня большой эпизод в картине, который я хорошо помню.Лукач появляется на экране только на минуту, во главе Двенадцатой бригады, разворачивающейся вдоль Аргандской дороги. Не видно, как поздно ночью на большом первомайском вечере в Моралехе он наигрывает песенку, которую он играл только поздней ночью, на карандаше, приставленном к губам: звук, ясный и нежный походил на звук флейты. Вы увидите Лукача только мельком, в работе.Кроме холодной части фильма, я очень ясно помню и жаркую его часть. В жаркой части приходилось бегать с аппаратом, в поту, прячась за выступами голых холмов. Пыль забивалась в нос, пыль забивалась в волосы, в глаза, и мы испытывали страшную жажду, когда во рту все пересыхает, как бывает только в бою. Оттого что в молодости пришлось повидать войну, ты знал, что Ивенс и Ферно будут убиты, если они и дальше будут так рисковать. И перед тобой вечно стояла моральная проблема: в какой степени ты их удерживаешь на разумной и основанной на опыте осторожности, а в какой степени это просто не столь красивая осторожность обезьяны, обжегшейся на молоке. Эта часть фильма в моей памяти — сплошной пот, и жажда, и вихри пыли; и, кажется, на экране это тоже немножко видно.И вот теперь, когда все уже кончено, сидишь в кинотеатре, и вдруг начинается музыка, и видишь: танк движется, как корабль, грохоча в пыли, запомнившейся так крепко, что снова пересыхает во рту. В молодости смерти придавалось огромное значение. Теперь не придаешь ей никакого значения. Только ненавидишь ее за людей, которых она уносит.И думается: плохо организована смерть на войне, — вот и все. Но хотелось бы поделиться этой мыслью с Хейльбруном, он, наверно, посмеялся бы, или с Лукачем, — он-то понял бы отлично. И если вы не возражаете, я больше не пойду смотреть «Испанскую землю». И писать о ней тоже не буду. Мне это не нужно. Ведь мы там были. Но если вы там не были, я считаю, что вам следует посмотреть этот фильм. 1938 РАЗОБЛАЧЕНИЕ Бар Чикоте в старое время был для Мадрида тем же, что бар «Сторк», только без музыки и дебютанток, или мужской бар в «Уолдорф-Астории», если бы туда допускали женщин. Конечно, они и туда проникали, но это было мужское пристанище, и прав у женщин там не было никаких. Лицо своему заведению придавал владелец бара — Педро Чикоте. Он был незаменимый бармен, всегда приветливый, всегда веселый и, что называется, с огоньком. А это теперь довольно редкая штука, и немногие сохраняют его надолго. И не надо путать его с напускной веселостью. Так вот, огонек у Чикоте был, и не напускной, а настоящий. К тому же человек он скромный, простой, дружелюбный. Он был так хорош и приятен и притом деловит, что его можно сравнить только с Жоржем, барменом парижского «Ритца», а это сравнение говорит о многом для тех, кто там побывал, — и помимо всего прочего бар он держал превосходный.В те времена золотая молодежь Мадрида предпочитали посещать так называемый Новый клуб, а к Чикоте ходили хорошие ребята. Конечно, многие из посетителей мне вовсе не нравились, так же как, скажем, и в баре «Сторк», но мне всегда приятно было посидеть у Чикоте. Тут, например, не рассуждали о политике. Были кафе, куда ходили как в дискуссионный клуб, и других разговоров там не бывало, а у Чикоте о политике не говорили. Но и без этого было о чем поговорить, а вечером сюда приходили самые красивые девушки города, и здесь можно было завязать знакомство на весь вечер, и много хороших вечеров мы начинали именно здесь.Завернув сюда, можно было узнать, кто сейчас в городе или кто куда уехал. А летом, когда в городе никого не оставалось, здесь можно было спокойно посидеть за бутылкой, потому что официанты здесь были приятны и внимательны.Это было похоже на клуб, но только никаких взносов не взимали и можно было познакомиться с девушкой. Без сомнения, это был лучший бар в Испании, а может быть, и на всем свете, и все мы, его завсегдатаи, были очень к нему привязаны.Напитки здесь были восхитительные. Если вы заказывали мартини, его приготовляли из лучшего джина. Чикоте не жалел денег, и виски ему доставляли бочонками из Шотландии. Оно было настолько лучше рекламируемых марок, что его нельзя было даже сравнивать с обычным «шотландским». Но, к сожалению, когда начался мятеж, Чикоте находился в Сан-Себастьяне, где у него был летний филиал. Он и теперь держит его, и говорят, что это лучший бар во всей франкистской Испании. А мадридское заведение взяли на себя официанты и продолжают дело и сейчас, но хорошее виски там уже кончилось.Большинство старых клиентов Чикоте перешли на сторону Франко, но и среди республиканцев есть завсегдатаи этого бара. Так как это было очень веселое место — а веселые люди обычно самые смелые люди, которые погибают первыми, — случилось так, что большей части посетителей Чикоте теперь уже нет в живых. Бочоночное виски кончилось уже много месяцев назад, а к маю 1938 года мы прикончили и остаток желтого джина. Теперь и ходить-то туда, собственно, незачем, и Луис Дельгадо, проникни он в Мадрид немного позднее, вероятно, не вздумал бы зайти сюда и не попал бы в беду. Но когда он явился в Мадрид в ноябре 1937 года, у Чикоте еще оставалось немного желтого джина, и можно было получить индийскую хинную. Ради этого, собственно, не стоило рисковать жизнью, но, может быть, ему просто захотелось посидеть в привычном месте. Зная его и зная, каким был этот бар в прежние времена, это не трудно понять.В этот день в посольстве закололи корову, и швейцар зашел в отель «Флорида» сказать, что нам оставили десять фунтов парного мяса. Я пошел за ним в ранних сумерках мадридской зимы. Два штурмгвардейца с винтовками сидели у входа в посольство, а мясо было оставлено нам в сторожке.Швейцар сказал, что кусок нам достался хороший, но корова была очень тоща. Я угостил его поджаренными семечками и желудями, завалявшимися в карманах моей куртки, и мы побалагурили с ним, стоя у ворот на гравии подъездной аллеи.Я пошел домой через город с тяжелым свертком мяса под мышкой. Гран-Виа обстреливали, и я зашел переждать к Чикоте. Там было людно и шумно, и я присел за маленький столик в углу, у заложенного мешками окна, мясо положил рядом на скамейку и выпил джина с хинной. Как раз на этой неделе мы обнаружили, что у них еще есть хинная. После начала мятежа ее не выписывали, и цена на нее осталась довоенная. Вечерних газет еще не было, и я купил у старухи газетчицы три листовки разных партий. Они стоили по десять сентаво, и я сказал ей, чтобы она оставила себе сдачу с песеты. Она сказала, что бог меня помилует. Я в этом усомнился и стал читать листовки и пить джин с хинной.Ко мне подошел старый официант, которого я знаю еще по прежним временам. То, что он сказал, меня удивило.— Нет, — сказал я. — Не верю.— Да, — настаивал он и махнул головой и подносом в одном и том же направлении. — Только не оборачивайтесь. Он там.— Не мое это дело, — сказал я ему.— Да и не мое тоже.Он ушел, я купил вечерние газеты у только что появившейся другой старухи и стал читать их. Относительно того человека, на которого указывал официант, сомнений не было. Мы оба слишком хорошо его знали. Я мог только подумать: «Ну и глупец. Просто сумасшедший».Тут подошел один греческий товарищ и подсел за мой столик. Он командовал ротой в Пятнадцатой бригаде, и при бомбежке его завалило. Четверо рядом с ним были убиты, его же продержали под наблюдением в госпитале, а теперь посылали в дом отдыха или как это сейчас называется…— Как дела, Джон? — спросил я. — Угощайтесь.— А как называется, что вы пьете, мистер Эмундс?— Джин с хинной.— Это какая же хинная?— Индийская. Попробуйте,— Я много не пью. Но хинная — это хорошо от лихорадки. Я выпью.— Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон?— А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит.— Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон.— Я был. Он не принимает. Говорит — нет направления.— Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор — немец?— Так точно, — сказал Джон. — Немец. Английский говорит плохо.Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен.— У меня сын на фронте, — сказал он. — Другого убили. Как же быть?— Это ваше дело.— А вы? Ведь раз уж я вам сказал…— Я зашел сюда выпить перед ужином.— Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть?— Это ваше дело, — сказал я. — В политику я не мешаюсь. Вы понимаете по-испански? — спросил я греческого товарища.— Нет. Только несколько слов. Но я говорю по-гречески, английски, по-арабски. Давно я хорошо знал арабский. Вы знаете, как меня засыпало?— Нет. Я знаю только, что вы попали под бомбежку. И все.У него было смуглое, красивое лицо и очень темные руки, которые все время двигались. Он был родом с какого-то греческого острова и говорил очень напористо.— Ну, так я вам расскажу. У меня большой военный опыт. Прежде я был капитаном греческой армии тоже. Я хороший солдат. И когда увидел, как аэроплан летает над нашими окопами в Фуэнтес-дель-Эбро, я стал следить. Я видел, что аэроплан прошел, сделал вираж, и сделал круг (он показал это руками), и смотрел на нас. Я говорю себе: «Ага! Это для штаба. Произвел наблюдения. Сейчас прилетят еще».И вот, как я и говорил, прилетели другие. Я стою и смотрю. Смотрю все время. Смотрю наверх и объясняю роте, что делается. Они шли по три и по три. Один впереди, а два сзади. Прошла одна тройка, я говорю роте: «Вот прошло звено». Прошли еще три, и я говорю роте: «Теперь о'кей. Теперь ол райт. Теперь нечего бояться». И очнулся через две недели.— А когда это случилось?— Уже месяц. Понимаете, каска мне налезла на лице, когда меня засыпало, и там сохранился воздух, и, пока меня не откопали, я мог дышать. Но с этим воздухом был дым от взрыва, и я от этого долго болел. Теперь я о'кей, только в ушах звенит. Как, вы говорите, называется то, что вы пьете?— Джин с хинной. Индийская хинная. Тут, знаете, было до войны очень шикарное кафе, и это стоило пять песет, но тогда за семь песет давали доллар. Мы недавно обнаружили здесь эту хинную, а цену они не подняли. Остался только один ящик.— Очень хороший напиток. Расскажите мне, как тут было, в Мадриде, до войны?— Превосходно. Вроде как сейчас, только еды вдоволь.Подошел официант и наклонился над столом.— А если я этого не сделаю? — сказал он. — Я же отвечаю.— Если хотите, подите и позвоните по этому номеру. Запишите. — Он записал. — Спросите Пепе, — сказал я.— Я против него ничего не имею, — сказал официант. — Но дело в Республике. Такой человек опасен для нашей Республики.— А другие официанты его тоже узнали?— Должно быть. Но никто ничего не сказал. Он старый клиент.— Я тоже старый клиент.— Так, может быть, он теперь тоже на нашей стороне?— Нет, — сказал я. — Я знаю, что нет.— Я никогда никого не выдавал.— Это уж вы решайте сами. Может быть, о нем сообщит кто-нибудь из официантов.— Нет. Знают его только старые служащие, а они не донесут.— Дайте еще желтого джина и пива, — сказал я. — А хинной еще немного осталось в бутылке.— О чем он говорит? — спросил Джон. — Я совсем мало понимаю.— Здесь сейчас человек, которого мы оба знали в прежнее время. Он был замечательным стрелком по голубям, и я его встречал на состязаниях. Он фашист, и для него явиться сейчас сюда было очень глупо, чем бы это ни было вызвано. Но он всегда был очень храбр и очень глуп.— Покажите мне его.— Вон там, за столом с летчиками.— А который из них?— Самый загорелый, пилотка надвинута на глаз. Тот, который сейчас смеется.— Он фашист?— Да.— С самого Фуэнтес-дель-Эбро не видел близко фашистов. А их тут много?— Изредка попадаются.— И они пьют то же, что и вы? — сказал Джон. — Мы пьем, а другие думают, мы фашисты. Что? Слушайте, были вы в Южной Америке, Западный берег, в Магальянесе?— Нет.— Вот где хорошо. Только слишком много вось-ме-ро-но-гов.— Чего много?— Восьмероногов. — Он произносил это по-своему. — Знаете, у них восемь ног.— А, — сказал я. — Осьминог.— Да. Осьминог, — повторил Джон. — Понимаете, я и водолаз. Там можно много заработать, но только слишком много восьмероногов.— А что, они вам досаждали?— Я не знаю, как это. Первый раз я спускался в гавани Магальянес, и сразу восьмероног. И стоит на всех своих ногах, вот так. — Джон уперся пальцами в стол, приподнял локти и плечи и округлил глаза. — Стоял выше меня и смотрел прямо в глаза. Я дернул за веревку, чтобы подняли.— А какого он был размера, Джон?— Не могу сказать точно, потому что стекло в шлеме мешает. Но голова у него была не меньше четырех футов. И он стоял на своих ногах, как на цыпочках, и смотрел на меня вот так (он выпялился мне в лицо). Когда меня подняли и сняли шлем, я сказал, что больше не спущусь. Тогда старший говорит: «Что с тобой, Джон? Восьмероног, он больше испугался тебя, чем ты восьмеронога». Тогда я ему говорю: «Это невозможно!» Может, выпьем еще этого фашистского напитка?— Идет, — сказал я.Я следил за человеком у того стола. Его звали Луис Дельгадо, и в последний раз я видел его в 1933-м в Сан-Себастьяне на стрельбе по голубям. И помню, мы стояли с ним рядом на верхней трибуне и смотрели на финал розыгрыша большого приза. Мы с ним держали пари на сумму, превышавшую мои возможности, да, как мне казалось, превосходившую и его платежеспособность в том году. Когда он, спускаясь по лестнице, все-таки заплатил проигрыш, я подумал, до чего же он хорошо себя держит и все старается показать, что считает за честь проиграть мне пари. Я вспомнил, как мы тогда стояли в баре, потягивая мартини, у меня было удивительное чувство облегчения, как если бы я сухим выбрался из воды, и вместе с тем мне хотелось узнать, насколько тяжел для него проигрыш. Я всю неделю стрелял из рук вон плохо, а он превосходно, хотя выбирал почти недосягаемых голубей и все время держал пари на себя.— Хотите реванш на счастье? — спросил он.— Как вам угодно.— Да, если вы не возражаете.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33