Адреса не давали, сказала она. Он спросил, нельзя ли передать ей сообщение для мсье Сарра. Она не ожидает более увидеть его, ответила она. Он спросил, не может ли она рассказать ему о мсье Сарре – кто он, чем занимается, парижанин он или приезжий, долго ли жил по этому адресу, молод он или стар, есть ли у него родственники. Консьержка сказала Мишелю, что ей не нравятся эти расспросы, что ей доставляет неловкость весь этот разговор и что она желает его окончить. Она повесила трубку, и когда он снова набрал номер, услышал только долгие гудки; никто не ответил.
Она держалась за зиму, конца которой желали все остальные. Она смотрела с балкона отеля, как ноябрь переходит в декабрь, а декабрь – в следующий год. Она смотрела, как лед, покрывший город, нарастает, а костры пылают все неистовей. Когда солнце появлялось в небе – обычно около половины четвертого, – оно было синим матовым шаром, оно расцвечивало облака странными бордово-серебристыми красками. Улицы темнели, блестки света на льду поглощала тень, пока не поднималась Луна и небо не покрывалось густой синевой; тогда лед мерцал в ночном лунограде. С балкона видно было, как по всему городу топорщились выступы, словно зазубренные пики каньонов, изрешеченные пещерами, в которых горели костры. Костры горели на улицах; то и дело она ловила глазами мелькнувший язык пламени то за углом, то на крыше вдали. Первобытный Париж: пустой, замерзший, сродни аду; невнятные обитатели шмыгали по его подземным закоулкам, все истеричнее был треск ломавшейся на дрова мебели, шелест горящих страниц, испепеленных воспоминаний. Лорен видела с балкона, как в одном окне за другим семьи сбивались в кучку у телевизоров – экраны были разбиты, и маленькие костерки трепетали в выпотрошенных ящиках. Примерно под Рождество раздался стон; она услышала, как он пошел от реки, с той стороны, куда выходил ее балкон, и двинулся к ней, пока – три ночи спустя – не дошел до нее. Стонал весь город, сперва кошачьими криками, потом старческими, предсмертными, потом мощно, в унисон. В последнюю ночь года, когда больше не слышно было ни машин, ни пешеходов на улице, ни, вот уж точно, струящейся реки, ни, конечно же, радио и телевизоров, стон стал единственным звуком в городе; и тогда, верила она, Париж принадлежал им, ей и Мишелю. Она отдавалась ему на балконе, она не мерзла больше; она просила его войти в нее, когда перед ней простиралась панорама ледяного мира в сетке извержений. Она чувствовала дымчатую бледность пламени в своих глазах и запрокидывала голову к звездам за облаками, в то время как он сдавливал ее груди и ее соски твердели. Она тянулась назад и обнимала его, притягивала к себе и чувствовала, как порыв ветра с Бретани гладит ее лицо, когда он взрывается внутри ее. Казалось, он куда-то уплывает, уткнувшись лбом ей в плечо; она узнавала в собственных стонах какофонию, доносившуюся с горизонта.
Ей нужно было принять решение. Она должна была принять решение к весне, и зима идеально подходила для этого. Мишель продолжал казаться ей тем же, что и тогда, в ее квартире на бульваре Паулина, – в тот раз, когда выдал свое присутствие в темноте на лестнице, или когда отнес ее в больницу (чего она не помнила), или когда отнес ее обратно (что она помнила). Она любила его за то, что что-то так глубоко врезалось в него, так потрясло его самоощущение, что это «я» улетучилось и он создал себя снова. Ничто не ранило Джейсона, никогда: он шагал сквозь жизнь и беды с жизнерадостностью, не позволявшей ему догадываться, что он вообще смертен, уж не говоря – уязвим. Джейсон был в некотором роде божеством, в то время как Мишель с неизбежностью ощущал, что он смертен, и поэтому тем глубже проявлял себя. По этой же причине Джейсон принимал любовь Лорен, словно она принадлежала ему по праву. Мишель же никогда не считал, что имеет на что-то право.
Перед Лорен была такая неподъемная масса отрицания, что у нее не осталось выбора: ей нужно было быть очень осторожной в своих утверждениях, ей нельзя было допускать ошибки, она не могла позволить себе обманываться. Когда придет весна, она отправится в Венецию, чтобы увидеться с Джейсоном; тогда ее будут окружать одни лишь утверждения, и это лишь пуще запутает все дело. В то же время Мишель не задавал вопросов, не требовал решительного выбора. Больше всего ее тревожило, что она любит его безгранично, беспричинно – так же, как прежде любила Джейсона. Она совершенно не доверяла этому чувству.
Теперь она наблюдала, как он пытается по кускам собрать свое прошлое из маленьких коробочек с целлулоидом. Она видела, что он едва может заставить себя смотреть фильм в одиночку, но они посмотрели его вдвоем – старая женщина в доме говорила, судя по субтитрам, что живет в окне. Что она хочет сказать этим «живет в окне»? – спросила Лорен. Мишель покачал головой. Они просматривали фильм снова и снова, пытаясь разгадать его. Так продолжалось много дней, пока однажды женщина, к ноге которой жался ребенок, не встала на балконе напротив и не заорала на них; через открытое окно она увидела, что Мишель с Лорен крутят проектор. Она призывала людей внизу на улице, жалуясь им, что там двое тратят электричество, чтобы посмотреть кино, в то время как ее ребенок замерзает. Прохожие начали останавливаться и прислушиваться к женщине, и кто-то выкрикнул, что из отеля вышел бы неплохой костер. Консьержка отчаянно лупила по двери, и Мишель выключил проектор. Какое-то время после этого электричество в номера давали более скаредными порциями. И тогда Лорен и Мишель стали пользоваться электричеством, как и все, чтобы включать маленький калорифер, который хотя бы согревал их руки и ноги. По ночам они приходили в Люксембургские сады, где в пустом фонтане каждый вечер разводили гигантский костер и сотни людей собирались в попытке согреться.
Мишель начал просматривать фильм кадр за кадром, сидя у балкона и изучая пленку при сером свете с небес.
Она гадала, чего он ищет; она предполагала, что он и сам не знает. Все, что она знала, – это что когда она снова нашла Жюля, там, на барже, ей внезапно стало легче решать; она надеялась, что находка пленки сделает то же для Мишеля. Она не была уверена в том, какие решения предстоит принять Мишелю, однако не сомневалась, что одно-два предстоит непременно; ей было невыносимо думать, что лишь она одна оказалась лицом к лицу с жизненно важным выбором. Она всегда чуть-чуть опасалась, что он найдет нечто – в одном из кадров, которые он исследовал так тщательно, – что уведет его от нее; она с тревогой наблюдала за выражением его лица, ожидая, что он вот-вот наткнется на потерянную любовь, забившуюся в дальний угол и ускользнувшую во время предыдущего просмотра. Но она рассчитывала на лучшее. Она рассчитывала, что, так же как она, вновь найдя Жюля, неким образом освободилась от обязательств перед Джейсоном; так же, как она, наткнувшись на ребенка, Джейсоном практически брошенного, убедилась, что больше ничего не должна Джейсону и ничего не желает от него; так же как развеянное этим открытием чувство вины избавило ее от ощущения, что нужно платить по счетам, – так и свет, пролитый на прошлое Мишеля, сгладит одержимость, которая движет им и рассекает его надвое, и он вновь станет целым. Она знала, что в нем двое людей, бегущих в противоположные стороны; и, думала она, когда его собственное прошлое вновь станет принадлежать ему, он весь устремится в одном направлении и они с Жюлем смогут сопровождать его на этом пути.
К концу января холод достиг апогея. В ту неделю поджигались целые здания; о действиях такого масштаба шептались еще с Рождества. Потом однажды ночью запылал театр «Одеон», а на следующее утро Лорен и Мишель застали толпу полицейских и солдат на улицах, перегороженных баррикадами от Сен-Жермен-де-Пре до бульвара Сен-Мишель. Однако это не остановило поджигателей (хотя в такой мороз казалось несправедливым называть это поджогом). Кое-какие здания были сочтены необязательными, ненужными – включая театры, монументы, музеи, некоторые очень стильные магазины, синагоги, а в понимании некоторых, и богатые дома тоже. К Лувру, на рю де Риволи, даже подогнали пару танков; опаленные деревья чернели, усыпанные снегом. Через три дня после поджога «Одеона» троих арестовали, когда они пытались поджечь базилику Сакре-Кёр. Многим жителям Парижа мысль о Святом Сердце , горящем над городом подобно факелу, казалась изысканной – это был бы погребальный костер, который согрел бы их надолго, возможно – до самого утра.
Лорен получала от Джейсона телеграмму за телеграммой; в каждый свой поход за реку в «Америкэн экспресс» – куда она теперь выбиралась не чаще раза в неделю, потому что идти было холодно и долго, а часы, когда контора работала, сократились, – она обычно заставала две или три ждущие ее телеграммы. Каждая была настойчивей предыдущей; это немного напоминало ей письма, которые она сама писала ему в начале их брака, хотя эти, конечно же, были лаконичней, экономней. Он никогда раньше не говорил так, и она вспомнила странную, нетипичную тревогу, выказанную им на бульваре Паулина, прежде чем он уехал в Европу. Ее поразила очевидная истина: Джейсон был напуган; и когда она подтвердила ему, что Мишель с ней («Я знаю, – написала она ему с бессознательно жесткой иронией, – ты будешь рад, что я не живу в чужом городе одна»), телеграммы на время прекратились, а затем пошли косяком. Она ответила, что не может уехать из Парижа – все железные дороги и авиалинии закрылись; это было не совсем правдой, как Джейсон сам подтвердил, наведя справки. На самом деле от Восточного вокзала из Парижа ежедневно уходил один поезд – по единственной дороге, которую успевали очищать бульдозерами и паровыми экскаваторами; она была длинной, окольной, ведя в Тур, затем на юг вдоль побережья Франции мимо Ла Рошели, Виндо, Бордо и Биаррица, затем уходила от моря к Тулузе, проползая вдоль Пиренеев к Лазурному берегу, Марселю, Ницце, Монако, затем через итальянскую границу – к Генуе, Милану и, наконец, к Венеции. В лучшем случае на дорогу ушло бы три дня, а принимая во внимание непредсказуемые погодные условия – больше; но все-таки поезд шел в Венецию, подчеркивал Джейсон, и он не видел причин, по которым Лорен не могла уже давным-давно быть у него. Он не видел причин. Наконец она позвонила ему с почты на Иль-де-ля-Сите, как он часто просил ее, и через разделяющие их километры он сказал ей:
– Тебе нравится Мишель.
– Да, – сказала она.
– У вас роман.
– Да.
Ей почти слышно было по телефону, как он кивает в своей обычной манере, которая не признавала никакой паники, а подразумевала непоколебимое самообладание любой ценой.
– Могу ли я, – спросил он, – увидеться с тобой, прежде чем ты примешь решение?
– Думаю, имеешь право.
Она пожалела, что ее слова прозвучали услужливо.
– Мне надо ехать в Венецию, – сказала она Мишелю на следующий день, у них в номере, когда они лежали в постели, отдыхая.
– Знаю.
– Мне нужно его увидеть.
– Знаю, знаю.
Он не смотрел на нее.
– Ты сердишься? – наконец спросила она.
– Нет. Я боюсь, – сказал он сухо.
Боясь, он двигался дальше. Она наблюдала, как он день за днем корпит над пленкой, а после того, как они обсудили ее отъезд, его поиски ожесточились, словно он пытался защититься от своего страха. Однажды он подозвал ее посмотреть на что-то. Вглядываясь через лупу, она изучала кадр.
– Не вижу.
– Вон, на стене у кровати.
В кадре его мать шла по комнате к дверям.
– Там дата.
– Теперь вижу. A. D. тысяча девятьсот чего-то там.
–Ты разглядела девятку? Я не был уверен.
– Ну, мне кажется, что это девятка. Похоже на правду, разве нет?
– Да.
– Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой.
– Ты уверена? – спросил он. – Я этого не вижу.
– Я догадываюсь. Это какая-то важная дата?
– Не знаю, – покачал он головой. – Может, как раз в это время я приехал в Штаты.
Наконец в один прекрасный день он отложил пленку, подошел и сел рядом с ней. Он видел, что ей не хочется этого говорить, и сказал за нее.
– Тебе нужно будет заранее прийти на вокзал. Поезда нынче набиты битком. Билеты не бронируют, а из Парижа хотят убраться все.
– Уже почти весна, – сказала она. – Может, не будет такой давки.
– Может, и не будет.
Она подождала.
– Что ж, – сказал он. – Тогда я отправлю тебе телеграмму в «Америкэн экспресс» в Венеции, и ты дашь мне знать, когда будешь готова.
– Адриан-Мишель…
– Я знаю.
– Значит, в Венецию, – сказала она.
Он рассеянно глянул на пленку, которую держал в руках; он обмотал пленкой руку, как боксер перед схваткой заклеивает пластырем костяшки. Она притронулась к его ноге и хотела что-то ему обещать. Он понял, что она собирается дать обещание, и заговорил первым. Это уже не важно, сказал он о пленке. Нет? – спросила она. Нет, сказал он, качая головой. Он размотал пленку, чтобы продемонстрировать свое пренебрежение. Почему так важно правильно определить дату и место, к которым относится воспоминание? – спросил он. Зачем тратить столько времени на поиски точных географических и временных координат того, о чем мы помним, когда памяти важна лишь ее сущность? Ты отказываешься от прошлого? – спросила она. Я давно от него отказался, сказал он. Я отбросил его как-то ночью и был свободен от него к рассвету, но так и не смирился с этим. Я отказался от настоящего, подумав, что настоящее ничего не стоит без прошлого. Но ведь прошлое определило настоящее, разве нет? – спросила она. Конечно, сказал он. Конечно.
Он пихнул ее на кровать и вытянул ей руки над головой. Он взял пленку и связал ей запястья. Тебе ведь не больно? – спросил он. Нет, ответила она. Но ты же не можешь вырваться? – спросил он. Нет, ответила она, не могу. Он распахнул ее пальто, затем одежду; стащив одежду с ее ног, он связал ей щиколотки. Она таращилась на него, пока он расстегивал и сбрасывал на пол собственные одежды. Он упал на колени подле кровати и укусил Лорен за спину. Он обматывал пленкой ее тело, пока перекрещивающаяся лента не покрыла ее всю, от шеи до бедер; она услышала, как второй франк падает в обогреватель и спирали гудят, накаляясь. Она не видела, как свечение обогревателя накрыло комнату вокруг нее, разбросав тьму по углам. Она почувствовала, как он берет ее, раздвигает ее; ее сдавил спазм, когда он просунул в нее язык. Когда она почувствовала, как его зубы впиваются в ее бедра, она попыталась отстраниться и услышала, как бобина от пленки падает с края постели и катится по полу. Она натягивала целлулоидные узлы на запястьях и щиколотках, а он схватил ее за грудь, когда она принялась отчаянно извиваться. Ничто не отпечатывалось в ее сознании – ни гам на бульварах внизу, ни сквозняк из окна, ни голоса в соседних номерах – ничего, пока она не учуяла запах горящих каштановых деревьев. И это отбросило ее назад: от его языка возникало такое чувство, словно в ее теле вьется струйка дыма, и она вспомнила, как однажды давным-давно в Канзасе проснулась посреди ночи, и почуяла запах пожара за окном, и услышала топот бегущих братьев в коридоре за дверью; в ужасе она, маленькая девочка, вскочила с кровати, сонно выползла в коридор, а оттуда – на крыльцо, посмотреть на суматоху в ночи. Люди метались в темноте туда-сюда, их силуэты подсвечивались сзади гигантскими кострами в плоском пейзаже, осенние листья потрескивали от жара, мимо нее шелестели длинные пышные юбки женщин, державших широкие, крутящиеся зонтики, чтобы защититься от дождя из сажи, – и все больше и больше листьев залетало в огонь. Ужас осенних ночных пожаров привел ее в восторг; она обернулась и увидела, что он стоит в отдалении и его волосы черны как сажа. Мишель, сказала она. Она попыталась оттолкнуть его, но его язык продвинулся дальше. Мишель, выкрикнула она, Адриан! Он схватил ее за бедра и притянул еще ближе. Ты чувствуешь мой язык? – спросил он. Она молча кивнула. Чувствуешь его в закоулках своего сердца? Мишель! – сказала она, пожалуйста, я больше не могу; но ни звука не сорвалось с ее губ, когда она увидела, как кончик его языка пробирается по аорте, вдоль ее горла, и скачет у нее перед глазами. Сердце остановилось, когда он взлетел от развилки ее тела вверх, и ей почудилось, что она сейчас упадет с кровати, но, подняв взор, увидела, что он глядит ей в глаза, вонзаясь в нее. Она прижала руки к груди и обмякла под ним с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым, заледеневшим ртом; она томилась под ним, пока он овладевал ею. Он отвел ее руки от грудей и взял их; он смахнул волосы с ее рта и взял его тоже. Я знал с самого начала, сказал он ей. Я знаю, сказала она. Я знал в темноте на лестнице, сказал он, когда поцеловал тебя. Она сказала: я это знаю. Я снял ради тебя одежду, сказал он, там, в темноте – ты это знала? Да, ответила она; ты и тогда меня так хотел? Он уткнулся лбом в тень ее шеи. Она сказала: ты не мог меня так хотеть;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Она держалась за зиму, конца которой желали все остальные. Она смотрела с балкона отеля, как ноябрь переходит в декабрь, а декабрь – в следующий год. Она смотрела, как лед, покрывший город, нарастает, а костры пылают все неистовей. Когда солнце появлялось в небе – обычно около половины четвертого, – оно было синим матовым шаром, оно расцвечивало облака странными бордово-серебристыми красками. Улицы темнели, блестки света на льду поглощала тень, пока не поднималась Луна и небо не покрывалось густой синевой; тогда лед мерцал в ночном лунограде. С балкона видно было, как по всему городу топорщились выступы, словно зазубренные пики каньонов, изрешеченные пещерами, в которых горели костры. Костры горели на улицах; то и дело она ловила глазами мелькнувший язык пламени то за углом, то на крыше вдали. Первобытный Париж: пустой, замерзший, сродни аду; невнятные обитатели шмыгали по его подземным закоулкам, все истеричнее был треск ломавшейся на дрова мебели, шелест горящих страниц, испепеленных воспоминаний. Лорен видела с балкона, как в одном окне за другим семьи сбивались в кучку у телевизоров – экраны были разбиты, и маленькие костерки трепетали в выпотрошенных ящиках. Примерно под Рождество раздался стон; она услышала, как он пошел от реки, с той стороны, куда выходил ее балкон, и двинулся к ней, пока – три ночи спустя – не дошел до нее. Стонал весь город, сперва кошачьими криками, потом старческими, предсмертными, потом мощно, в унисон. В последнюю ночь года, когда больше не слышно было ни машин, ни пешеходов на улице, ни, вот уж точно, струящейся реки, ни, конечно же, радио и телевизоров, стон стал единственным звуком в городе; и тогда, верила она, Париж принадлежал им, ей и Мишелю. Она отдавалась ему на балконе, она не мерзла больше; она просила его войти в нее, когда перед ней простиралась панорама ледяного мира в сетке извержений. Она чувствовала дымчатую бледность пламени в своих глазах и запрокидывала голову к звездам за облаками, в то время как он сдавливал ее груди и ее соски твердели. Она тянулась назад и обнимала его, притягивала к себе и чувствовала, как порыв ветра с Бретани гладит ее лицо, когда он взрывается внутри ее. Казалось, он куда-то уплывает, уткнувшись лбом ей в плечо; она узнавала в собственных стонах какофонию, доносившуюся с горизонта.
Ей нужно было принять решение. Она должна была принять решение к весне, и зима идеально подходила для этого. Мишель продолжал казаться ей тем же, что и тогда, в ее квартире на бульваре Паулина, – в тот раз, когда выдал свое присутствие в темноте на лестнице, или когда отнес ее в больницу (чего она не помнила), или когда отнес ее обратно (что она помнила). Она любила его за то, что что-то так глубоко врезалось в него, так потрясло его самоощущение, что это «я» улетучилось и он создал себя снова. Ничто не ранило Джейсона, никогда: он шагал сквозь жизнь и беды с жизнерадостностью, не позволявшей ему догадываться, что он вообще смертен, уж не говоря – уязвим. Джейсон был в некотором роде божеством, в то время как Мишель с неизбежностью ощущал, что он смертен, и поэтому тем глубже проявлял себя. По этой же причине Джейсон принимал любовь Лорен, словно она принадлежала ему по праву. Мишель же никогда не считал, что имеет на что-то право.
Перед Лорен была такая неподъемная масса отрицания, что у нее не осталось выбора: ей нужно было быть очень осторожной в своих утверждениях, ей нельзя было допускать ошибки, она не могла позволить себе обманываться. Когда придет весна, она отправится в Венецию, чтобы увидеться с Джейсоном; тогда ее будут окружать одни лишь утверждения, и это лишь пуще запутает все дело. В то же время Мишель не задавал вопросов, не требовал решительного выбора. Больше всего ее тревожило, что она любит его безгранично, беспричинно – так же, как прежде любила Джейсона. Она совершенно не доверяла этому чувству.
Теперь она наблюдала, как он пытается по кускам собрать свое прошлое из маленьких коробочек с целлулоидом. Она видела, что он едва может заставить себя смотреть фильм в одиночку, но они посмотрели его вдвоем – старая женщина в доме говорила, судя по субтитрам, что живет в окне. Что она хочет сказать этим «живет в окне»? – спросила Лорен. Мишель покачал головой. Они просматривали фильм снова и снова, пытаясь разгадать его. Так продолжалось много дней, пока однажды женщина, к ноге которой жался ребенок, не встала на балконе напротив и не заорала на них; через открытое окно она увидела, что Мишель с Лорен крутят проектор. Она призывала людей внизу на улице, жалуясь им, что там двое тратят электричество, чтобы посмотреть кино, в то время как ее ребенок замерзает. Прохожие начали останавливаться и прислушиваться к женщине, и кто-то выкрикнул, что из отеля вышел бы неплохой костер. Консьержка отчаянно лупила по двери, и Мишель выключил проектор. Какое-то время после этого электричество в номера давали более скаредными порциями. И тогда Лорен и Мишель стали пользоваться электричеством, как и все, чтобы включать маленький калорифер, который хотя бы согревал их руки и ноги. По ночам они приходили в Люксембургские сады, где в пустом фонтане каждый вечер разводили гигантский костер и сотни людей собирались в попытке согреться.
Мишель начал просматривать фильм кадр за кадром, сидя у балкона и изучая пленку при сером свете с небес.
Она гадала, чего он ищет; она предполагала, что он и сам не знает. Все, что она знала, – это что когда она снова нашла Жюля, там, на барже, ей внезапно стало легче решать; она надеялась, что находка пленки сделает то же для Мишеля. Она не была уверена в том, какие решения предстоит принять Мишелю, однако не сомневалась, что одно-два предстоит непременно; ей было невыносимо думать, что лишь она одна оказалась лицом к лицу с жизненно важным выбором. Она всегда чуть-чуть опасалась, что он найдет нечто – в одном из кадров, которые он исследовал так тщательно, – что уведет его от нее; она с тревогой наблюдала за выражением его лица, ожидая, что он вот-вот наткнется на потерянную любовь, забившуюся в дальний угол и ускользнувшую во время предыдущего просмотра. Но она рассчитывала на лучшее. Она рассчитывала, что, так же как она, вновь найдя Жюля, неким образом освободилась от обязательств перед Джейсоном; так же, как она, наткнувшись на ребенка, Джейсоном практически брошенного, убедилась, что больше ничего не должна Джейсону и ничего не желает от него; так же как развеянное этим открытием чувство вины избавило ее от ощущения, что нужно платить по счетам, – так и свет, пролитый на прошлое Мишеля, сгладит одержимость, которая движет им и рассекает его надвое, и он вновь станет целым. Она знала, что в нем двое людей, бегущих в противоположные стороны; и, думала она, когда его собственное прошлое вновь станет принадлежать ему, он весь устремится в одном направлении и они с Жюлем смогут сопровождать его на этом пути.
К концу января холод достиг апогея. В ту неделю поджигались целые здания; о действиях такого масштаба шептались еще с Рождества. Потом однажды ночью запылал театр «Одеон», а на следующее утро Лорен и Мишель застали толпу полицейских и солдат на улицах, перегороженных баррикадами от Сен-Жермен-де-Пре до бульвара Сен-Мишель. Однако это не остановило поджигателей (хотя в такой мороз казалось несправедливым называть это поджогом). Кое-какие здания были сочтены необязательными, ненужными – включая театры, монументы, музеи, некоторые очень стильные магазины, синагоги, а в понимании некоторых, и богатые дома тоже. К Лувру, на рю де Риволи, даже подогнали пару танков; опаленные деревья чернели, усыпанные снегом. Через три дня после поджога «Одеона» троих арестовали, когда они пытались поджечь базилику Сакре-Кёр. Многим жителям Парижа мысль о Святом Сердце , горящем над городом подобно факелу, казалась изысканной – это был бы погребальный костер, который согрел бы их надолго, возможно – до самого утра.
Лорен получала от Джейсона телеграмму за телеграммой; в каждый свой поход за реку в «Америкэн экспресс» – куда она теперь выбиралась не чаще раза в неделю, потому что идти было холодно и долго, а часы, когда контора работала, сократились, – она обычно заставала две или три ждущие ее телеграммы. Каждая была настойчивей предыдущей; это немного напоминало ей письма, которые она сама писала ему в начале их брака, хотя эти, конечно же, были лаконичней, экономней. Он никогда раньше не говорил так, и она вспомнила странную, нетипичную тревогу, выказанную им на бульваре Паулина, прежде чем он уехал в Европу. Ее поразила очевидная истина: Джейсон был напуган; и когда она подтвердила ему, что Мишель с ней («Я знаю, – написала она ему с бессознательно жесткой иронией, – ты будешь рад, что я не живу в чужом городе одна»), телеграммы на время прекратились, а затем пошли косяком. Она ответила, что не может уехать из Парижа – все железные дороги и авиалинии закрылись; это было не совсем правдой, как Джейсон сам подтвердил, наведя справки. На самом деле от Восточного вокзала из Парижа ежедневно уходил один поезд – по единственной дороге, которую успевали очищать бульдозерами и паровыми экскаваторами; она была длинной, окольной, ведя в Тур, затем на юг вдоль побережья Франции мимо Ла Рошели, Виндо, Бордо и Биаррица, затем уходила от моря к Тулузе, проползая вдоль Пиренеев к Лазурному берегу, Марселю, Ницце, Монако, затем через итальянскую границу – к Генуе, Милану и, наконец, к Венеции. В лучшем случае на дорогу ушло бы три дня, а принимая во внимание непредсказуемые погодные условия – больше; но все-таки поезд шел в Венецию, подчеркивал Джейсон, и он не видел причин, по которым Лорен не могла уже давным-давно быть у него. Он не видел причин. Наконец она позвонила ему с почты на Иль-де-ля-Сите, как он часто просил ее, и через разделяющие их километры он сказал ей:
– Тебе нравится Мишель.
– Да, – сказала она.
– У вас роман.
– Да.
Ей почти слышно было по телефону, как он кивает в своей обычной манере, которая не признавала никакой паники, а подразумевала непоколебимое самообладание любой ценой.
– Могу ли я, – спросил он, – увидеться с тобой, прежде чем ты примешь решение?
– Думаю, имеешь право.
Она пожалела, что ее слова прозвучали услужливо.
– Мне надо ехать в Венецию, – сказала она Мишелю на следующий день, у них в номере, когда они лежали в постели, отдыхая.
– Знаю.
– Мне нужно его увидеть.
– Знаю, знаю.
Он не смотрел на нее.
– Ты сердишься? – наконец спросила она.
– Нет. Я боюсь, – сказал он сухо.
Боясь, он двигался дальше. Она наблюдала, как он день за днем корпит над пленкой, а после того, как они обсудили ее отъезд, его поиски ожесточились, словно он пытался защититься от своего страха. Однажды он подозвал ее посмотреть на что-то. Вглядываясь через лупу, она изучала кадр.
– Не вижу.
– Вон, на стене у кровати.
В кадре его мать шла по комнате к дверям.
– Там дата.
– Теперь вижу. A. D. тысяча девятьсот чего-то там.
–Ты разглядела девятку? Я не был уверен.
– Ну, мне кажется, что это девятка. Похоже на правду, разве нет?
– Да.
– Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой.
– Ты уверена? – спросил он. – Я этого не вижу.
– Я догадываюсь. Это какая-то важная дата?
– Не знаю, – покачал он головой. – Может, как раз в это время я приехал в Штаты.
Наконец в один прекрасный день он отложил пленку, подошел и сел рядом с ней. Он видел, что ей не хочется этого говорить, и сказал за нее.
– Тебе нужно будет заранее прийти на вокзал. Поезда нынче набиты битком. Билеты не бронируют, а из Парижа хотят убраться все.
– Уже почти весна, – сказала она. – Может, не будет такой давки.
– Может, и не будет.
Она подождала.
– Что ж, – сказал он. – Тогда я отправлю тебе телеграмму в «Америкэн экспресс» в Венеции, и ты дашь мне знать, когда будешь готова.
– Адриан-Мишель…
– Я знаю.
– Значит, в Венецию, – сказала она.
Он рассеянно глянул на пленку, которую держал в руках; он обмотал пленкой руку, как боксер перед схваткой заклеивает пластырем костяшки. Она притронулась к его ноге и хотела что-то ему обещать. Он понял, что она собирается дать обещание, и заговорил первым. Это уже не важно, сказал он о пленке. Нет? – спросила она. Нет, сказал он, качая головой. Он размотал пленку, чтобы продемонстрировать свое пренебрежение. Почему так важно правильно определить дату и место, к которым относится воспоминание? – спросил он. Зачем тратить столько времени на поиски точных географических и временных координат того, о чем мы помним, когда памяти важна лишь ее сущность? Ты отказываешься от прошлого? – спросила она. Я давно от него отказался, сказал он. Я отбросил его как-то ночью и был свободен от него к рассвету, но так и не смирился с этим. Я отказался от настоящего, подумав, что настоящее ничего не стоит без прошлого. Но ведь прошлое определило настоящее, разве нет? – спросила она. Конечно, сказал он. Конечно.
Он пихнул ее на кровать и вытянул ей руки над головой. Он взял пленку и связал ей запястья. Тебе ведь не больно? – спросил он. Нет, ответила она. Но ты же не можешь вырваться? – спросил он. Нет, ответила она, не могу. Он распахнул ее пальто, затем одежду; стащив одежду с ее ног, он связал ей щиколотки. Она таращилась на него, пока он расстегивал и сбрасывал на пол собственные одежды. Он упал на колени подле кровати и укусил Лорен за спину. Он обматывал пленкой ее тело, пока перекрещивающаяся лента не покрыла ее всю, от шеи до бедер; она услышала, как второй франк падает в обогреватель и спирали гудят, накаляясь. Она не видела, как свечение обогревателя накрыло комнату вокруг нее, разбросав тьму по углам. Она почувствовала, как он берет ее, раздвигает ее; ее сдавил спазм, когда он просунул в нее язык. Когда она почувствовала, как его зубы впиваются в ее бедра, она попыталась отстраниться и услышала, как бобина от пленки падает с края постели и катится по полу. Она натягивала целлулоидные узлы на запястьях и щиколотках, а он схватил ее за грудь, когда она принялась отчаянно извиваться. Ничто не отпечатывалось в ее сознании – ни гам на бульварах внизу, ни сквозняк из окна, ни голоса в соседних номерах – ничего, пока она не учуяла запах горящих каштановых деревьев. И это отбросило ее назад: от его языка возникало такое чувство, словно в ее теле вьется струйка дыма, и она вспомнила, как однажды давным-давно в Канзасе проснулась посреди ночи, и почуяла запах пожара за окном, и услышала топот бегущих братьев в коридоре за дверью; в ужасе она, маленькая девочка, вскочила с кровати, сонно выползла в коридор, а оттуда – на крыльцо, посмотреть на суматоху в ночи. Люди метались в темноте туда-сюда, их силуэты подсвечивались сзади гигантскими кострами в плоском пейзаже, осенние листья потрескивали от жара, мимо нее шелестели длинные пышные юбки женщин, державших широкие, крутящиеся зонтики, чтобы защититься от дождя из сажи, – и все больше и больше листьев залетало в огонь. Ужас осенних ночных пожаров привел ее в восторг; она обернулась и увидела, что он стоит в отдалении и его волосы черны как сажа. Мишель, сказала она. Она попыталась оттолкнуть его, но его язык продвинулся дальше. Мишель, выкрикнула она, Адриан! Он схватил ее за бедра и притянул еще ближе. Ты чувствуешь мой язык? – спросил он. Она молча кивнула. Чувствуешь его в закоулках своего сердца? Мишель! – сказала она, пожалуйста, я больше не могу; но ни звука не сорвалось с ее губ, когда она увидела, как кончик его языка пробирается по аорте, вдоль ее горла, и скачет у нее перед глазами. Сердце остановилось, когда он взлетел от развилки ее тела вверх, и ей почудилось, что она сейчас упадет с кровати, но, подняв взор, увидела, что он глядит ей в глаза, вонзаясь в нее. Она прижала руки к груди и обмякла под ним с распахнутыми настежь глазами и приоткрытым, заледеневшим ртом; она томилась под ним, пока он овладевал ею. Он отвел ее руки от грудей и взял их; он смахнул волосы с ее рта и взял его тоже. Я знал с самого начала, сказал он ей. Я знаю, сказала она. Я знал в темноте на лестнице, сказал он, когда поцеловал тебя. Она сказала: я это знаю. Я снял ради тебя одежду, сказал он, там, в темноте – ты это знала? Да, ответила она; ты и тогда меня так хотел? Он уткнулся лбом в тень ее шеи. Она сказала: ты не мог меня так хотеть;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29