» Его роскошные усы торчат, как стрелки на часах, показывающих десять минут десятого,— так способен усмехаться только Вавера!
Я понял, почему доктор Слаба решил узаконить свой союз с Маркетой, благословленный небом в третий раз, в самой Праге: ведь Пльзень был совсем рядом, а положение невесты слишком бросалось в глаза, и без того люди в горах наговорятся вдоволь. Но какого зрелища они лишились!
Как только нас сфотографировали, пришлось уступить место на лестнице пятой свадебной процессии, которая, выстроившись внизу, поджидала своей очереди.
— Не переведется народ чешский...— брат нашего жениха шутливо вспомнил за моей спиной пророчество княжны Либуши...
На третий день я получил письмо, написанное неловкой Ваверовой рукой, образцово-вычурным слогом, одолевшим чешский язык «после переворота».
Вот его содержание:
«Достославный пан профессор!
Со всей откровенностью признаюсь Вам, сколь велико было мое изумление, когда волею судьбы довелось нам встретиться на ступенях чехословацкой святыни. Если изволите помнить, я сообщал Вам в свое время, что п. д-р С. не связан со своей Маркетой священными узами брака. Вы изволили засомневаться, я же, не имея особого желания распространяться на эту тему, оставил ее до лучших времен. Должен также признаться, что когда ко мне, находящемуся в полном неведении, пришел самолично п. д-р и спросил: «Пан старший лесничий (под Новый год я получил от пана графа повышение! — Примеч. автора.), не соизволите ли быть у меня на свадьбе свидетелем?» — я был потрясен, особенно если учесть, что п. д-р С. до сих пор строил из себя черт-те что и обходил меня стороной, лишь бы избежать встречи. Как я должен был поступить? Целый ряд обстоятельств не позволил мне уклониться от выполнения его просьбы. В частности, не случайно выбор пал на меня, тем более что свадьба должна была состояться в Праге (здесь это было бы неприлично!), ибо, как посетовал жених, в округе до сих пор нет костела гуситской церкви. Да только шила в мешке не утаишь! Истинная причина заключалась в положении Маркеты, уже очень заметном. Я заказал себе новую парадную форму, что от меня и требовалось. Прислали за нами дрожки из Горшова, а поскольку там было всего два места, я пристроился на боковом сиденье, ни дать ни взять — личный телохранитель! Это ж умора! Видел бы меня пан граф! В остальном дело обошлось как нельзя лучше: на сегодня приехали — назавтра отбыли. От станции я уж решил пешком пойти, а пан д-р оскорбился. Намедни трубку прислал, говорит, шведская, да только враки все это — годится она разве что для форсу. Об остальном поговорим, если летом заглянете в наши края. С глубоким почтением и с надеждой на скорую встречу
Ваш Йозеф Вавера, граф. ст. лесничий.
Р. S. Вы, конечно, понимаете, что сначала пришлось старуху похоронить, а потом уж свадьбу сыграть. Она бы ни за что не позволила ехать в Прагу».
(1922)
Кто кого...
Б. Ловричу
Двух вагоновожатых, Коштяла и Завазела, в один и тот же день, одним и тем же рапортом перевели с трамвая на ремонт путей. Коштяла, чуть ли не самого ловкого среди городских вагоновожатых,— в наказание, а Завазела, почитай, самого нерасторопного,— из-за глухоты.
С ними уже никакого сладу не было, ни с тем, ни с другим. Завазела в последнее время не то что звонком либо свистком — пушкой нельзя было прошибить; а намедни, когда он проволок одного землекопа из Гейчина за вагоном, заставив бедолагу шагов тридцать проскакать на одной ноге, пассажиры чуть не вытрясли Завазела из пальто, пока не вынудили его остановиться.
Это было последней каплей.
С путешественником тем не случилось, правда, ничего страшного, разве что довелось ему воротиться шагов на тридцать за своим деревянным башмаком, потерянным в этом марш-броске, но ведь могло и случиться, не уцепись он за дверки. Пострадал только Завазел: его оправдания, что, мол, кому ж это взбредет на ум в деревянных башмаках, с мотыгой и лопатой на плече прыгать в трамвай, хоть и были признаны справедливыми, но ничего не дали, от перевода в ремонтники не спасли. Кто не слышит грома, пока в него не ударит, тот на электрической конке не может работать, сказали ему.
Коштяла же к падению привело прежнее его ремесло солодовника. Он толковал что-то о ревматизме в ногах, заработанном в варочном цехе солодовни, так или иначе, ремесло ему стало не по нутру, и когда по протекции старого хозяина подвернулось место на
трамвае, он ухватился за него обеими руками. Но что ему оказалось невмоготу, так это расстаться со жбаном. Пиво для солодовников, почитай, и завтрак, и обед, и ужин, и, улучив минутку, Коштял выбирался в пивоварню. Прежние дружки привечали его, да и старый хозяин ничего не имел против — Коштял, состоявший тут раньше старшим солодовником, ходил сюда на правах жениха хозяйской кухарки, а хозяин ведь и с местом ему посодействовал только затем, чтобы тот мог жениться на Бетушке.
Место Коштял получил, да вот на Бетушке не женился, и чем дальше, тем ясней становилось, что мужем и женой этим двум не бывать. Не надумал он насчет женитьбы и тогда, когда Бетушка оказалась в таких обстоятельствах, какие заставили бы поторопиться любого порядочного жениха, кому небезразлична честь невесты.
Хозяйская Бета, прежде сладкая утеха для глаза, теперь скорей огорчала своим видом, а потом и вовсе превратилась в срамотище, уже и подсобницы на пивной дробине подталкивали друг дружку локтями и перемигивались, стоило Бете туда заявиться — а надобно сказать, все женщины с пивоварни подсобляли там для приработка.
— Раздобрела чуть не втрое противу прежнего,— сказала ехидная Кудакталка. Так сильно Бета раздалась.
Когда же мастер, будучи блюстителем пивоваренных нравов, в один из приходов Коштяла заговорил об этом деле, тот, одним духом опорожнив кружку, обсосал нижней губой пену с пышных своих усов, заботливо и раздумчиво закрутил их и уж потом сказал:
— Слушай, мастер, чтоб ты знал, что к чему, и втемяшил тем, кто тебе про то наговорил, так я тебе скажу, что эту груду ворошил не я!
1 На языке солодовников «ворошить груду» — значит перелопачивать на гумне груду проросшего ячменя, иной раз и в сто центнеров весом Работу эту, очень сложную и ответственную, требующую равномерного распределения слоев и правильного перемешивания зерна, доверяют только опытным работникам. Поведение участвующих в операции может служить предлогом для увольнения. Если старший мастер возьмет лопату из рук солодовника, чтобы показать ему, как это делается, со словами «У нас это делают так!» и не вернет лопату, а воткнет ее в груду, солодовник должен ответить: «Благодарствуйте за науку, пан старший мастер!» — и с тем уволиться. Так бывало когда-то. (Примеч. автора.)
Хоть шутка была отменно соленой, подмастерья на нее — ни гугу, не отозвались они и тогда, когда Кош-тял добавил:
— Эту груду ворошил кто-то другой!
Но когда он намерился уходить, и все поняли, что насовсем, каждый подал ему руку.
— С богом!
Но, видать, не с легким сердцем ушел, иначе с чего бы он и потом, выпивая свою стопочку, точно так же обсасывал губой и закручивал свои усы, как и тогда, когда мочил их в жбане с пивом.
Только вот пивной жбан хоть и крупная вещь, зато последствия имеет самые незначительные, а стопочка мала, да последствия от нее крупные. Из жбана он никогда не перебирал, стопочкой же — завсегда!
Правда, мужчина он был крепкий, и в глаза это сразу не бросалось, но контролеры почему-то таких, как он, недолюбливали. Поскольку движение начиналось задолго до шести, «похмельных» вроде Коштяла случалось немало, но все они старались не зарываться. А вот перегарный дух от Коштяла контролеры не прощали, и все из-за твердолобого его упрямства в стычках или, выражаясь языком профессиональным, «задержках». Поводов хватало хоть отбавляй, но всякий раз почему-то так складывалось, что правда была на стороне Коштяла. Если контролер обнаруживал безбилетного пассажира и поднимал шум, Коштял божился, что билет ему давал, на том стоял и пассажир, но штраф все-таки платил, а Коштял получал замечание, вдобавок еще и за то, что промашка случилась в полупустом вагоне. Но потом пассажир, обшарив карманы, билет все-таки находил. И тут уже Коштял устраивал в отместку скандал. Он был прав, но ведь и контролер действовал согласно предписаниям.
— Вы слишком много говорите, друг мой,— сказал ему как-то контролер, за плечами которого были четыре класса с латынью.— И исходил от вас отнюдь не спиритус санктус, а... дьявольщина!
Соскочил как-то ролик: по правилам вправлять его должен кондуктор прицепного вагона, если он там есть.
А в прицепной вагон как раз набились погребаль-щики, ехавшие с каких-то пышных похорон, в головном же было пусто, но Коштял и не думал заменить напар-
ника. Оба уперлись, и трамвай так и не двинулся с места, пока кондуктор не обслужил билетами всех по-гребалыциков. Дальше последовали свара, рапорт, и Коштял, хотя и не нарушил правил, получил нагоняй за нетоварищеское поведение, тем более выяснилось, что все то время он сидел сложа руки, а это и вовсе выглядело чуть не преступлением.
— Каждый пусть занимается своим делом, я и так весь день ишачил, на ногах не держусь,— защищался Коштял.
— Допустим,— отрезал в ответ контролер,— но обычно вы на ногах не держите'сь совсем по другой причине.
Такие случаи исчислялись десятками, и пристало ли Коштялу пенять на то, что сослуживцы его любили не больше, чем начальство?
Но если контролеры Коштяла не жаловали, то совсем по-другому относились к нему кондукторши, то бишь жены кондукторов. Когда они везли мужьям обед, почти все старались ехать с Коштялом, пусть даже, чтобы подсесть к мужу, пришлось бы пропустить два трамвая. И если супруг удивлялся, почему это жена не поджидала его, как обычно, у церкви, та отговаривалась, мол, у Коштяла были места, да и обедать он все равно станет не раньше, чем приедет на стоянку к белильне, а она уже тут как тут, сидит и ждет на меже.
Иногда к Коштялу пристраивались сразу три женушки, и даже самая невинная из них безо всяких угрызений совести подсаживалась в его трамвай, когда муж как раз ехал во встречном, а третья присоединялась к двум первым за компанию. На самом деле всех троих приманили туда Коштяловы усы. Но что особенно способствовало его успеху, так это равнодушие к женщинам, хотя он и не прочь был позубоскалить с ними. Адонис он был своеобразный, его самолюбие вполне удовлетворялось тем, что женщины липли к нему как мухи к меду, но он был не из тех, кто готов отдать себя мухам на съедение.
Женщины всегда шалабольничали с ним, и ему приходилось чуть ли не силой шугать их с площадки — сами-то они не торопились слезать даже у белильни, пригородной стоянки в лугах, где трамвайщики частенько задерживались минут на пяток сверх положенных им на обед пятнадцати.
Коштял вел свой трамвай строго по расписанию, и у него единственного с этим было все в порядке, тютелька в тютельку. По сему поводу даже случались свары, потому что Коштял так наседал на опаздывающего, что на следующую, а то и на третью станцию они прибывали впритык.
Из-за своего норова он наконец и сломал себе шею. Произошло это на стрелке у парка; трамвай, с которым ему надо было разъехаться, остановился, пропуская его вперед — вразрез с предписанием! Коштял не поехал, со злорадным хладнокровием выжидая, когда же противоположная сторона вспомнит о соответствующем правиле. Противоположная сторона в лице Перотека, любимчика трамвайного начальства, звонила и могла звонить до светопреставления; Коштял так с места и не тронулся. Затянулось это надолго: Перотек в исступлении звонил, предоставляя Коштялу возможность живот от смеха надорвать. Сверху и снизу уже выстраивалась за ними очередь, и тут из глубины парка, вдоволь насмотревшись на это вопиющее безобразие, выступил контролер.
Он сразу стал унимать петухов, но подход у него к каждому был свой. Перотеку он выговорил так, будто благодарность ему вынес, а вот на Коштяла, хоть и признал его правоту, напустился, дескать, никакой беды не случилось бы, проскочи он первым, тем более что Перотек новичок, и Коштял знает об этом.
Как тут было Коштялу стерпеть; в ответ он отрезал, что, мол, все служебные предписания, получается, коту под хвост, раз тот, кто их добросовестно блюдет, получает нахлобучку, а тот, кто нарушает, в пай-мальчиках ходит.
На это контролер пообещал ему о котах поговорить в другом месте, и тут Коштял, вконец утратив от гнева и похмелья благоразумие, брякнул самое что ни на есть ужасное:
— Ну еще бы, господин хороший!
Киоскерша в парке, вязавшая на пороге чулок, подметальщик, да и все подъехавшие вагоновожатые, исключая Перотека — тоже чеха, хоть и всего лишь из Полички,— покатились со смеху, но тут же посерьезнели, потому как сказать «господин хороший» было самым страшным оскорблением, какое в Моравии могли нанести чеху из королевства, а контролер Фор-манек был как раз оттуда.
Но если ганак 1 хотел сделать это оскорбление особенно ядовитым, то он говорил не просто «хороший», но демонстративно на чешский лад мяукнув: «хороши-ий» или даже: «золото-ой мой господин хо-роши-ий». Так вот передразнивали чехов из королевства, вкладывая в это страстный протест моравских ревнителей против чешского якобы криводушия, сказывающегося в подобных выражениях. Самыми же «господами распрекрасными» почитались чехи, засевшие на должностях, какие пристало занимать мораванам.
Такая издевка попала контролеру Форманеку не в бровь, а в глаз. Он словно язык проглотил и сразу же, развернувшись на каблуках, ушел прочь.
Эти племенные препирательства — обычно они начинались шуткой о святом Яне Непомуцком, которого чехи утопили (чтобы иметь возможность вполовину дешевле въезжать в Прагу,— уточнялось при этом), или о последнем из рода Пршемысловичей, которого мораване убили в Оломоуцком замке, или же вопросом-ловушкой, отчего это каждая собака в Моравии приседает, завидев чеха из королевства (из уважения, считали чехи, тогда как мораване были другого, охального мнения), а заканчивались перебранкой с нешуточным исходом — строго преследовались среди служащих, с наказанием зачинщиков, и как раз тот самый «господин хороший» оказался последней каплей в провинностях Коштяла, переполнившей чашу терпения, в результате чего Коштял в один из дней — получилось так, что вместе с Завазелом,— отправился из депо в Гейчин, ремонтировать пути на пригородном участие.
Было это на день святого Марка, солнце сияло как по заказу. Дружные всходы озимых уже подросли и струились под расчесывающим их ветром, а тот торжественно полоскал заодно и красные хоругви геичинского крестного хода, живописно обвивая их вокруг древок.
Небесные высоты были усеяны жаворонками так густо, насколько это не мешало им состязаться, кто дальше всех взлетит и громче всех споет, при этом высотные и певческие их рекорды были выше всяческих похвал. Жаворонки взлетали дугообразно, словно прыгали с одной ступени божия престола на другую, пока не исчезали один за другим в лазури, а вслед за ними
1 Ганак — житель Ганы, этнографической области в Моравии.
и игристый их щебет, так что вскорости слышен он был лишь одному Господу.
Можно предположить, что молитвенному гимну жаворонков об урожае и спасении от градобития небожитель внимал благосклоннее, чем блеянию паствы, которая пела литании всем святым, вторя тому самому гейчинскому землекопу,— сильно хромая, самозабвенно суетился он в толпе; впрочем, жители Гейчина вообще не знали меры и даже при обычных крестных ходах поспешали так, словно им предстояло паломничество по крайности в Мариацель. Преподобному отцу то и дело приходилось растопыривать руки, сдерживая напор прихожан.
Завазел не слышал ни восторженного щебета пернатых, ни непрестанных монотонных воззывов неоперен-ных певцов, осаждавших литаниями всех святых вкупе и каждого в отдельности, причем на последние молитвы возлагались особые надежды; и хотя Завазел ловил не слухом, а, по обыкновению глухих, раскрытым ртом, лицо его выражало полное блаженство.
А как же иначе? Перевод по службе был для него освобождением от ужаса и тоски, которые всегда были с ним бок о бок в трамвае; по натуре покорливый, из тех, что идут на поводу у судьбы, он никогда бы не осмелился подать рапорт о служебной непригодности, а теперь, когда им распорядились без его участия, чувствовал себя на седьмом небе оттого, что случилось это не чересчур поздно. Взгляд его, которым он следил за прискоками охромевшего землекопа, туманился благодарностью, ведь тот не позволил так запросто отдавить себе конечности колесами, прыгал на одной ноге до тех пор, пока Завазела общими усилиями не растормошили прежде, чем случилась беда.
Но что скажет дома его баба? Уж конечно, прознает, а надо сказать, жена была единственным человеком, которого Завазел слышал сразу и безо всякого напряжения — так она умела заставить себя понять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Я понял, почему доктор Слаба решил узаконить свой союз с Маркетой, благословленный небом в третий раз, в самой Праге: ведь Пльзень был совсем рядом, а положение невесты слишком бросалось в глаза, и без того люди в горах наговорятся вдоволь. Но какого зрелища они лишились!
Как только нас сфотографировали, пришлось уступить место на лестнице пятой свадебной процессии, которая, выстроившись внизу, поджидала своей очереди.
— Не переведется народ чешский...— брат нашего жениха шутливо вспомнил за моей спиной пророчество княжны Либуши...
На третий день я получил письмо, написанное неловкой Ваверовой рукой, образцово-вычурным слогом, одолевшим чешский язык «после переворота».
Вот его содержание:
«Достославный пан профессор!
Со всей откровенностью признаюсь Вам, сколь велико было мое изумление, когда волею судьбы довелось нам встретиться на ступенях чехословацкой святыни. Если изволите помнить, я сообщал Вам в свое время, что п. д-р С. не связан со своей Маркетой священными узами брака. Вы изволили засомневаться, я же, не имея особого желания распространяться на эту тему, оставил ее до лучших времен. Должен также признаться, что когда ко мне, находящемуся в полном неведении, пришел самолично п. д-р и спросил: «Пан старший лесничий (под Новый год я получил от пана графа повышение! — Примеч. автора.), не соизволите ли быть у меня на свадьбе свидетелем?» — я был потрясен, особенно если учесть, что п. д-р С. до сих пор строил из себя черт-те что и обходил меня стороной, лишь бы избежать встречи. Как я должен был поступить? Целый ряд обстоятельств не позволил мне уклониться от выполнения его просьбы. В частности, не случайно выбор пал на меня, тем более что свадьба должна была состояться в Праге (здесь это было бы неприлично!), ибо, как посетовал жених, в округе до сих пор нет костела гуситской церкви. Да только шила в мешке не утаишь! Истинная причина заключалась в положении Маркеты, уже очень заметном. Я заказал себе новую парадную форму, что от меня и требовалось. Прислали за нами дрожки из Горшова, а поскольку там было всего два места, я пристроился на боковом сиденье, ни дать ни взять — личный телохранитель! Это ж умора! Видел бы меня пан граф! В остальном дело обошлось как нельзя лучше: на сегодня приехали — назавтра отбыли. От станции я уж решил пешком пойти, а пан д-р оскорбился. Намедни трубку прислал, говорит, шведская, да только враки все это — годится она разве что для форсу. Об остальном поговорим, если летом заглянете в наши края. С глубоким почтением и с надеждой на скорую встречу
Ваш Йозеф Вавера, граф. ст. лесничий.
Р. S. Вы, конечно, понимаете, что сначала пришлось старуху похоронить, а потом уж свадьбу сыграть. Она бы ни за что не позволила ехать в Прагу».
(1922)
Кто кого...
Б. Ловричу
Двух вагоновожатых, Коштяла и Завазела, в один и тот же день, одним и тем же рапортом перевели с трамвая на ремонт путей. Коштяла, чуть ли не самого ловкого среди городских вагоновожатых,— в наказание, а Завазела, почитай, самого нерасторопного,— из-за глухоты.
С ними уже никакого сладу не было, ни с тем, ни с другим. Завазела в последнее время не то что звонком либо свистком — пушкой нельзя было прошибить; а намедни, когда он проволок одного землекопа из Гейчина за вагоном, заставив бедолагу шагов тридцать проскакать на одной ноге, пассажиры чуть не вытрясли Завазела из пальто, пока не вынудили его остановиться.
Это было последней каплей.
С путешественником тем не случилось, правда, ничего страшного, разве что довелось ему воротиться шагов на тридцать за своим деревянным башмаком, потерянным в этом марш-броске, но ведь могло и случиться, не уцепись он за дверки. Пострадал только Завазел: его оправдания, что, мол, кому ж это взбредет на ум в деревянных башмаках, с мотыгой и лопатой на плече прыгать в трамвай, хоть и были признаны справедливыми, но ничего не дали, от перевода в ремонтники не спасли. Кто не слышит грома, пока в него не ударит, тот на электрической конке не может работать, сказали ему.
Коштяла же к падению привело прежнее его ремесло солодовника. Он толковал что-то о ревматизме в ногах, заработанном в варочном цехе солодовни, так или иначе, ремесло ему стало не по нутру, и когда по протекции старого хозяина подвернулось место на
трамвае, он ухватился за него обеими руками. Но что ему оказалось невмоготу, так это расстаться со жбаном. Пиво для солодовников, почитай, и завтрак, и обед, и ужин, и, улучив минутку, Коштял выбирался в пивоварню. Прежние дружки привечали его, да и старый хозяин ничего не имел против — Коштял, состоявший тут раньше старшим солодовником, ходил сюда на правах жениха хозяйской кухарки, а хозяин ведь и с местом ему посодействовал только затем, чтобы тот мог жениться на Бетушке.
Место Коштял получил, да вот на Бетушке не женился, и чем дальше, тем ясней становилось, что мужем и женой этим двум не бывать. Не надумал он насчет женитьбы и тогда, когда Бетушка оказалась в таких обстоятельствах, какие заставили бы поторопиться любого порядочного жениха, кому небезразлична честь невесты.
Хозяйская Бета, прежде сладкая утеха для глаза, теперь скорей огорчала своим видом, а потом и вовсе превратилась в срамотище, уже и подсобницы на пивной дробине подталкивали друг дружку локтями и перемигивались, стоило Бете туда заявиться — а надобно сказать, все женщины с пивоварни подсобляли там для приработка.
— Раздобрела чуть не втрое противу прежнего,— сказала ехидная Кудакталка. Так сильно Бета раздалась.
Когда же мастер, будучи блюстителем пивоваренных нравов, в один из приходов Коштяла заговорил об этом деле, тот, одним духом опорожнив кружку, обсосал нижней губой пену с пышных своих усов, заботливо и раздумчиво закрутил их и уж потом сказал:
— Слушай, мастер, чтоб ты знал, что к чему, и втемяшил тем, кто тебе про то наговорил, так я тебе скажу, что эту груду ворошил не я!
1 На языке солодовников «ворошить груду» — значит перелопачивать на гумне груду проросшего ячменя, иной раз и в сто центнеров весом Работу эту, очень сложную и ответственную, требующую равномерного распределения слоев и правильного перемешивания зерна, доверяют только опытным работникам. Поведение участвующих в операции может служить предлогом для увольнения. Если старший мастер возьмет лопату из рук солодовника, чтобы показать ему, как это делается, со словами «У нас это делают так!» и не вернет лопату, а воткнет ее в груду, солодовник должен ответить: «Благодарствуйте за науку, пан старший мастер!» — и с тем уволиться. Так бывало когда-то. (Примеч. автора.)
Хоть шутка была отменно соленой, подмастерья на нее — ни гугу, не отозвались они и тогда, когда Кош-тял добавил:
— Эту груду ворошил кто-то другой!
Но когда он намерился уходить, и все поняли, что насовсем, каждый подал ему руку.
— С богом!
Но, видать, не с легким сердцем ушел, иначе с чего бы он и потом, выпивая свою стопочку, точно так же обсасывал губой и закручивал свои усы, как и тогда, когда мочил их в жбане с пивом.
Только вот пивной жбан хоть и крупная вещь, зато последствия имеет самые незначительные, а стопочка мала, да последствия от нее крупные. Из жбана он никогда не перебирал, стопочкой же — завсегда!
Правда, мужчина он был крепкий, и в глаза это сразу не бросалось, но контролеры почему-то таких, как он, недолюбливали. Поскольку движение начиналось задолго до шести, «похмельных» вроде Коштяла случалось немало, но все они старались не зарываться. А вот перегарный дух от Коштяла контролеры не прощали, и все из-за твердолобого его упрямства в стычках или, выражаясь языком профессиональным, «задержках». Поводов хватало хоть отбавляй, но всякий раз почему-то так складывалось, что правда была на стороне Коштяла. Если контролер обнаруживал безбилетного пассажира и поднимал шум, Коштял божился, что билет ему давал, на том стоял и пассажир, но штраф все-таки платил, а Коштял получал замечание, вдобавок еще и за то, что промашка случилась в полупустом вагоне. Но потом пассажир, обшарив карманы, билет все-таки находил. И тут уже Коштял устраивал в отместку скандал. Он был прав, но ведь и контролер действовал согласно предписаниям.
— Вы слишком много говорите, друг мой,— сказал ему как-то контролер, за плечами которого были четыре класса с латынью.— И исходил от вас отнюдь не спиритус санктус, а... дьявольщина!
Соскочил как-то ролик: по правилам вправлять его должен кондуктор прицепного вагона, если он там есть.
А в прицепной вагон как раз набились погребаль-щики, ехавшие с каких-то пышных похорон, в головном же было пусто, но Коштял и не думал заменить напар-
ника. Оба уперлись, и трамвай так и не двинулся с места, пока кондуктор не обслужил билетами всех по-гребалыциков. Дальше последовали свара, рапорт, и Коштял, хотя и не нарушил правил, получил нагоняй за нетоварищеское поведение, тем более выяснилось, что все то время он сидел сложа руки, а это и вовсе выглядело чуть не преступлением.
— Каждый пусть занимается своим делом, я и так весь день ишачил, на ногах не держусь,— защищался Коштял.
— Допустим,— отрезал в ответ контролер,— но обычно вы на ногах не держите'сь совсем по другой причине.
Такие случаи исчислялись десятками, и пристало ли Коштялу пенять на то, что сослуживцы его любили не больше, чем начальство?
Но если контролеры Коштяла не жаловали, то совсем по-другому относились к нему кондукторши, то бишь жены кондукторов. Когда они везли мужьям обед, почти все старались ехать с Коштялом, пусть даже, чтобы подсесть к мужу, пришлось бы пропустить два трамвая. И если супруг удивлялся, почему это жена не поджидала его, как обычно, у церкви, та отговаривалась, мол, у Коштяла были места, да и обедать он все равно станет не раньше, чем приедет на стоянку к белильне, а она уже тут как тут, сидит и ждет на меже.
Иногда к Коштялу пристраивались сразу три женушки, и даже самая невинная из них безо всяких угрызений совести подсаживалась в его трамвай, когда муж как раз ехал во встречном, а третья присоединялась к двум первым за компанию. На самом деле всех троих приманили туда Коштяловы усы. Но что особенно способствовало его успеху, так это равнодушие к женщинам, хотя он и не прочь был позубоскалить с ними. Адонис он был своеобразный, его самолюбие вполне удовлетворялось тем, что женщины липли к нему как мухи к меду, но он был не из тех, кто готов отдать себя мухам на съедение.
Женщины всегда шалабольничали с ним, и ему приходилось чуть ли не силой шугать их с площадки — сами-то они не торопились слезать даже у белильни, пригородной стоянки в лугах, где трамвайщики частенько задерживались минут на пяток сверх положенных им на обед пятнадцати.
Коштял вел свой трамвай строго по расписанию, и у него единственного с этим было все в порядке, тютелька в тютельку. По сему поводу даже случались свары, потому что Коштял так наседал на опаздывающего, что на следующую, а то и на третью станцию они прибывали впритык.
Из-за своего норова он наконец и сломал себе шею. Произошло это на стрелке у парка; трамвай, с которым ему надо было разъехаться, остановился, пропуская его вперед — вразрез с предписанием! Коштял не поехал, со злорадным хладнокровием выжидая, когда же противоположная сторона вспомнит о соответствующем правиле. Противоположная сторона в лице Перотека, любимчика трамвайного начальства, звонила и могла звонить до светопреставления; Коштял так с места и не тронулся. Затянулось это надолго: Перотек в исступлении звонил, предоставляя Коштялу возможность живот от смеха надорвать. Сверху и снизу уже выстраивалась за ними очередь, и тут из глубины парка, вдоволь насмотревшись на это вопиющее безобразие, выступил контролер.
Он сразу стал унимать петухов, но подход у него к каждому был свой. Перотеку он выговорил так, будто благодарность ему вынес, а вот на Коштяла, хоть и признал его правоту, напустился, дескать, никакой беды не случилось бы, проскочи он первым, тем более что Перотек новичок, и Коштял знает об этом.
Как тут было Коштялу стерпеть; в ответ он отрезал, что, мол, все служебные предписания, получается, коту под хвост, раз тот, кто их добросовестно блюдет, получает нахлобучку, а тот, кто нарушает, в пай-мальчиках ходит.
На это контролер пообещал ему о котах поговорить в другом месте, и тут Коштял, вконец утратив от гнева и похмелья благоразумие, брякнул самое что ни на есть ужасное:
— Ну еще бы, господин хороший!
Киоскерша в парке, вязавшая на пороге чулок, подметальщик, да и все подъехавшие вагоновожатые, исключая Перотека — тоже чеха, хоть и всего лишь из Полички,— покатились со смеху, но тут же посерьезнели, потому как сказать «господин хороший» было самым страшным оскорблением, какое в Моравии могли нанести чеху из королевства, а контролер Фор-манек был как раз оттуда.
Но если ганак 1 хотел сделать это оскорбление особенно ядовитым, то он говорил не просто «хороший», но демонстративно на чешский лад мяукнув: «хороши-ий» или даже: «золото-ой мой господин хо-роши-ий». Так вот передразнивали чехов из королевства, вкладывая в это страстный протест моравских ревнителей против чешского якобы криводушия, сказывающегося в подобных выражениях. Самыми же «господами распрекрасными» почитались чехи, засевшие на должностях, какие пристало занимать мораванам.
Такая издевка попала контролеру Форманеку не в бровь, а в глаз. Он словно язык проглотил и сразу же, развернувшись на каблуках, ушел прочь.
Эти племенные препирательства — обычно они начинались шуткой о святом Яне Непомуцком, которого чехи утопили (чтобы иметь возможность вполовину дешевле въезжать в Прагу,— уточнялось при этом), или о последнем из рода Пршемысловичей, которого мораване убили в Оломоуцком замке, или же вопросом-ловушкой, отчего это каждая собака в Моравии приседает, завидев чеха из королевства (из уважения, считали чехи, тогда как мораване были другого, охального мнения), а заканчивались перебранкой с нешуточным исходом — строго преследовались среди служащих, с наказанием зачинщиков, и как раз тот самый «господин хороший» оказался последней каплей в провинностях Коштяла, переполнившей чашу терпения, в результате чего Коштял в один из дней — получилось так, что вместе с Завазелом,— отправился из депо в Гейчин, ремонтировать пути на пригородном участие.
Было это на день святого Марка, солнце сияло как по заказу. Дружные всходы озимых уже подросли и струились под расчесывающим их ветром, а тот торжественно полоскал заодно и красные хоругви геичинского крестного хода, живописно обвивая их вокруг древок.
Небесные высоты были усеяны жаворонками так густо, насколько это не мешало им состязаться, кто дальше всех взлетит и громче всех споет, при этом высотные и певческие их рекорды были выше всяческих похвал. Жаворонки взлетали дугообразно, словно прыгали с одной ступени божия престола на другую, пока не исчезали один за другим в лазури, а вслед за ними
1 Ганак — житель Ганы, этнографической области в Моравии.
и игристый их щебет, так что вскорости слышен он был лишь одному Господу.
Можно предположить, что молитвенному гимну жаворонков об урожае и спасении от градобития небожитель внимал благосклоннее, чем блеянию паствы, которая пела литании всем святым, вторя тому самому гейчинскому землекопу,— сильно хромая, самозабвенно суетился он в толпе; впрочем, жители Гейчина вообще не знали меры и даже при обычных крестных ходах поспешали так, словно им предстояло паломничество по крайности в Мариацель. Преподобному отцу то и дело приходилось растопыривать руки, сдерживая напор прихожан.
Завазел не слышал ни восторженного щебета пернатых, ни непрестанных монотонных воззывов неоперен-ных певцов, осаждавших литаниями всех святых вкупе и каждого в отдельности, причем на последние молитвы возлагались особые надежды; и хотя Завазел ловил не слухом, а, по обыкновению глухих, раскрытым ртом, лицо его выражало полное блаженство.
А как же иначе? Перевод по службе был для него освобождением от ужаса и тоски, которые всегда были с ним бок о бок в трамвае; по натуре покорливый, из тех, что идут на поводу у судьбы, он никогда бы не осмелился подать рапорт о служебной непригодности, а теперь, когда им распорядились без его участия, чувствовал себя на седьмом небе оттого, что случилось это не чересчур поздно. Взгляд его, которым он следил за прискоками охромевшего землекопа, туманился благодарностью, ведь тот не позволил так запросто отдавить себе конечности колесами, прыгал на одной ноге до тех пор, пока Завазела общими усилиями не растормошили прежде, чем случилась беда.
Но что скажет дома его баба? Уж конечно, прознает, а надо сказать, жена была единственным человеком, которого Завазел слышал сразу и безо всякого напряжения — так она умела заставить себя понять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24