Навязчивое сексуальное желание гипнотизирует и постоянно растет. Меньше не становится. В сексе всегда присутствует приключение, как справедливо замечает народ. Оно притягивает, помогает воображению, и пока это приключение живет, смерть не имеет власти над своей жертвой.
Днем работа заставляла мадемуазель Зосс разъезжать по больницам, тюрьмам, ездить к духовному наставнику в Б. Я уже сказал, что она была в том же возрасте, что и моя мать: ей было пятьдесят пять лет, мне – тридцать пять. Она была еще моложавой, стройной, удивительно подтянутой. Высокая, быстрая, прекрасно выглядела… Мы встречались каждый вечер после ужина, а потом ложились в постель. Странно, что я не уставал; Пола Зосс обладала искусством постоянно возвращать мне ощущение комфорта. Она ласкала меня, массировала часами. Во время этих массажей мы разговаривали.
– Расскажи мне о своих встречах.
– …Расскажи мне о моих седых волосах.
И она в самом деле показывала мне свои седые волосы на лбу и на висках – она не состригала их лишь из соображений глупого кокетства. Эти седые волосы мне нравились, притягивали меня, они оттеняли ее загар, ее ясные глаза и подчеркивали моложавость ее лица. Я любил их, эти серебристые проблески на буром фоне. Я говорил ей об этом. Она верила мне. Ее вера, которую она испытывала по отношению ко мне в течение года, спасет ее.
– Расскажи мне о своих книгах. О том, как ты пишешь. О том, как это происходит.
– …Расскажи мне о своем детстве. О проповеднике.
– …Расскажи мне о вере и Библии.
– …Прочитай мне по памяти стихи из Псалтири.
Это было легко. Я столько раз слышал их, так часто сидел у подножия кафедры, что знал их наизусть. В моей повседневной жизни было очень мало случаев, когда библейские цитаты не пришлись бы по назначению, я использовал неистощимые резервы своей памяти и в нужные моменты часто извращал слова, произнося их с иронией или напыщенностью.
– Поговори со мной о Боге.
Смеясь, я пародировал своего отца.
– Нет, не так. Серьезно. Расскажи мне о Боге. Признайся, что послужило причиной твоего прихода к вере.
Я увиливал от ответа, рассказывал о своем детстве, о жизни в горах, особенно о том, что – поскольку эта жизнь отделяла меня от моих сверстников – я не ходил в школу и что ни в одной деревне я не чувствовал себя дома; именно этот факт внушает мне своего рода болезненную привязанность к зверинцам, маленьким циркам. Я похож на путешественника. Блуждания, расстояния, отделяющие вас от людей, приклеившихся к одному месту, на которых вы смотрите, как на довольных своей судьбой чудаков, тогда как вы сами – вечные бродяги с дырявыми карманами.
Я попытался описать ей это одиночество.
– Расскажи мне о своей матери.
О ней я мог говорить охотнее всего. Годы, на протяжении которых я не хотел обращаться к ней, а позже поместил ее смерть в скобки. Исключительное любопытство Полы заставляло меня вытащить образ матери из уголков памяти, куда я его сослал. Месть, страх, давняя детская система защиты? Каждый раз, когда появлялась мать, я убегал от нее. Она так привыкла царствовать! Я рассказывал. Длинный монолог, в котором я попытался изобразить ее энергичность, ее заботы о спасении пьяниц и проституток – так же, как я, привлеченный в цирк видом грешников, – она думала: «вот заблудшие». Заблудшие, заблудившиеся, изможденные бедностью и алкоголем лица – зрелище, требующее исправления, зрелище, которое связано у меня с другим: затемненным и ненавистным, когда все чувства – лень, жадность, мерзость, злоба – могут наконец дать выход своим возможностям.
Моя мать трудилась неустанно: исправляла, заботилась, помогала. Но как только она уходила, как только «священный экипаж» моего отца исчезал в глубине пейзажа, пьяница возвращался в кафе, проститутка – на панель, разведенная женщина вновь начинала развратничать. О том, что они ели, о том, что они пили и что делали, заботились люди, которые совершали все возможное ради славы Божьей. Но отпаивать чаем и насыщать хлебцами виновных? Они тут же возвращались в геенну огненную. Ничего не происходило. Быть может, именно в бесполезной работе, которую проделывала моя мать, я вижу сегодня ее подвиг. Неустанно противостоять злу. Зло царит, дьявол никогда не покладает рук. Зло желает царствовать. Однако в постоянной битве с ним и заключается призвание праведников. Дьявол! Для моего отца и моей матери дьявол существовал на самом деле, они видели его, знали о его хитростях, всех его мерзостях, они загоняли его в ловушку, сражались с ним. Любой жест, поступок были направлены на то, чтобы посрамить дьявола, дать понять, что Царство Божье наступит на земле только в борьбе с тысячелетней эпохой зла. Однако оно наступит, это Царство, и венец праведников навеки воссияет на челе добрых воинов!
Зло – колючий кустарник, заполняющий собой землю, чтобы добро не восторжествовало. Бдительность! Бдительность! Бодрствуй в мыслях своих. Омой тело свое. Очисти душу свою. Не оставляй ни малейшего места, ни малейшего шанса демону, пока живешь, преследуй его, борись с ним, осаждай его, заставляй бежать. Нельзя терять ни минуты. Ты видишь, Злодей перерождается! Сладок запретный плод, изысканны платья и вина, крики чарующих животных, тела девушек. Само обольщение принадлежит ему. Желание – его творчество. Все, что нравится, что привлекает, все, что услаждает инстинкт и взгляд – его творчество. Празднуйте, веселитесь. Вы порочны и лживы. Только один праздник узнаваем в Вечном блаженстве. О матушка! Исчезнувшая и появившаяся вновь! Элегия. Ожерелье упреков и никогда не полученных поцелуев. Никогда не возвращенных.
Я пытался объяснить мадемуазель Зосс следующее: я, который был безразличен к детям и детству, думал о своей матери, беременной мной, о себе внутри нее – я пытался представить ее ощущения, проследить то, что связывало ее с Богом в течение девяти месяцев. Как часто она должна была повторять хвалы псалмопевца, тоже словно находившегося внутри матери:
Но Ты извел меня из чрева,
Вложил в меня упование у грудей матери моей.
На Тебя оставлен я от утробы; от чрева матери моей
Ты – Бог мой. Не удаляйся от меня, ибо
Скорбь близка, а помощника нет… Псалом 21: 10-Г2.
Произнося эти слова, я мысленно обращался к Луи, его бездомной матери, месяцам, которые она тайком носила его, к его загадочному отцу, к рождению ребенка в нищете… Я думал об этом с горечью. С сожалением, что почти ничего не знаю о стадиях вынашивания плода, о той связи, которая должна была соединять меня самого с матерью, супругой проповедника, – думал с неизменной нежностью.
Истинное затмение! Неблагодарность существ! Я рассказывал все это мадемуазель Зосс, и она часами слушала меня, разделяя со мной мое любопытство, исцеляя мои давние раны. Я рассказывал ей о наших путешествиях в горах – во времена моего детства Ормонские горы еще были дикими; старая машина, ущелья, остановки у подножия скал, чай (опять), кусочек хлеба (в тамошних хижинах не едят ничего, кроме сухого хлеба…), я собирал горсть черники на сладкое, и после молитвы снова дорога среди скал до следующей остановки. Осанна! Ангельские трубы! Альпийские бури, солнечные ванны каждый день, вечера, когда моя мать учила со мной главы из Библии. Книга Иова – Псалтирь – Притчи Соломона – Книга Екклесиаста; арифметика вбивалась в мою голову посредством подсчета актов и законов избранного народа. Осанна! Как не удивляться тому, что годы спустя полностью вышедший из книги Бытия ученик позволял седеющей любовнице ласкать себя, зачарованно погружаясь в бездны своей пророческой предыстории.
Моя мать была сухощавой женщиной с каштановыми волосами, с глазами, как ломоносы. Ее родители, крестьяне, погибли во время пожара вместе с коровами и свиньями; они не проснулись, когда молния попала в стог сена: дед слишком много выпил, чтобы понять, что происходит, а бабушка незадолго до этого перенесла операцию на ноги и не смогла встать. Оба сгорели вместе с домашними животными, огонь словно был знаком гнева Вечного и уничтожил жилище грешника со всем его добром.
Мадемуазель Зосс с серьезным видом слушала обрывочное повествование о моих предках.
Лежа в ее постели, я ревновал тех, кто мог ласково обращаться к матери, качать ее на руках, словно собственного ребенка. Да, время от времени звать ее, звонить ей, встречаться с ней, заходить в ее старую квартиру подышать запахом яблок, посылать ей почтовые открытки, идти ей навстречу по тропинке. Я не успел испытать сыновние чувства, а теперь было уже слишком поздно. Я даже не смог идти рядом с ней до самой ее смерти, не смог понять эту смерть так, как было нужно. Мне рассказывал один из друзей, как он нескольких месяцев подряд, зная, что его мать умирает от рака, каждый вечер разговаривал с ней, сидя у изголовья больничной кровати. Старая женщина поведала ему о своем собственном детстве и детстве моего друга, своих влюбленностях, отце друга, словом, обо всем. Потом она умерла. Однако этот человек имел возможность сохранить все услышанное от матери и говорил мне, что навсегда стал другим – более сильным, почти спасенным.
В сравнении с ним я ощущал себя слабым, тупым, отказавшимся от своего блага из-за какой-то ошибки. Зло непоправимо, я знал это. Слушая меня, мадемуазель Зосс проливала немного бальзама на мои раны, и ее серые волосы, ее внезапно склонившееся надо мной лицо, далекий от противоречий, притягивающий меня образ матери служили вопреки всему доказательством полученного прощения. Знаком, что меня можно любить, несмотря на мою безнравственность и эгоизм.
III
Я не стал бы так долго рассказывать об эпизоде моей жизни, связанном с Полой Зосс (после нее были и другие женщины), если бы не две причины: во-первых, возраст Полы; то, что она была старше меня на двадцать лет, успокаивало меня, возвращало мне внутреннее равновесие и помогало ясно почувствовать мою связь с матерью. Во-вторых, ее изобретательность в сексе, которая отвечала моим устремлениям и открывала передо мной неожиданные перспективы.
Когда я много позже разглядывал тело Луи, его «книги» или носовые платки, я невольно вспоминал вопрос, который мне однажды задала мадемуазель Зосс:
– Ты спал с мужчиной?
– Нет.
– Ты уверен? Даже чуть-чуть?
Ее голос дрожал. Она начинала задавать наводящие вопросы и каждый раз рассказывала мне о том, что она как социальный работник наблюдала у мальчиков, развлечениях в стенах интернатов и приютов, признаниях воспитателей и наставников, забывших ненадолго о своих обязанностях. Она описывала подробности, нумеровала сцены, рассказывала об удовольствиях и соучастии. Сеансы мастурбации в туалетах приводили ее в наибольший экстаз, она хотела знать, бывало ли так у меня, встречал ли я гомосексуалистов?
– Встречал, конечно. Как и все.
– И что?
– Ничего.
– Даже чуть-чуть?
Она часто дышала. Я был вынужден рассказывать ей то, что видел, или то, что хотел бы видеть; ее дрожь заставляла дрожать меня самого, а может быть, я испытывал дрожь от воспоминаний о тайных, запретных удовольствиях: мерзких удовольствиях, которые время от времени вылезают из тени на свет – на ярмарочных площадях, на пустынных улицах, когда опускается ночь, и для них освобождается место.
По правде говоря – это было очевидно, – мужчины волновали меня. Первый раз это случилось в солярии на пляже, где мы оказались одни – мальчик в коротких плавках и я; он спал прямо под солнечными лучами, и я представил, как он раздевается и мастурбирует. Изучая тело Луи при первой встрече, я, конечно же, вспомнил этого мальчика. Во второй раз подобное случилось у физиотерапевта: я упал, катаясь на лыжах, и врач прописал мне массаж; ассистент, массировавший меня в маленьком закрытом кабинете, после часа «пик» однажды вечером вдруг заставил меня смутиться. И ничего более. Добавлю только, что он заставил меня одновременно испытать и сожаление – точно такое же, какое я испытывал потом, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о пороках своих пациентов и просеивала меня сквозь сито своих вопросов. Почему я так и не поведал ей о двух этих случаях? Потому, что они не значили ровным счетом ничего. И потому еще, что мне было стыдно за то сожаление; я хотел продолжать стыдиться и потом, не дать стереться четкому следу, оставшемуся от воспоминаний. Конечно, я прекрасно знал, что мужчины не привлекают меня, я любил женщин, их ум, тела, взгляд на мир, силу, и ничто на свете не заставило бы меня расстаться со всем этим. Но однополые наваждения мадемуазель Зосс волновали меня, заставляя с грустью вспоминать два эпизода из прежней жизни.
– А что ты предпочитаешь с девочками?
– …Ты уже выбрил одну, маленькая свинья?
– …Ей это понравилось?
– …А тебе?
Ох уж эти перерывы…
Парадоксально то, что когда мы с Полой Зосс расстались, я больше всего сожалел об отсутствии этих вопросов. Многие месяцы они дополняли мои вечера и стали необходимым условием получения удовольствия. Позднее я ввел в наше с Анной общение разговоры, словесные фантазии, заставлял ее надрывно рассказывать о предыдущих связях и выдумках, и, в свою очередь, она сожалела, что я, мокрый от пота, целыми часами готов слушать ее.
Порвав с мадемуазель Зосс, я возобновил ночные прогулки и сжигал сам себя бестолковыми опытами. Превращал в пепел любой проблеск мудрости! Однажды в насмешливый вечер я сидел на уже тронутой августом траве, возле скамейки, посреди Миланской площади, среди сомнительного вида носовых платков, чувствуя первые взгляды блуждающих вокруг призраков. Я поднес спичку к связке бумаг и наблюдал, как умирают мои записи. Теперь надо было написать роман. Убежать в абстракцию. Повествовать. Я имел достаточно времени, чтобы философствовать! Маленький костер, горевший у моих ног, в грязной траве, символично намекал на завершение моей карьеры мыслителя. Но Господь, бывший этим огнем, пусть слабым, пусть насмешливым, возможно, красивым в сгущающихся серых сумерках, хотел, чтобы превращавшаяся в пепел бумага с неровными краями еще долго краснела в наступавшей темноте – секунду, две секунды, прежде чем окончательно погаснуть, свернуться, затвердеть в едком горьком дыму. Я долго сидел на земле, наблюдая за холодной розой, черной и сухой – розой, в которую превратилась моя рукопись. Потом я наступил на нее, радостно растоптал и отправился в путь с видом оправданного. Вот как мы избавляемся от сомнительных книг, мы, другие. Без ненужных сожалений. Беспощадно. Активно. Огонь очищает душу верного и готовит его к спасению. Поскольку я тут же начал сомневаться в этом, то, сделав несколько шагов, взгрустнул от того, что устроил костер, и осудил себя за уничтожение моих прекрасных страниц. Уничтожить работу нескольких месяцев! И добровольно. Потерять Полу Зосс. Решительно, я все делал не так. Я продолжал блуждать до тех пор, пока, много позже, не встретил Анну, и тот мир, который она принесла мне, эти несколько лет позволили мне работать над книгами с относительной методичностью.
Завоевать Анну было непросто. Она сопротивлялась, шлюха. Брыкалась. Она уже прочитала к тому времени некоторые мои книги, и в отличие от большинства женщин, которых я знал, не восторгалась ими, а держалась от них подальше. От романов, сборников новелл…
Каким я был в момент встречи с Анной? Мне исполнилось тогда сорок. Незадолго перед этим я отпустил бороду каштанового цвета, и в ней проглядывали десять-двенадцать серебристых волосков, которые я замечал каждый раз, когда разглядывал себя в зеркало. Любопытно, как меня посетила мысль отпустить бороду. На фотографиях, где я снят еще без бороды, я выгляжу умным, но лицо у меня слишком круглое. Мне кажется, что на этих фотографиях людям в первую очередь бросается в глаза цвет моего лица (в летние месяцы розовый становится бронзовым, но, к сожалению, все остальные времена года так долги), и это розовое, розоватое, розовеющее (я употребляю причастие по настроению) лицо раздражает меня. Я пытался исправить это с помощью нескольких сеансов облучения, постясь или прикладывая к лицу лед из холодильника. Ничто не помогало. В моей памяти с детства укрепился образ бородатых пророков. Борода, сила, мужество, мудрость. Борода – атрибут мудреца. Доказательство зрелости, внутренней наполненности, борода подчеркивала моложавость моего лица, огонь моих глаз! Счастливый и очень удачный контраст: борода, символ сосредоточенности, склонности к размышлению, удаления от мира и склонности к писательству. Молодая кожа, подрагивающий нос, острый жгучий взгляд – все это доказывает мою самобытность авантюриста, всегда готового взяться за перо.
Итак, я отпустил бороду и был заворожен новым видом своего лица, впечатлением, которое оно производило на меня и моих читательниц. Ибо многие дамы стали обожать и любить меня, поскольку их априори интересовала моя борода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Днем работа заставляла мадемуазель Зосс разъезжать по больницам, тюрьмам, ездить к духовному наставнику в Б. Я уже сказал, что она была в том же возрасте, что и моя мать: ей было пятьдесят пять лет, мне – тридцать пять. Она была еще моложавой, стройной, удивительно подтянутой. Высокая, быстрая, прекрасно выглядела… Мы встречались каждый вечер после ужина, а потом ложились в постель. Странно, что я не уставал; Пола Зосс обладала искусством постоянно возвращать мне ощущение комфорта. Она ласкала меня, массировала часами. Во время этих массажей мы разговаривали.
– Расскажи мне о своих встречах.
– …Расскажи мне о моих седых волосах.
И она в самом деле показывала мне свои седые волосы на лбу и на висках – она не состригала их лишь из соображений глупого кокетства. Эти седые волосы мне нравились, притягивали меня, они оттеняли ее загар, ее ясные глаза и подчеркивали моложавость ее лица. Я любил их, эти серебристые проблески на буром фоне. Я говорил ей об этом. Она верила мне. Ее вера, которую она испытывала по отношению ко мне в течение года, спасет ее.
– Расскажи мне о своих книгах. О том, как ты пишешь. О том, как это происходит.
– …Расскажи мне о своем детстве. О проповеднике.
– …Расскажи мне о вере и Библии.
– …Прочитай мне по памяти стихи из Псалтири.
Это было легко. Я столько раз слышал их, так часто сидел у подножия кафедры, что знал их наизусть. В моей повседневной жизни было очень мало случаев, когда библейские цитаты не пришлись бы по назначению, я использовал неистощимые резервы своей памяти и в нужные моменты часто извращал слова, произнося их с иронией или напыщенностью.
– Поговори со мной о Боге.
Смеясь, я пародировал своего отца.
– Нет, не так. Серьезно. Расскажи мне о Боге. Признайся, что послужило причиной твоего прихода к вере.
Я увиливал от ответа, рассказывал о своем детстве, о жизни в горах, особенно о том, что – поскольку эта жизнь отделяла меня от моих сверстников – я не ходил в школу и что ни в одной деревне я не чувствовал себя дома; именно этот факт внушает мне своего рода болезненную привязанность к зверинцам, маленьким циркам. Я похож на путешественника. Блуждания, расстояния, отделяющие вас от людей, приклеившихся к одному месту, на которых вы смотрите, как на довольных своей судьбой чудаков, тогда как вы сами – вечные бродяги с дырявыми карманами.
Я попытался описать ей это одиночество.
– Расскажи мне о своей матери.
О ней я мог говорить охотнее всего. Годы, на протяжении которых я не хотел обращаться к ней, а позже поместил ее смерть в скобки. Исключительное любопытство Полы заставляло меня вытащить образ матери из уголков памяти, куда я его сослал. Месть, страх, давняя детская система защиты? Каждый раз, когда появлялась мать, я убегал от нее. Она так привыкла царствовать! Я рассказывал. Длинный монолог, в котором я попытался изобразить ее энергичность, ее заботы о спасении пьяниц и проституток – так же, как я, привлеченный в цирк видом грешников, – она думала: «вот заблудшие». Заблудшие, заблудившиеся, изможденные бедностью и алкоголем лица – зрелище, требующее исправления, зрелище, которое связано у меня с другим: затемненным и ненавистным, когда все чувства – лень, жадность, мерзость, злоба – могут наконец дать выход своим возможностям.
Моя мать трудилась неустанно: исправляла, заботилась, помогала. Но как только она уходила, как только «священный экипаж» моего отца исчезал в глубине пейзажа, пьяница возвращался в кафе, проститутка – на панель, разведенная женщина вновь начинала развратничать. О том, что они ели, о том, что они пили и что делали, заботились люди, которые совершали все возможное ради славы Божьей. Но отпаивать чаем и насыщать хлебцами виновных? Они тут же возвращались в геенну огненную. Ничего не происходило. Быть может, именно в бесполезной работе, которую проделывала моя мать, я вижу сегодня ее подвиг. Неустанно противостоять злу. Зло царит, дьявол никогда не покладает рук. Зло желает царствовать. Однако в постоянной битве с ним и заключается призвание праведников. Дьявол! Для моего отца и моей матери дьявол существовал на самом деле, они видели его, знали о его хитростях, всех его мерзостях, они загоняли его в ловушку, сражались с ним. Любой жест, поступок были направлены на то, чтобы посрамить дьявола, дать понять, что Царство Божье наступит на земле только в борьбе с тысячелетней эпохой зла. Однако оно наступит, это Царство, и венец праведников навеки воссияет на челе добрых воинов!
Зло – колючий кустарник, заполняющий собой землю, чтобы добро не восторжествовало. Бдительность! Бдительность! Бодрствуй в мыслях своих. Омой тело свое. Очисти душу свою. Не оставляй ни малейшего места, ни малейшего шанса демону, пока живешь, преследуй его, борись с ним, осаждай его, заставляй бежать. Нельзя терять ни минуты. Ты видишь, Злодей перерождается! Сладок запретный плод, изысканны платья и вина, крики чарующих животных, тела девушек. Само обольщение принадлежит ему. Желание – его творчество. Все, что нравится, что привлекает, все, что услаждает инстинкт и взгляд – его творчество. Празднуйте, веселитесь. Вы порочны и лживы. Только один праздник узнаваем в Вечном блаженстве. О матушка! Исчезнувшая и появившаяся вновь! Элегия. Ожерелье упреков и никогда не полученных поцелуев. Никогда не возвращенных.
Я пытался объяснить мадемуазель Зосс следующее: я, который был безразличен к детям и детству, думал о своей матери, беременной мной, о себе внутри нее – я пытался представить ее ощущения, проследить то, что связывало ее с Богом в течение девяти месяцев. Как часто она должна была повторять хвалы псалмопевца, тоже словно находившегося внутри матери:
Но Ты извел меня из чрева,
Вложил в меня упование у грудей матери моей.
На Тебя оставлен я от утробы; от чрева матери моей
Ты – Бог мой. Не удаляйся от меня, ибо
Скорбь близка, а помощника нет… Псалом 21: 10-Г2.
Произнося эти слова, я мысленно обращался к Луи, его бездомной матери, месяцам, которые она тайком носила его, к его загадочному отцу, к рождению ребенка в нищете… Я думал об этом с горечью. С сожалением, что почти ничего не знаю о стадиях вынашивания плода, о той связи, которая должна была соединять меня самого с матерью, супругой проповедника, – думал с неизменной нежностью.
Истинное затмение! Неблагодарность существ! Я рассказывал все это мадемуазель Зосс, и она часами слушала меня, разделяя со мной мое любопытство, исцеляя мои давние раны. Я рассказывал ей о наших путешествиях в горах – во времена моего детства Ормонские горы еще были дикими; старая машина, ущелья, остановки у подножия скал, чай (опять), кусочек хлеба (в тамошних хижинах не едят ничего, кроме сухого хлеба…), я собирал горсть черники на сладкое, и после молитвы снова дорога среди скал до следующей остановки. Осанна! Ангельские трубы! Альпийские бури, солнечные ванны каждый день, вечера, когда моя мать учила со мной главы из Библии. Книга Иова – Псалтирь – Притчи Соломона – Книга Екклесиаста; арифметика вбивалась в мою голову посредством подсчета актов и законов избранного народа. Осанна! Как не удивляться тому, что годы спустя полностью вышедший из книги Бытия ученик позволял седеющей любовнице ласкать себя, зачарованно погружаясь в бездны своей пророческой предыстории.
Моя мать была сухощавой женщиной с каштановыми волосами, с глазами, как ломоносы. Ее родители, крестьяне, погибли во время пожара вместе с коровами и свиньями; они не проснулись, когда молния попала в стог сена: дед слишком много выпил, чтобы понять, что происходит, а бабушка незадолго до этого перенесла операцию на ноги и не смогла встать. Оба сгорели вместе с домашними животными, огонь словно был знаком гнева Вечного и уничтожил жилище грешника со всем его добром.
Мадемуазель Зосс с серьезным видом слушала обрывочное повествование о моих предках.
Лежа в ее постели, я ревновал тех, кто мог ласково обращаться к матери, качать ее на руках, словно собственного ребенка. Да, время от времени звать ее, звонить ей, встречаться с ней, заходить в ее старую квартиру подышать запахом яблок, посылать ей почтовые открытки, идти ей навстречу по тропинке. Я не успел испытать сыновние чувства, а теперь было уже слишком поздно. Я даже не смог идти рядом с ней до самой ее смерти, не смог понять эту смерть так, как было нужно. Мне рассказывал один из друзей, как он нескольких месяцев подряд, зная, что его мать умирает от рака, каждый вечер разговаривал с ней, сидя у изголовья больничной кровати. Старая женщина поведала ему о своем собственном детстве и детстве моего друга, своих влюбленностях, отце друга, словом, обо всем. Потом она умерла. Однако этот человек имел возможность сохранить все услышанное от матери и говорил мне, что навсегда стал другим – более сильным, почти спасенным.
В сравнении с ним я ощущал себя слабым, тупым, отказавшимся от своего блага из-за какой-то ошибки. Зло непоправимо, я знал это. Слушая меня, мадемуазель Зосс проливала немного бальзама на мои раны, и ее серые волосы, ее внезапно склонившееся надо мной лицо, далекий от противоречий, притягивающий меня образ матери служили вопреки всему доказательством полученного прощения. Знаком, что меня можно любить, несмотря на мою безнравственность и эгоизм.
III
Я не стал бы так долго рассказывать об эпизоде моей жизни, связанном с Полой Зосс (после нее были и другие женщины), если бы не две причины: во-первых, возраст Полы; то, что она была старше меня на двадцать лет, успокаивало меня, возвращало мне внутреннее равновесие и помогало ясно почувствовать мою связь с матерью. Во-вторых, ее изобретательность в сексе, которая отвечала моим устремлениям и открывала передо мной неожиданные перспективы.
Когда я много позже разглядывал тело Луи, его «книги» или носовые платки, я невольно вспоминал вопрос, который мне однажды задала мадемуазель Зосс:
– Ты спал с мужчиной?
– Нет.
– Ты уверен? Даже чуть-чуть?
Ее голос дрожал. Она начинала задавать наводящие вопросы и каждый раз рассказывала мне о том, что она как социальный работник наблюдала у мальчиков, развлечениях в стенах интернатов и приютов, признаниях воспитателей и наставников, забывших ненадолго о своих обязанностях. Она описывала подробности, нумеровала сцены, рассказывала об удовольствиях и соучастии. Сеансы мастурбации в туалетах приводили ее в наибольший экстаз, она хотела знать, бывало ли так у меня, встречал ли я гомосексуалистов?
– Встречал, конечно. Как и все.
– И что?
– Ничего.
– Даже чуть-чуть?
Она часто дышала. Я был вынужден рассказывать ей то, что видел, или то, что хотел бы видеть; ее дрожь заставляла дрожать меня самого, а может быть, я испытывал дрожь от воспоминаний о тайных, запретных удовольствиях: мерзких удовольствиях, которые время от времени вылезают из тени на свет – на ярмарочных площадях, на пустынных улицах, когда опускается ночь, и для них освобождается место.
По правде говоря – это было очевидно, – мужчины волновали меня. Первый раз это случилось в солярии на пляже, где мы оказались одни – мальчик в коротких плавках и я; он спал прямо под солнечными лучами, и я представил, как он раздевается и мастурбирует. Изучая тело Луи при первой встрече, я, конечно же, вспомнил этого мальчика. Во второй раз подобное случилось у физиотерапевта: я упал, катаясь на лыжах, и врач прописал мне массаж; ассистент, массировавший меня в маленьком закрытом кабинете, после часа «пик» однажды вечером вдруг заставил меня смутиться. И ничего более. Добавлю только, что он заставил меня одновременно испытать и сожаление – точно такое же, какое я испытывал потом, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о пороках своих пациентов и просеивала меня сквозь сито своих вопросов. Почему я так и не поведал ей о двух этих случаях? Потому, что они не значили ровным счетом ничего. И потому еще, что мне было стыдно за то сожаление; я хотел продолжать стыдиться и потом, не дать стереться четкому следу, оставшемуся от воспоминаний. Конечно, я прекрасно знал, что мужчины не привлекают меня, я любил женщин, их ум, тела, взгляд на мир, силу, и ничто на свете не заставило бы меня расстаться со всем этим. Но однополые наваждения мадемуазель Зосс волновали меня, заставляя с грустью вспоминать два эпизода из прежней жизни.
– А что ты предпочитаешь с девочками?
– …Ты уже выбрил одну, маленькая свинья?
– …Ей это понравилось?
– …А тебе?
Ох уж эти перерывы…
Парадоксально то, что когда мы с Полой Зосс расстались, я больше всего сожалел об отсутствии этих вопросов. Многие месяцы они дополняли мои вечера и стали необходимым условием получения удовольствия. Позднее я ввел в наше с Анной общение разговоры, словесные фантазии, заставлял ее надрывно рассказывать о предыдущих связях и выдумках, и, в свою очередь, она сожалела, что я, мокрый от пота, целыми часами готов слушать ее.
Порвав с мадемуазель Зосс, я возобновил ночные прогулки и сжигал сам себя бестолковыми опытами. Превращал в пепел любой проблеск мудрости! Однажды в насмешливый вечер я сидел на уже тронутой августом траве, возле скамейки, посреди Миланской площади, среди сомнительного вида носовых платков, чувствуя первые взгляды блуждающих вокруг призраков. Я поднес спичку к связке бумаг и наблюдал, как умирают мои записи. Теперь надо было написать роман. Убежать в абстракцию. Повествовать. Я имел достаточно времени, чтобы философствовать! Маленький костер, горевший у моих ног, в грязной траве, символично намекал на завершение моей карьеры мыслителя. Но Господь, бывший этим огнем, пусть слабым, пусть насмешливым, возможно, красивым в сгущающихся серых сумерках, хотел, чтобы превращавшаяся в пепел бумага с неровными краями еще долго краснела в наступавшей темноте – секунду, две секунды, прежде чем окончательно погаснуть, свернуться, затвердеть в едком горьком дыму. Я долго сидел на земле, наблюдая за холодной розой, черной и сухой – розой, в которую превратилась моя рукопись. Потом я наступил на нее, радостно растоптал и отправился в путь с видом оправданного. Вот как мы избавляемся от сомнительных книг, мы, другие. Без ненужных сожалений. Беспощадно. Активно. Огонь очищает душу верного и готовит его к спасению. Поскольку я тут же начал сомневаться в этом, то, сделав несколько шагов, взгрустнул от того, что устроил костер, и осудил себя за уничтожение моих прекрасных страниц. Уничтожить работу нескольких месяцев! И добровольно. Потерять Полу Зосс. Решительно, я все делал не так. Я продолжал блуждать до тех пор, пока, много позже, не встретил Анну, и тот мир, который она принесла мне, эти несколько лет позволили мне работать над книгами с относительной методичностью.
Завоевать Анну было непросто. Она сопротивлялась, шлюха. Брыкалась. Она уже прочитала к тому времени некоторые мои книги, и в отличие от большинства женщин, которых я знал, не восторгалась ими, а держалась от них подальше. От романов, сборников новелл…
Каким я был в момент встречи с Анной? Мне исполнилось тогда сорок. Незадолго перед этим я отпустил бороду каштанового цвета, и в ней проглядывали десять-двенадцать серебристых волосков, которые я замечал каждый раз, когда разглядывал себя в зеркало. Любопытно, как меня посетила мысль отпустить бороду. На фотографиях, где я снят еще без бороды, я выгляжу умным, но лицо у меня слишком круглое. Мне кажется, что на этих фотографиях людям в первую очередь бросается в глаза цвет моего лица (в летние месяцы розовый становится бронзовым, но, к сожалению, все остальные времена года так долги), и это розовое, розоватое, розовеющее (я употребляю причастие по настроению) лицо раздражает меня. Я пытался исправить это с помощью нескольких сеансов облучения, постясь или прикладывая к лицу лед из холодильника. Ничто не помогало. В моей памяти с детства укрепился образ бородатых пророков. Борода, сила, мужество, мудрость. Борода – атрибут мудреца. Доказательство зрелости, внутренней наполненности, борода подчеркивала моложавость моего лица, огонь моих глаз! Счастливый и очень удачный контраст: борода, символ сосредоточенности, склонности к размышлению, удаления от мира и склонности к писательству. Молодая кожа, подрагивающий нос, острый жгучий взгляд – все это доказывает мою самобытность авантюриста, всегда готового взяться за перо.
Итак, я отпустил бороду и был заворожен новым видом своего лица, впечатлением, которое оно производило на меня и моих читательниц. Ибо многие дамы стали обожать и любить меня, поскольку их априори интересовала моя борода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18