Запах дыма опьянял нас.
Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.
Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.
Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…
VII
С некоторых пор я вновь стал думать о Клер Муари, удивляясь, что с момента нашего приезда в Л. не вспоминал о ней.
Воспоминания о Клер были очередным подарком визита на могилу Р… Кто испытывал Луи собственной смертью? Я хотел избавиться от этой мысли, думая о молодости мальчика, списывая на его возраст свою странную бесчувственность. Теперь, когда у нас почти царил покой, я снова вспоминал визиты пастора, загадочное молчание Луи, страдания моей жены. Я вспоминал, как Клер Муари пила пиво в нескольких шагах от меня на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы», пока я гадко лизал свое ванильно-земляничное мороженое. Я до сих пор ощущал вкус этой мерзости на своих губах. Я представлял себе загорелые блестящие ляжки Клер, скрестившиеся под короткой юбкой. Солнце, загар, машина, удаляющаяся в направлении леса… Несколько дней спустя Клер не стало. За эту смерть должны отвечать двое: писатель Александр Дюмюр и его жена, которые не смогли сдержать своего приемного сына тогда, когда это еще можно было сделать. Если сказать точнее: которые радовались связи своего приемного сына с супругой пастора. (Кстати, что с ним стало? Он, наверное, проповедует теперь жителям Габона в церкви, выстроенной из белых досок. Господь судил нам идти запутанными путями. Что ж. Все правильно.)
Я цинично врал Муари, издевался над его печалью, теперь я вздрагиваю от подобной мысли, а тогда только усугублял его чувства, добавляя и в без того длинный список совершенных мною преступлений новые. До сего момента я почти не вспоминал о нем – может быть, потому, что он уехал. А что еще он мог сделать? Он похоронил жену, купил билет на самолет, освободив место, которое занимал раньше. Сколько помню, Луи ни разу не пришел на могилу Клер. Это было слишком далеко от нас. Слишком сложно. Надо было добираться автостопом или общественным транспортом… Думал ли он о ней, когда часами дремал перед щелкающим камином? Представлял ли он ее, пока Анна ласкала его, пока его ласкал Ив Манюэль; думал ли он о ней, участвуя в их играх? Я хотел спросить его об этом, попросить его рассказать мне все о Клер Муари и о неделях, предшествовавших ее смерти. Но спросить об этом означало заставить его замкнуться, убежать прочь – я был в этом уверен. Осторожность. Боязнь потерять мальчика. Я решил молчать.
Через некоторое время произошло то, что надолго повергло нас в шок.
Мало замечая развешенные повсюду красные плакаты, мы перестали думать об опасности и продолжали с радостью разглядывать норы в лесу, смеяться над теми ужасными рассказами жителей деревни, которые могли слышать в кафе: рассказами об исступленных, бьющихся в бредовой горячке животных.
В тот день мы вышли в четыре часа и решили прокатиться по Сорсельскому лесу, когда, на краю кукурузного поля, нас поразила неожиданная картина. Полицейский, сдергивая с плеча карабин, прицелился в молодую лису, вертевшуюся на земле в нескольких шагах от него. Неподалеку стояла полицейская машина с открытым багажником, и второй полицейский заряжал свое ружье.
Я остановил машину, и, несмотря на предупреждающие знаки второго полицейского, мы вышли. Лиса с трудом подпрыгивала на отяжелевших лапах, и, когда она повернула морду к нам, я увидел, что один ее глаз был слепым, другой – невероятно огромным, и слюна пенилась на ее шерсти. Лисица хрипела. Ее зад был выпачкан грязью – видимо, она каталась по земле, чтобы избавиться от парализующей боли. И этот ужасный хрип, рождавшийся где-то в глубине лисьей глотки…
Ошеломленные, мы остановились и молча смотрели на разыгрывавшуюся трагедию. Животное прыгало к нам, жалкое, хрипящее, истекающее слюной, мы даже не думали о возможности спастись бегством, завороженные зрелищем невыносимого страдания. Вдруг лиса остановилась, подобралась, словно хотела броситься на нас. И тут пуля угодила ей в шею, и она упала, обратив к небу свои разноцветные глаза. Полицейские уже доставали из багажника сумку и пластиковые перчатки, которые они с серьезным видом натянули до локтей. Они приблизились к мертвой лисе, толкнули ее ногой – раз, другой, потом еще. Затем один из них раскрыл большую сумку, а другой осторожно взял лису за хвост и торопливо опустил ее в сумку; они были похожи на ловцов душ, бросающих в ад тела проклятых; они кинули в сумку и перчатки, потом сумка была закрыта и помещена в багажник муниципального автомобиля, который уехал, оставив нас в одиночестве стоять под лучами солнца, чувствуя рвотные позывы.
Rage. Rabbia. Tollwut.
Я совсем забыл. Я был поражен. В своих ужасных снах я теперь представлял себе то, о чем рассказывалось в кафе между основными блюдами и чашечкой кофе. Сумка. Перчатки. Длинноствольный карабин. Вспышка. История животного оборвалась. Я вновь и вновь представлял себе несчастного зверя с пораженным болью мозгом, шерсть в пене, сломанный крестец… Молодая годовалая лиса. Я подумал о Луи. Он тоже однажды позволил грязи и злу войти в него. И его тоже, как жалкое животное, однажды пристрелят из ружья. Его желтые глаза. Узкие бедра. Его странные побеги. Раздвинутые в улыбке губы, острые зубы. Слюну. Боль. Одиночество.
Меня особенно поразило одиночество животного. Приговоренность к жуткой болезни. Его молчание под огнем из полицейского ружья. Лиса была похожа на того несчастного из кафе «Весомость», избитого и оскорбленного…
Анна была невероятно бледная, я видел, что она думает о том же, о чем и я. Мы долго гуляли вдоль полевой изгороди, Анна шла опустив голову, слегка вздрагивая, сжимая в руке золотистую ветвь, только что отломленную от дуба.
Любопытно, что эта отломленная ветка показалась мне одновременно знаком отчаяния и символом смерти.
Отчаяние умирающей природы. Отчаяние умирающего звериного тела. Одиночество первопричины. Оставленность, разрушение, нечистоты, презрение со стороны живущих. Какая сила способна преодолеть все это?
Луи, лиса. Клер Муари, погибшее животное. Чернота все больше сгущалась надо мной. Кто начал эту панику?
Какой удел уготован невинным на этой земле? Рок отягощал этот путь, разрушал его, это была Божья кара за ведомые Ему преступления, Господь знает, почему последствия греха выступают наружу, словно язвы. До восьмидесяти лет… до двухсотого колена! Ужасный приговор страшил мой разум. В глазах Анны стояли слезы… Я вдруг увидел, как она пнула корень. Потом еще один. Она тоже думала о неизбежном одиночестве. В какой-то момент она приблизилась к Луи, сжала его в объятиях, положила руку ему на плечо. Я вспомнил, как однажды мы видели умирающего олененка, лапы которого двигались, словно повинуясь непонятному механизму. Простреленная голова выделялась из кучи листьев. Большие синие глаза. Голова ребенка. Он умер от потери крови, прежде чем крестьянин прикончил его. И тот несчастный из кафе «Весомость»… А сегодня маленькая лиса…
Вечерами Луи стал еще более молчалив, чем прежде, и я решил, что он злится на меня за этот невольно устроенный мною спектакль. Но такой ли уж невольный? – спрашивал его взгляд. Как будто я показал ему его собственный конец. Луи был приговорен законом. Луи уничтожат, как заразное животное. Портрет бешеного Луи. Смотрите! Приговоренная к смерти лиса. Или я один внушал ему этот гнев, и я один представлял его в образе приговоренного животного? Хотел ли я любой ценой поспорить с тем, что он виновен? Не напрасно ли я пытаюсь изложить здесь собственные версии некоей истории, рассказать новый – сомнительный и бредовый – вариант, похожий на Лиса Расёмон, подсказанный мне моей безумной фантазией? Первая версия: история, ожившая благодаря Александру Дюмюру, писателю. Версия вторая: история, ожившая благодаря Анне, его супруге. Третья версия: история, ожившая благодаря его приемному сыну. И наконец, последняя версия (первого, второго полицейского): трагический фарс, разыгранный в манере японских новелл, – самоубийство лисы. Описание ее предков, рассказ о рождении лисы, ее болезни и ее страданиях.
Идея проклятия витала в воздухе.
Предки под расплывчатой луной!
Ужасные усатые, обагренные кровью лица, спрятавшиеся в пробитых, дырявых шлемах!
Какое таинственное лезвие пронзило эти тонкие головы? Какой церемониал, разрешивший жизнь от бремени, состоялся между бамбуковым ковром и саблей сеньора? И я , сын проповедника, какое право я имел искать на перенаселенном Востоке подтверждения того, на что намекала мне моя иссушенная память? Луи был агнцем под топором, и я не должен был терять этого агнца из виду; овечкой бородатого господина, потерявшейся между землей и небом.
Мысль о проклятии.
– О чем ты думаешь, Луи?
– Ни о чем.
– Ты сегодня не читаешь?
– Нет желания.
Несколько дней после смерти лисенка продолжалось это уныние, это молчание. Я боялся, что мы возвратимся к эпохе прекрасных руврских времен. Или я преувеличивал? Стыдно даже думать об этом. Но мысль о том, что Луи обречен на жертвоприношение, вертелась в моей голове. Может быть, затем, чтобы бросить меня на дно пропасти по прошествии последних дней. После смирения животного. И я стал открывать новые черты своей натуры: во-первых, желание худшего. Во-вторых, вкус к катастрофам. Необходимость превозносить постыдные, сомнительные, нагоняющие тоску тела, запах серы, который раз и навсегда связан со злом. Луи беспокоится о своей половой жизни? Окунем его в разврат. Его тяготит смерть лисы, на которую он похож? Пожертвуем и им. Никаких полумер. Действие, быстрое и ясное определение участи, свет или тьма. О мечты об освобождении или финале!
Я знал, что большинство самоубийств моих друзей – некоторые из них были писателями – оказались желанием обрести четкое понимание, были вызваны страхом перед неопределенностью, неизведанным, совокупностью комплексов. Для этих людей покончить с жизнью значило познать свободу или абсолютную грязь. Разрешиться от бремени колебаний. От страданий, лживо называемых комфортом ожидания!
VIII
Несколько дней подряд я жил этими мыслями, вспоминая о том, как заканчивали жизнь мои друзья-самоубийцы, ставил себя на их проклятое место – и испытал редкое наслаждение, и стал блуждать вокруг смерти, словно гиена.
Я уже говорил, что интересовался смертью и ее окружением: похоронами, торжествами, кладбищами. Я проводил часы за чтением заключений о смерти, сравнивая тексты – причины, возраст умерших, их прижизненные занятия. Невольное настроение формул гипнотизировало меня. Любопытная стыдливость человеческой печали и сожалений, все эти «после тяжелой продолжительной болезни», эти «пылкие сожаления», это «данное письмо уведомляет», или эти вопросы, эти восклицания «всегда с тобой», «почему так рано?», смотрящиеся, как воздушные и решительно бесполезные вопли.
Мне стало тогда казаться, что череда мертвых персонажей взирает на меня с этих страниц; они оживали, и я представлял их искаженные болью лица, изуродованные в катастрофах, изможденные болезнями. Неподвижный танец умерших. Открывая некролог, я ощущал себя человеком, захлопывающим крышку морозильника.
Я несколько раз бывал в магазинах похоронных принадлежностей, где смотрел на выставленные гробы из ели и бука, шелковые и нейлоновые саваны, подушки, искусственные цветы, восковые розы, пластиковые гвоздики и изучал подробную программу похоронных церемоний, различных по своей длительности, стоимости и солидности усопшего.
Я узнавал даты похорон совершенно незнакомых мне людей, смешивался с толпой у крематория или на кладбище и отдавал последние почести умершему, изображая из себя давнего друга, неожиданно вернувшегося из далеких краев; печальный, я шел за процессией медленным шагом, в душе торжествуя от того, что так ощутимо приблизился к настоящему ужасу, и с интересом наблюдал за ритуалами. Кладбищенский паяц! Согласен. Я понимаю свой цинизм и лживость. Но мне слишком нравились подобные комедии, и я не могу себя в чем-то упрекнуть.
Я блуждал по кладбищам по ночам или рано утром, когда легкий туман вьется над украшенными крестами аллеях! Я разглядывал детали могил, плиты, надписи на памятниках, представлял себе, как родственники заботятся о могилах, отдавая дань умершим!
Женившись на Анне, я продолжал следовать своим привычкам, она считала это моим забавным капризом, вроде коллекционирования почтовых открыток или спичечных коробков, она шутливо называла меня «своим милым могильщиком», «своим вампиром», «своим сержантом Бертраном», до момента, когда я как-то признался ей, смеясь, что мне было приятно заниматься любовью с покойницей – с тех пор ее потакание моим походам на кладбища уступило место жестоким и своевременным насмешкам. Мы мало разговаривали потом на эти темы. Она слишком хорошо знала, чего я хочу в своих грезах!
Я вспомнил о Клер Муари. Мне доставляло удовольствие теперь представлять мертвое тело супруги пастора, красивые кости внутри этого тела, волосы, разметавшиеся по гниющему и разлагающемуся лбу. Я призвал эту сцену на помощь в тот момент, когда, устав заниматься с Анной любовью по несколько раз в день, замешкался и не стал в очередной раз пользоваться моей женой, всегда открытой нашему обоюдному желанию.
Кладбищенские истории кажутся мне давними забавными приключениями, чем-то непосредственным, предваряющим тот час, когда наступит время моих собственных похорон; мне хотелось заранее принять участие во всех ритуалах и отдать последние почести мертвым – почести, которые я однажды проигнорировал. Заметьте, что мною двигали в данном случае не профессия, не судьба и не порочность. Смерть уничтожает все правила, быть может, скажете вы? Не уверен. Мне случалось присутствовать на различных церемониях подобного рода, и я множество раз оказывался в вихре сожалений и переживаний обычных, простых семей, провожающих в последний путь (как говорят объедающиеся супом пасторы) почтового служащего, шофера такси или не особенно добродетельного хозяина кафе. В этих демократических случаях я тосковал очень сильно. «О, губительная ночь! Ночь устрашающая, среди которой, будто гром, пронеслась ужасная новость: Мадам умерла! Мадам умерла!» Здесь Александр Дюмюр цитирует строки из «Надгробного слова Генриетте-Анне Английской» (1670) Ж. Боссюэ (1627-1704) – текста, почти хрестоматийного для представителей франкоязычной культуры. – Примеч. пер.
Я не уверен, что этот пафос здесь уместен. Я ждал, что подобные зрелища закалят мои метафизические чувства и сделают меня готовым противостоять страху и ужасу.
Итак, я предавался греховным и мрачным размышлениям, когда вдруг вспомнил историю, случившуюся со мной в крематории, которую я позже рассказал Анне, и мы вместе посмеялись над ней: маленькое приключение, на время излечившее меня от моей некрофилии.
Это произошло зимой, незадолго до Нового года.
Я, как обычно, следовал своим привычкам; золотые лучи проникали внутрь здания, где умершим отдаются последние почести; солнце заливало своим светом все вокруг – кипарисы, черные ели, ряды крестов. Воздух на кладбище был необыкновенно чистым; было пять часов вечера, конец декабря.
Я устроился в часовне при крематории, предвкушая спокойное удовольствие, усиливаемое тем, что на стенах здания я в сотый раз читал одно и то же:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Гюстав Р. умер в восемьдесят лет. Утром в день его похорон, когда мы приехали на кладбище, пошел дождь. Облака, большие, как обычно поздней осенью, пролетали над голыми вязами, и я вспоминал, сидя перед огнем, эти мгновения, и Луи наконец-то было хорошо.
Была и еще одна вещь, которую я легко теперь мог сформулировать, вырвав ее из вереницы образов: Луи был похож на одного из подростков с фотографии Гюстава Р… Я не отдавал себе в этом отчета до визита на кладбище. Это был своеобразный палимпсест, верхний слой которого стирают, чтобы открыть под ним более древний текст; в чертах, которые я запомнил на фотографии, мне узнавалось лицо Луи – долгий взгляд, тонкие губы, мужественное тело, тонкие бедра. И чувственность этого сравнения, некое странное оживление образа в памяти заставляли теперь вздрагивать мою душу.
Потом моя память начинала активно работать и принималась блуждать среди чудес; я изобретал способы расшифровать рукопись, применяя первоначальную гипотезу к тому лучшему, что заключал в себе текст. Мог ли я быть уверен, что сходство молодого жнеца и Луи не вызвано тем, что на фотографии был изображен его отец, сельские работы, на которые он, бродяга, нанимался; нанимался на время уборки урожая, украдкой съедая свой кусок пирога, растерявший остатки нежности между собакой и волком, до сих пор бродивший по садам, где спелые яблоки, падавшие в траву, заставляли его вздрагивать. Глядя на Луи и вспоминая фотографию в доме Гюстава Р., я убеждался, что его отец знал карружскую ферму, этот странный приют, и что очарование, которым обладал мальчик, было схоже с тем, что однажды заставило Р. бросить один лихорадочный взгляд…
VII
С некоторых пор я вновь стал думать о Клер Муари, удивляясь, что с момента нашего приезда в Л. не вспоминал о ней.
Воспоминания о Клер были очередным подарком визита на могилу Р… Кто испытывал Луи собственной смертью? Я хотел избавиться от этой мысли, думая о молодости мальчика, списывая на его возраст свою странную бесчувственность. Теперь, когда у нас почти царил покой, я снова вспоминал визиты пастора, загадочное молчание Луи, страдания моей жены. Я вспоминал, как Клер Муари пила пиво в нескольких шагах от меня на террасе кафе «Железнодорожной гостиницы», пока я гадко лизал свое ванильно-земляничное мороженое. Я до сих пор ощущал вкус этой мерзости на своих губах. Я представлял себе загорелые блестящие ляжки Клер, скрестившиеся под короткой юбкой. Солнце, загар, машина, удаляющаяся в направлении леса… Несколько дней спустя Клер не стало. За эту смерть должны отвечать двое: писатель Александр Дюмюр и его жена, которые не смогли сдержать своего приемного сына тогда, когда это еще можно было сделать. Если сказать точнее: которые радовались связи своего приемного сына с супругой пастора. (Кстати, что с ним стало? Он, наверное, проповедует теперь жителям Габона в церкви, выстроенной из белых досок. Господь судил нам идти запутанными путями. Что ж. Все правильно.)
Я цинично врал Муари, издевался над его печалью, теперь я вздрагиваю от подобной мысли, а тогда только усугублял его чувства, добавляя и в без того длинный список совершенных мною преступлений новые. До сего момента я почти не вспоминал о нем – может быть, потому, что он уехал. А что еще он мог сделать? Он похоронил жену, купил билет на самолет, освободив место, которое занимал раньше. Сколько помню, Луи ни разу не пришел на могилу Клер. Это было слишком далеко от нас. Слишком сложно. Надо было добираться автостопом или общественным транспортом… Думал ли он о ней, когда часами дремал перед щелкающим камином? Представлял ли он ее, пока Анна ласкала его, пока его ласкал Ив Манюэль; думал ли он о ней, участвуя в их играх? Я хотел спросить его об этом, попросить его рассказать мне все о Клер Муари и о неделях, предшествовавших ее смерти. Но спросить об этом означало заставить его замкнуться, убежать прочь – я был в этом уверен. Осторожность. Боязнь потерять мальчика. Я решил молчать.
Через некоторое время произошло то, что надолго повергло нас в шок.
Мало замечая развешенные повсюду красные плакаты, мы перестали думать об опасности и продолжали с радостью разглядывать норы в лесу, смеяться над теми ужасными рассказами жителей деревни, которые могли слышать в кафе: рассказами об исступленных, бьющихся в бредовой горячке животных.
В тот день мы вышли в четыре часа и решили прокатиться по Сорсельскому лесу, когда, на краю кукурузного поля, нас поразила неожиданная картина. Полицейский, сдергивая с плеча карабин, прицелился в молодую лису, вертевшуюся на земле в нескольких шагах от него. Неподалеку стояла полицейская машина с открытым багажником, и второй полицейский заряжал свое ружье.
Я остановил машину, и, несмотря на предупреждающие знаки второго полицейского, мы вышли. Лиса с трудом подпрыгивала на отяжелевших лапах, и, когда она повернула морду к нам, я увидел, что один ее глаз был слепым, другой – невероятно огромным, и слюна пенилась на ее шерсти. Лисица хрипела. Ее зад был выпачкан грязью – видимо, она каталась по земле, чтобы избавиться от парализующей боли. И этот ужасный хрип, рождавшийся где-то в глубине лисьей глотки…
Ошеломленные, мы остановились и молча смотрели на разыгрывавшуюся трагедию. Животное прыгало к нам, жалкое, хрипящее, истекающее слюной, мы даже не думали о возможности спастись бегством, завороженные зрелищем невыносимого страдания. Вдруг лиса остановилась, подобралась, словно хотела броситься на нас. И тут пуля угодила ей в шею, и она упала, обратив к небу свои разноцветные глаза. Полицейские уже доставали из багажника сумку и пластиковые перчатки, которые они с серьезным видом натянули до локтей. Они приблизились к мертвой лисе, толкнули ее ногой – раз, другой, потом еще. Затем один из них раскрыл большую сумку, а другой осторожно взял лису за хвост и торопливо опустил ее в сумку; они были похожи на ловцов душ, бросающих в ад тела проклятых; они кинули в сумку и перчатки, потом сумка была закрыта и помещена в багажник муниципального автомобиля, который уехал, оставив нас в одиночестве стоять под лучами солнца, чувствуя рвотные позывы.
Rage. Rabbia. Tollwut.
Я совсем забыл. Я был поражен. В своих ужасных снах я теперь представлял себе то, о чем рассказывалось в кафе между основными блюдами и чашечкой кофе. Сумка. Перчатки. Длинноствольный карабин. Вспышка. История животного оборвалась. Я вновь и вновь представлял себе несчастного зверя с пораженным болью мозгом, шерсть в пене, сломанный крестец… Молодая годовалая лиса. Я подумал о Луи. Он тоже однажды позволил грязи и злу войти в него. И его тоже, как жалкое животное, однажды пристрелят из ружья. Его желтые глаза. Узкие бедра. Его странные побеги. Раздвинутые в улыбке губы, острые зубы. Слюну. Боль. Одиночество.
Меня особенно поразило одиночество животного. Приговоренность к жуткой болезни. Его молчание под огнем из полицейского ружья. Лиса была похожа на того несчастного из кафе «Весомость», избитого и оскорбленного…
Анна была невероятно бледная, я видел, что она думает о том же, о чем и я. Мы долго гуляли вдоль полевой изгороди, Анна шла опустив голову, слегка вздрагивая, сжимая в руке золотистую ветвь, только что отломленную от дуба.
Любопытно, что эта отломленная ветка показалась мне одновременно знаком отчаяния и символом смерти.
Отчаяние умирающей природы. Отчаяние умирающего звериного тела. Одиночество первопричины. Оставленность, разрушение, нечистоты, презрение со стороны живущих. Какая сила способна преодолеть все это?
Луи, лиса. Клер Муари, погибшее животное. Чернота все больше сгущалась надо мной. Кто начал эту панику?
Какой удел уготован невинным на этой земле? Рок отягощал этот путь, разрушал его, это была Божья кара за ведомые Ему преступления, Господь знает, почему последствия греха выступают наружу, словно язвы. До восьмидесяти лет… до двухсотого колена! Ужасный приговор страшил мой разум. В глазах Анны стояли слезы… Я вдруг увидел, как она пнула корень. Потом еще один. Она тоже думала о неизбежном одиночестве. В какой-то момент она приблизилась к Луи, сжала его в объятиях, положила руку ему на плечо. Я вспомнил, как однажды мы видели умирающего олененка, лапы которого двигались, словно повинуясь непонятному механизму. Простреленная голова выделялась из кучи листьев. Большие синие глаза. Голова ребенка. Он умер от потери крови, прежде чем крестьянин прикончил его. И тот несчастный из кафе «Весомость»… А сегодня маленькая лиса…
Вечерами Луи стал еще более молчалив, чем прежде, и я решил, что он злится на меня за этот невольно устроенный мною спектакль. Но такой ли уж невольный? – спрашивал его взгляд. Как будто я показал ему его собственный конец. Луи был приговорен законом. Луи уничтожат, как заразное животное. Портрет бешеного Луи. Смотрите! Приговоренная к смерти лиса. Или я один внушал ему этот гнев, и я один представлял его в образе приговоренного животного? Хотел ли я любой ценой поспорить с тем, что он виновен? Не напрасно ли я пытаюсь изложить здесь собственные версии некоей истории, рассказать новый – сомнительный и бредовый – вариант, похожий на Лиса Расёмон, подсказанный мне моей безумной фантазией? Первая версия: история, ожившая благодаря Александру Дюмюру, писателю. Версия вторая: история, ожившая благодаря Анне, его супруге. Третья версия: история, ожившая благодаря его приемному сыну. И наконец, последняя версия (первого, второго полицейского): трагический фарс, разыгранный в манере японских новелл, – самоубийство лисы. Описание ее предков, рассказ о рождении лисы, ее болезни и ее страданиях.
Идея проклятия витала в воздухе.
Предки под расплывчатой луной!
Ужасные усатые, обагренные кровью лица, спрятавшиеся в пробитых, дырявых шлемах!
Какое таинственное лезвие пронзило эти тонкие головы? Какой церемониал, разрешивший жизнь от бремени, состоялся между бамбуковым ковром и саблей сеньора? И я , сын проповедника, какое право я имел искать на перенаселенном Востоке подтверждения того, на что намекала мне моя иссушенная память? Луи был агнцем под топором, и я не должен был терять этого агнца из виду; овечкой бородатого господина, потерявшейся между землей и небом.
Мысль о проклятии.
– О чем ты думаешь, Луи?
– Ни о чем.
– Ты сегодня не читаешь?
– Нет желания.
Несколько дней после смерти лисенка продолжалось это уныние, это молчание. Я боялся, что мы возвратимся к эпохе прекрасных руврских времен. Или я преувеличивал? Стыдно даже думать об этом. Но мысль о том, что Луи обречен на жертвоприношение, вертелась в моей голове. Может быть, затем, чтобы бросить меня на дно пропасти по прошествии последних дней. После смирения животного. И я стал открывать новые черты своей натуры: во-первых, желание худшего. Во-вторых, вкус к катастрофам. Необходимость превозносить постыдные, сомнительные, нагоняющие тоску тела, запах серы, который раз и навсегда связан со злом. Луи беспокоится о своей половой жизни? Окунем его в разврат. Его тяготит смерть лисы, на которую он похож? Пожертвуем и им. Никаких полумер. Действие, быстрое и ясное определение участи, свет или тьма. О мечты об освобождении или финале!
Я знал, что большинство самоубийств моих друзей – некоторые из них были писателями – оказались желанием обрести четкое понимание, были вызваны страхом перед неопределенностью, неизведанным, совокупностью комплексов. Для этих людей покончить с жизнью значило познать свободу или абсолютную грязь. Разрешиться от бремени колебаний. От страданий, лживо называемых комфортом ожидания!
VIII
Несколько дней подряд я жил этими мыслями, вспоминая о том, как заканчивали жизнь мои друзья-самоубийцы, ставил себя на их проклятое место – и испытал редкое наслаждение, и стал блуждать вокруг смерти, словно гиена.
Я уже говорил, что интересовался смертью и ее окружением: похоронами, торжествами, кладбищами. Я проводил часы за чтением заключений о смерти, сравнивая тексты – причины, возраст умерших, их прижизненные занятия. Невольное настроение формул гипнотизировало меня. Любопытная стыдливость человеческой печали и сожалений, все эти «после тяжелой продолжительной болезни», эти «пылкие сожаления», это «данное письмо уведомляет», или эти вопросы, эти восклицания «всегда с тобой», «почему так рано?», смотрящиеся, как воздушные и решительно бесполезные вопли.
Мне стало тогда казаться, что череда мертвых персонажей взирает на меня с этих страниц; они оживали, и я представлял их искаженные болью лица, изуродованные в катастрофах, изможденные болезнями. Неподвижный танец умерших. Открывая некролог, я ощущал себя человеком, захлопывающим крышку морозильника.
Я несколько раз бывал в магазинах похоронных принадлежностей, где смотрел на выставленные гробы из ели и бука, шелковые и нейлоновые саваны, подушки, искусственные цветы, восковые розы, пластиковые гвоздики и изучал подробную программу похоронных церемоний, различных по своей длительности, стоимости и солидности усопшего.
Я узнавал даты похорон совершенно незнакомых мне людей, смешивался с толпой у крематория или на кладбище и отдавал последние почести умершему, изображая из себя давнего друга, неожиданно вернувшегося из далеких краев; печальный, я шел за процессией медленным шагом, в душе торжествуя от того, что так ощутимо приблизился к настоящему ужасу, и с интересом наблюдал за ритуалами. Кладбищенский паяц! Согласен. Я понимаю свой цинизм и лживость. Но мне слишком нравились подобные комедии, и я не могу себя в чем-то упрекнуть.
Я блуждал по кладбищам по ночам или рано утром, когда легкий туман вьется над украшенными крестами аллеях! Я разглядывал детали могил, плиты, надписи на памятниках, представлял себе, как родственники заботятся о могилах, отдавая дань умершим!
Женившись на Анне, я продолжал следовать своим привычкам, она считала это моим забавным капризом, вроде коллекционирования почтовых открыток или спичечных коробков, она шутливо называла меня «своим милым могильщиком», «своим вампиром», «своим сержантом Бертраном», до момента, когда я как-то признался ей, смеясь, что мне было приятно заниматься любовью с покойницей – с тех пор ее потакание моим походам на кладбища уступило место жестоким и своевременным насмешкам. Мы мало разговаривали потом на эти темы. Она слишком хорошо знала, чего я хочу в своих грезах!
Я вспомнил о Клер Муари. Мне доставляло удовольствие теперь представлять мертвое тело супруги пастора, красивые кости внутри этого тела, волосы, разметавшиеся по гниющему и разлагающемуся лбу. Я призвал эту сцену на помощь в тот момент, когда, устав заниматься с Анной любовью по несколько раз в день, замешкался и не стал в очередной раз пользоваться моей женой, всегда открытой нашему обоюдному желанию.
Кладбищенские истории кажутся мне давними забавными приключениями, чем-то непосредственным, предваряющим тот час, когда наступит время моих собственных похорон; мне хотелось заранее принять участие во всех ритуалах и отдать последние почести мертвым – почести, которые я однажды проигнорировал. Заметьте, что мною двигали в данном случае не профессия, не судьба и не порочность. Смерть уничтожает все правила, быть может, скажете вы? Не уверен. Мне случалось присутствовать на различных церемониях подобного рода, и я множество раз оказывался в вихре сожалений и переживаний обычных, простых семей, провожающих в последний путь (как говорят объедающиеся супом пасторы) почтового служащего, шофера такси или не особенно добродетельного хозяина кафе. В этих демократических случаях я тосковал очень сильно. «О, губительная ночь! Ночь устрашающая, среди которой, будто гром, пронеслась ужасная новость: Мадам умерла! Мадам умерла!» Здесь Александр Дюмюр цитирует строки из «Надгробного слова Генриетте-Анне Английской» (1670) Ж. Боссюэ (1627-1704) – текста, почти хрестоматийного для представителей франкоязычной культуры. – Примеч. пер.
Я не уверен, что этот пафос здесь уместен. Я ждал, что подобные зрелища закалят мои метафизические чувства и сделают меня готовым противостоять страху и ужасу.
Итак, я предавался греховным и мрачным размышлениям, когда вдруг вспомнил историю, случившуюся со мной в крематории, которую я позже рассказал Анне, и мы вместе посмеялись над ней: маленькое приключение, на время излечившее меня от моей некрофилии.
Это произошло зимой, незадолго до Нового года.
Я, как обычно, следовал своим привычкам; золотые лучи проникали внутрь здания, где умершим отдаются последние почести; солнце заливало своим светом все вокруг – кипарисы, черные ели, ряды крестов. Воздух на кладбище был необыкновенно чистым; было пять часов вечера, конец декабря.
Я устроился в часовне при крематории, предвкушая спокойное удовольствие, усиливаемое тем, что на стенах здания я в сотый раз читал одно и то же:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18