Я помнил твой взгляд – взгляд лисицы, который однажды заставил меня вздрогнуть; я перемещал его в лес, окружавший Рувр, в пещеру, расположенную над скалой из молассов, – когда я рассказал о встрече с лисой, Анна произнесла, что животное могло быть заражено бешенством и что я рисковал абсолютно всем. В тот день ослепительно сияло солнце, я вошел в прохладную пещеру, очевидно, вспоминая про себя знаменитую историю с пещерой Платона, и вдруг увидел, как в глубине зашевелились листья; там, где находилась моя тень, неожиданно появились четыре короткие лапы разбуженного животного… Я успел спрятаться за стеной, лиса вышла на свет, потом прыгнула вниз с тропинки и исчезла в пустоте. Бешенство? Но ты в тысячу раз опаснее любого животного, Луи. И против тебя не существует вакцины!
Я всегда как-то был связан с историями о лисах. Во сне, в воображении, в том, что я находил многих людей похожими на этих животных. Подстреленных, замученных, виноватых по определению. Своей хитростью. Своими нападениями. Своим бегством. Своим терпением. Своим нетерпением. Лисица-тотем. Однажды зимой две лисы истекали кровью на пороге «Железнодорожной гостиницы»… Кровавые следы блестели звездами на снегу Рувра. Лисий лай, призыв, обращенный к другим лисам, танцы на снегу. Электрическая лиса, блестящая лиса, стальные мускулы, впечатление слабости, патетический и агрессивный комок, бархатные лапы, лживые повадки, элементы геральдики, лисы, боящиеся грома, как та, которую я видел во время грозы на холме, бегущую в блеске молний, подстреленная лиса, которой пуля вошла в горло, извивающаяся на земле в конвульсиях, лиса из потустороннего мира, краснеющая на утренней дороге, чья кровь смешивалась с дождевой водой. Лиса приговорена к одиночеству, заведомо осуждена, должна быть убита. Так и Луи был приговорен совершать преступления, был приговорен к одиночеству, к постоянной несправедливости. Его рождение, его детство в приютах… Я отчетливо видел то, о чем сейчас поведаю; я знал его приемных родителей. Жалость. В такие мгновения я ощущал только безудержную жалость. Я вспоминал те документы, которые читал в Рувре полтора года назад, когда решались формальности, связанные с усыновлением. Я считал несправедливым все то, что препятствовало моему желанию усыновить ребенка, все помехи, возникавшие на этом пути. Я хотел играть, думая не о том, как приму мальчика, а лишь о самом себе. Отвратительно. Стыдно. Стыдно и отвратительно! Я думал о матери Луи, маленькой служанке, работавшей на ферме, Марии Рейхенбах, о его отце, бродившем между городом и деревней. Мы никогда не пытались познакомиться с ними, следуя советам службы по усыновлению. Теперь я сожалел об этом как об ошибке. Огромное число вопросов рождалось в моей голове; эти вопросы я мог бы задать им! Как жили Мария Рейхенбах и ее любовник? Виделись ли они снова? Сочетались ли браком? Или расстались после одного-единственного свидания, как бродяги, которыми они, собственно, и были? Страдала ли она оттого, что была разлучена с ребенком? От кого Луи наследовал свою красоту? Почему из любви получился этот дикарь? А приют? Первые визиты Анны, которая смотрела на мальчика, как на маленькое животное, беспокоившее ее мечты? И наконец, его прибытие в Рувр?
Он долго молчал, и мы, размышляя, смотрели друг на друга. Я чувствовал, что он так, как никогда не делал этого в Рувре, пытался разглядеть что-то за моими очками и бородой. Кем я был для него? Глупцом, пытающимся возвыситься над ним? Любовником Анны? Настолько ревнивым, чтобы ежеминутно искать на его теле следы разгулов? Я никогда не внушал ему ни малейшего уважения. Я никогда не требовал привязанности. Мог ли я теперь удивляться его взглядам?
Я поднялся и приблизился к нему. Он отпрянул и поднял руку, желая защититься от удара. Мы неподвижно стояли друг против друга, он со страхом смотрел на меня. Наконец он опустил руку и улыбнулся. Тогда я заключил его в свои объятия, нежно сжал и ощутил его детский запах. Потом я поцеловал его в висок и поклялся себе, что отныне он достоин моей нежности. Чтобы остаться верным своему обету, я взял мальчика за плечи и легонько подтолкнул в сторону коридора. Прекрасная победа над дьяволом!
Вы, быть может, удивитесь этим чистым чувствам; они могут показаться прелюдией к новым мерзостям, которые я изобрел. Я понимал в тот момент одно: болезненная история Луи тронула меня до глубины души. Я первый удивился тому, как резко поменялось мое отношение к ребенку. Старик, сублимирующий свое либидо в слезы. Смейтесь надо мной. И все же. Я был откровенным. Но чем больше я спрашивал себя, почему поступил именно так, тем сильнее начинал сомневаться, все откровеннее насмехаться над самим собой: лучше бы я сказал, что мной овладела страсть к мальчику. Конечно, во мне было и такое желание, и оно, подогревая изнутри, разрастаясь, жило во мне, и я знал, что буду приговорен им на всю оставшуюся жизнь. Желание было гадким. Будто пятно кислоты, разъедающей бумагу, плоть, кровь, черное сердце. Переливающаяся всеми цветами радуги грязь проникла до взбаламученных глубин моего «я». Очарование, которое внушала его кожа, его взгляд, его походка. Я понимал, почему люди хотят его и почему он отвечает им взаимностью. Все просто. На рассвете я вернулся в Рувр. Я в изнеможении упал в шезлонг на террасе. Я представлял себе чуть подергивающийся во сне нос Анны, я вдыхал аромат перезрелых плодов, который проникал из приоткрытой двери погреба. Запах гниения, влажной земли, угля, дров. Всего того, что наталкивает на воспоминания о замерзших окнах в ноябре. Я всегда волновался, думая об этом: воспоминание о детстве и прогулках, которые я совершал перед презренными или благополучными жилищами других людей. В этом была моя судьба и правила моего поведения. Запах плодов обладает странным очарованием: ребенок или женщина, или хорошенькая служанка спускаются за ними в подвал… Что такого я совершил, что оказался недостоин ничего, кроме блужданий? Девушка, которая носила Луи, тоже была бродяжкой; бродягой был и его отец… Итак, я разглядывал воображаемые ноздри моей жены и вдыхал запахи подвала. Вдруг передо мной мелькнуло почти треугольное лицо Луи. Блуждание. Я приклеился спиной к шезлонгу. Сырость. Мои пятьдесят пять и алкоголь. Желтые глаза мальчика смотрят на меня и смеются. В тумане я почувствовал аромат зелени леса и подумал о лисах, увидел шерсть, намокшую под дождем, узкие бедра, взгляд из тени. Дурной отсчет. Мои напитки – вино, пиво (хотя уже некоторое время я не пью ничего), киршвассер и парализующее виски. Смеющийся Луи. Мальчик пришел сюда, чтобы быть счастливым, пока я наслаждался своим одиночеством. Да. Ревнивец. Он открыл во мне положительную сторону. Может быть, мне стало стыдно за все те ужасные месяцы, и сейчас я испытывал этот жестокий прилив нежности? Дабы компенсировать все? Оплатить счета? Или потому, что милосердие посетило мое сердце и помогло прозреть? Я решил доверять Луи и стать отныне – простите мне мою слишком длинную тираду – частью его жизни и его счастья.
VIII
Ничего удивительного, что в подобных обстоятельствах моя работа над книгой продвигалась плохо. Я пообещал закончить ее к концу ноября. Но практически не касался текста из-за того, что большую часть времени отныне посвящал Луи. Когда я начал замечать, как сильно на мальчика влияет Анна, я стал приходить к ним, чтобы увидеть собственными глазами, в каких условиях живет Луи – по соседству с Анной и более чем сомнительным персонажем по имени Ив Манюэль.
Входя к ним, я обычно был шокирован запахами. Пот, пища, выдохи изо рта, казалось, соединились вместе, и общий тяжелый дух царит, торжествует, плавает в обстановке, которая всегда тяготила меня. Я убеждался, что изобретения естественных запахов в подобных случаях бывают полезны. Впрочем, сосновый или лимонный освежитель воздуха не могут перебить неприятный флер. Сигарета напоминает о запахах вокзального буфета. Сигара лежит рядом с глиняной свиньей. Трубка на рабочем столе. Заметьте, что я любил запахи Анны, а также большинства женщин, которых знал (по этому поводу мне вспоминается тот острый запах, которым пахла мадемуазель Зосс, – он всегда напоминал мне запах вощеной поверхности семейного кухонного стола). В случае с Анной ее запах стал понятен мне после первой же нашей встречи: запах желания. Дабы выразиться проще, скажу, что я так долго любил Анну лишь потому, что в ней сочетались здоровым образом оттенки всех запахов. Запах ее теплой мочи, которая стекала по моим ладоням, вытянутым над блестящим унитазом, ее дыхание после ночи любви. Запах ее ушей (сера и пот, желтый запах), ее подмышек. Ее плавно покачивающихся в брюках бедер – запах стойла. Запах ее ног, утомленных ходьбой. Запах дождя на лбу в тот момент, когда я повстречал ее в деревне. Запах ее рта постоянно составлял графики нашей жизни и смерти. Радость и польза! Наши сущности растворялись в твоей слюне, источавшей наиболее приятный аромат среди остальных, и твои губы, по которым стекает мед…
Итак, я позвонил в дверь их квартиры в середине дня.
Она открыла мне, и я шагнул внутрь, взволнованный запахом квартиры, освещение которой мне сразу понравилось. Но этот неуловимый запашок, этот невидимый дымок – это был запах Ива Манюэля; запах его ног, Анна пахла его ногами. Или нет?… Да нет же. Под предлогом – впрочем, она поверила, – что пиво давит мне на мочевой пузырь, я удалился в ватерклозет и залез рукой в корзину с грязным бельем, стоявшую между умывальником и радиатором – радиатор необходим: жара говорит о добродетельности. Или в прихожей был запах Луи?… Так пахнут лисы, которые этим доводят охотника до исступления. Но я стойко выдержал атаку, я самым элементарным образом запустил свой нос во множество трусиков и бюстгальтеров, которые Анна покупала, еще живя со мной, с узорами в виде розочек, орешков, малинок – весь этот шелк и нейлон я уже видел, держал в своих руках; эти тонкие ткани скрывали ложбинку между грудями и впадинку между губами – и на одних трусиках – о, волнующая наивность, – я обнаружил следы крови.
Я вышел наружу, чтобы разобраться, в чем истина. Анна стояла в глубине гостиной.
– Что тебе надо? – спросила она меня с беспокойным видом. – Ты никогда не приходил сюда. Что-то здесь не так. Я люблю тебя, но не доверяю и боюсь тебя, как чумы, Александр!
Я колебался. Ревность пробуждалась во мне. Может быть, из-за этого запаха, этого белья, освещения в квартире.
– Покажи мне комнату Луи, – ответил я, и голос выдал меня.
Но Анна уже поняла, что со мной происходит. Она улыбнулась, довольная, хрупкая, и встала передо мной.
– Не хочешь взглянуть на нашу постель? Все-таки наша постель… Это наша постель, Ива Манюэля и моя…
В тот день, когда я встретил ее впервые, я был поражен ясностью ее взгляда. Серое небо легко волновалось после дождя, и эта ясность взора символизировала все то, чего я хотел в детстве. Я никогда не презирал Анну. Она казалась мне более сильной, более самостоятельной, чем я сам, и ее смелость, рождавшаяся в хрупком теле, беспрестанно удивляла меня. Глядя на нее, я вспоминал травянистые холмы, зеркала озер, над которыми нависают ели, родники, бегущие в земле. А ее тело – это волны, пробегающие по траве…
Я приблизился к ней и два раза по-своему заботливо ударил ее.
Из ее левой ноздри потекла кровь и капнула в приоткрытый рот. Она не заметила. Она продолжала улыбаться, и ее неподвижность, струйка крови, делали ее похожей на покорное, безвольное животное. Дурное, но изящное животное со шкурой жертвы.
Нет, сказал я себе, это слишком несправедливо. Я сам мечусь, страдаю, обременен всевозможными грехами, а она торжествует, как мученица. И так всегда. Так же было, когда моя уединенная, бродячая жизнь протекала на фоне космической уверенности моего отца и моей матери.
Анна продолжала:
– Хочешь посмотреть постель Луи?
– Я здесь для этого.
– Идем.
Она повела меня по обитому серой тканью коридору, толкнула дверь и предложила войти. Две кровати стояли по разным углам комнаты. Я остановился, молчаливый, колеблющийся перед очевидным.
– Вот, – сказала она нейтральным тоном. – Возле окна. Напротив – наша.
Я почувствовал взрыв ярости, противоречия, прилив болезненных ощущений внутри. Я представлял себе все, что угодно, но только не подобную западню.
– А Луи? – спросил я глупо.
– Ему нравится. Он не пропускает ни секунды во время наших маленьких спектаклей. Иногда мы меняемся местами. Перекрещиваемся, как говорит Ив. Иногда нам нравится запираться здесь на целый день втроем. Ты представить себе не можешь, насколько это забавно. Мы валяемся в кроватях, открываем бутылочку-другую, бегаем готовить кофе, шлепая по полу босыми ногами, читаем газеты, опять занимаемся этим…
Я был настолько поражен, настолько ошеломлен увиденным, что больше не слушал ее. Я быстро вышел из комнаты, пробежал по коридору, хлопнул дверью, свалился вниз по лестнице, даже не подумав о том, чтобы вызвать лифт.
Очнулся я только на улице, полностью изможденный. Спуск к озеру не успокоил меня. Я присел на террасе гостиницы «Англетер». Было еще довольно тепло, деревья на берегу озера начали желтеть, маленькие яхты скользили по воде в сторону Савойи. Дивный октябрьский день. Но мое сердце был переполнено сажей, и я ощущал себя одним из проклятых, которые знают, что их злоба бессмысленна. И над всем этим мне чудилась грязная улыбка Анны, которая словно пренебрегала моим желанием одиночества и гневом оскорбленного человека.
Часть третья
I
В течение следующих недель я нашел в себе силы прийти в их квартиру снова и атаковал Анну еще несколько раз – эти атаки она переносила плохо, но не могла им сопротивляться. Я хотел быть в обществе Луи, по крайней мере видеться с ним чаще, ласкать его, гулять вместе с ним, сопровождать его в школу и на уроки музыки: он опять стал заниматься. Я действовал методом шантажа: либо удовлетворяют мои требования, либо я выдам сообщников. Анна пошла на уступки – без сомнения, подчиняясь воле Ива Манюэля, которого злили мои угрозы. Федеральный чиновник, запутавшийся в складках простыни!
Мы договорились, что я буду видеть Луи дважды в неделю – в среду и субботу, и что при случае мы совершим путешествие в немецкую Швейцарию или еще куда-нибудь, и я привезу его на авеню Уши только в воскресенье вечером. Я съездил к адвокату, чтобы уточнить все эти пункты, это оказалось нетрудно, дело о разводе продвигалось медленно, и адвокат Анны, не желая особо вмешиваться, ничего не предпринимал, чтобы ускорить процесс.
Идея совершить маленькое путешествие в немецкую Швейцарию бродила в моей голове несколько дней подряд. Я выдумал даже предлог: необходимость увидеться с одним из моих цюрихских издателей; на самом же деле меня занимало совсем иное, нечто более глубокое и смутно ощутимое. Я вспоминал о пиве, выпитом на набережных Лимма, магазинчиках, спрятавшихся под аркадами, прекрасных библиотеках, картинах Клее, запечатлевших местные пейзажи так точно, словно они оказались в уменьшенном виде прикрепленными на стенах музеев. Я вспоминал о воровских притонах Нидердорфа, я вновь захотел увидеть бездомных африканок в желтых париках, танцующих в убогих барах, и после этого грязного зрелища пройтись по свежему воздуху набережных, окаймляющих зелено-синие воды реки, в которой прячутся огромные щуки. Я вспоминал Базель, красный собор, пустынные вечерние площади, лишь изредка пересекаемые случайным подвыпившим прохожим; звуки рожка, треуголки карнавалов; колокола на башнях, звонящие, как колокольчики стад, пасущихся внизу на равнинах; голландские баржи, нагруженные лекарствами и парусники, спускающиеся по течению реки. Дома с отдушинами, фонтаны с фигурами чудовищ, прячущихся людоедов. Вспомнил бретцели – крендели, о которые можно сломать зубы, горы соленой капусты, глубокие, словно могилы; поросячьи ножки, дымящиеся на тарелках, черный с оранжевым оттенком шпик, пузатые колбаски, фруктовый букет рислинга, розовые щеки, мощные ляжки, тяжелый и медленный акцент, залы музеев, набитые полотнами Пикассо и Шагала, номера в гостиницах, где на заднем дворе заботливой рукой в кадку обычно высаживается ель, круглый год напоминая о Рождестве; забавных состоятельных людей, темно-красный киршвассер, корсажи, отделанные кружевами. И помимо всего этого – вежливое беспокойство и интеллигентность драм. Гравюры, изображающие пляски смерти. Рисовальщики, увлеченные разлагающимся телом. Художники, запечатлевающие женские тела в объятиях скелетов. Одержимость этими объятиями, проскальзывающая в названиях местечек и именах людей; интерьеры бистро, карикатуры, мрачный потрясающий юмор, многозначный настолько, что готов проглотить все вокруг, словно вселенская глотка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Я всегда как-то был связан с историями о лисах. Во сне, в воображении, в том, что я находил многих людей похожими на этих животных. Подстреленных, замученных, виноватых по определению. Своей хитростью. Своими нападениями. Своим бегством. Своим терпением. Своим нетерпением. Лисица-тотем. Однажды зимой две лисы истекали кровью на пороге «Железнодорожной гостиницы»… Кровавые следы блестели звездами на снегу Рувра. Лисий лай, призыв, обращенный к другим лисам, танцы на снегу. Электрическая лиса, блестящая лиса, стальные мускулы, впечатление слабости, патетический и агрессивный комок, бархатные лапы, лживые повадки, элементы геральдики, лисы, боящиеся грома, как та, которую я видел во время грозы на холме, бегущую в блеске молний, подстреленная лиса, которой пуля вошла в горло, извивающаяся на земле в конвульсиях, лиса из потустороннего мира, краснеющая на утренней дороге, чья кровь смешивалась с дождевой водой. Лиса приговорена к одиночеству, заведомо осуждена, должна быть убита. Так и Луи был приговорен совершать преступления, был приговорен к одиночеству, к постоянной несправедливости. Его рождение, его детство в приютах… Я отчетливо видел то, о чем сейчас поведаю; я знал его приемных родителей. Жалость. В такие мгновения я ощущал только безудержную жалость. Я вспоминал те документы, которые читал в Рувре полтора года назад, когда решались формальности, связанные с усыновлением. Я считал несправедливым все то, что препятствовало моему желанию усыновить ребенка, все помехи, возникавшие на этом пути. Я хотел играть, думая не о том, как приму мальчика, а лишь о самом себе. Отвратительно. Стыдно. Стыдно и отвратительно! Я думал о матери Луи, маленькой служанке, работавшей на ферме, Марии Рейхенбах, о его отце, бродившем между городом и деревней. Мы никогда не пытались познакомиться с ними, следуя советам службы по усыновлению. Теперь я сожалел об этом как об ошибке. Огромное число вопросов рождалось в моей голове; эти вопросы я мог бы задать им! Как жили Мария Рейхенбах и ее любовник? Виделись ли они снова? Сочетались ли браком? Или расстались после одного-единственного свидания, как бродяги, которыми они, собственно, и были? Страдала ли она оттого, что была разлучена с ребенком? От кого Луи наследовал свою красоту? Почему из любви получился этот дикарь? А приют? Первые визиты Анны, которая смотрела на мальчика, как на маленькое животное, беспокоившее ее мечты? И наконец, его прибытие в Рувр?
Он долго молчал, и мы, размышляя, смотрели друг на друга. Я чувствовал, что он так, как никогда не делал этого в Рувре, пытался разглядеть что-то за моими очками и бородой. Кем я был для него? Глупцом, пытающимся возвыситься над ним? Любовником Анны? Настолько ревнивым, чтобы ежеминутно искать на его теле следы разгулов? Я никогда не внушал ему ни малейшего уважения. Я никогда не требовал привязанности. Мог ли я теперь удивляться его взглядам?
Я поднялся и приблизился к нему. Он отпрянул и поднял руку, желая защититься от удара. Мы неподвижно стояли друг против друга, он со страхом смотрел на меня. Наконец он опустил руку и улыбнулся. Тогда я заключил его в свои объятия, нежно сжал и ощутил его детский запах. Потом я поцеловал его в висок и поклялся себе, что отныне он достоин моей нежности. Чтобы остаться верным своему обету, я взял мальчика за плечи и легонько подтолкнул в сторону коридора. Прекрасная победа над дьяволом!
Вы, быть может, удивитесь этим чистым чувствам; они могут показаться прелюдией к новым мерзостям, которые я изобрел. Я понимал в тот момент одно: болезненная история Луи тронула меня до глубины души. Я первый удивился тому, как резко поменялось мое отношение к ребенку. Старик, сублимирующий свое либидо в слезы. Смейтесь надо мной. И все же. Я был откровенным. Но чем больше я спрашивал себя, почему поступил именно так, тем сильнее начинал сомневаться, все откровеннее насмехаться над самим собой: лучше бы я сказал, что мной овладела страсть к мальчику. Конечно, во мне было и такое желание, и оно, подогревая изнутри, разрастаясь, жило во мне, и я знал, что буду приговорен им на всю оставшуюся жизнь. Желание было гадким. Будто пятно кислоты, разъедающей бумагу, плоть, кровь, черное сердце. Переливающаяся всеми цветами радуги грязь проникла до взбаламученных глубин моего «я». Очарование, которое внушала его кожа, его взгляд, его походка. Я понимал, почему люди хотят его и почему он отвечает им взаимностью. Все просто. На рассвете я вернулся в Рувр. Я в изнеможении упал в шезлонг на террасе. Я представлял себе чуть подергивающийся во сне нос Анны, я вдыхал аромат перезрелых плодов, который проникал из приоткрытой двери погреба. Запах гниения, влажной земли, угля, дров. Всего того, что наталкивает на воспоминания о замерзших окнах в ноябре. Я всегда волновался, думая об этом: воспоминание о детстве и прогулках, которые я совершал перед презренными или благополучными жилищами других людей. В этом была моя судьба и правила моего поведения. Запах плодов обладает странным очарованием: ребенок или женщина, или хорошенькая служанка спускаются за ними в подвал… Что такого я совершил, что оказался недостоин ничего, кроме блужданий? Девушка, которая носила Луи, тоже была бродяжкой; бродягой был и его отец… Итак, я разглядывал воображаемые ноздри моей жены и вдыхал запахи подвала. Вдруг передо мной мелькнуло почти треугольное лицо Луи. Блуждание. Я приклеился спиной к шезлонгу. Сырость. Мои пятьдесят пять и алкоголь. Желтые глаза мальчика смотрят на меня и смеются. В тумане я почувствовал аромат зелени леса и подумал о лисах, увидел шерсть, намокшую под дождем, узкие бедра, взгляд из тени. Дурной отсчет. Мои напитки – вино, пиво (хотя уже некоторое время я не пью ничего), киршвассер и парализующее виски. Смеющийся Луи. Мальчик пришел сюда, чтобы быть счастливым, пока я наслаждался своим одиночеством. Да. Ревнивец. Он открыл во мне положительную сторону. Может быть, мне стало стыдно за все те ужасные месяцы, и сейчас я испытывал этот жестокий прилив нежности? Дабы компенсировать все? Оплатить счета? Или потому, что милосердие посетило мое сердце и помогло прозреть? Я решил доверять Луи и стать отныне – простите мне мою слишком длинную тираду – частью его жизни и его счастья.
VIII
Ничего удивительного, что в подобных обстоятельствах моя работа над книгой продвигалась плохо. Я пообещал закончить ее к концу ноября. Но практически не касался текста из-за того, что большую часть времени отныне посвящал Луи. Когда я начал замечать, как сильно на мальчика влияет Анна, я стал приходить к ним, чтобы увидеть собственными глазами, в каких условиях живет Луи – по соседству с Анной и более чем сомнительным персонажем по имени Ив Манюэль.
Входя к ним, я обычно был шокирован запахами. Пот, пища, выдохи изо рта, казалось, соединились вместе, и общий тяжелый дух царит, торжествует, плавает в обстановке, которая всегда тяготила меня. Я убеждался, что изобретения естественных запахов в подобных случаях бывают полезны. Впрочем, сосновый или лимонный освежитель воздуха не могут перебить неприятный флер. Сигарета напоминает о запахах вокзального буфета. Сигара лежит рядом с глиняной свиньей. Трубка на рабочем столе. Заметьте, что я любил запахи Анны, а также большинства женщин, которых знал (по этому поводу мне вспоминается тот острый запах, которым пахла мадемуазель Зосс, – он всегда напоминал мне запах вощеной поверхности семейного кухонного стола). В случае с Анной ее запах стал понятен мне после первой же нашей встречи: запах желания. Дабы выразиться проще, скажу, что я так долго любил Анну лишь потому, что в ней сочетались здоровым образом оттенки всех запахов. Запах ее теплой мочи, которая стекала по моим ладоням, вытянутым над блестящим унитазом, ее дыхание после ночи любви. Запах ее ушей (сера и пот, желтый запах), ее подмышек. Ее плавно покачивающихся в брюках бедер – запах стойла. Запах ее ног, утомленных ходьбой. Запах дождя на лбу в тот момент, когда я повстречал ее в деревне. Запах ее рта постоянно составлял графики нашей жизни и смерти. Радость и польза! Наши сущности растворялись в твоей слюне, источавшей наиболее приятный аромат среди остальных, и твои губы, по которым стекает мед…
Итак, я позвонил в дверь их квартиры в середине дня.
Она открыла мне, и я шагнул внутрь, взволнованный запахом квартиры, освещение которой мне сразу понравилось. Но этот неуловимый запашок, этот невидимый дымок – это был запах Ива Манюэля; запах его ног, Анна пахла его ногами. Или нет?… Да нет же. Под предлогом – впрочем, она поверила, – что пиво давит мне на мочевой пузырь, я удалился в ватерклозет и залез рукой в корзину с грязным бельем, стоявшую между умывальником и радиатором – радиатор необходим: жара говорит о добродетельности. Или в прихожей был запах Луи?… Так пахнут лисы, которые этим доводят охотника до исступления. Но я стойко выдержал атаку, я самым элементарным образом запустил свой нос во множество трусиков и бюстгальтеров, которые Анна покупала, еще живя со мной, с узорами в виде розочек, орешков, малинок – весь этот шелк и нейлон я уже видел, держал в своих руках; эти тонкие ткани скрывали ложбинку между грудями и впадинку между губами – и на одних трусиках – о, волнующая наивность, – я обнаружил следы крови.
Я вышел наружу, чтобы разобраться, в чем истина. Анна стояла в глубине гостиной.
– Что тебе надо? – спросила она меня с беспокойным видом. – Ты никогда не приходил сюда. Что-то здесь не так. Я люблю тебя, но не доверяю и боюсь тебя, как чумы, Александр!
Я колебался. Ревность пробуждалась во мне. Может быть, из-за этого запаха, этого белья, освещения в квартире.
– Покажи мне комнату Луи, – ответил я, и голос выдал меня.
Но Анна уже поняла, что со мной происходит. Она улыбнулась, довольная, хрупкая, и встала передо мной.
– Не хочешь взглянуть на нашу постель? Все-таки наша постель… Это наша постель, Ива Манюэля и моя…
В тот день, когда я встретил ее впервые, я был поражен ясностью ее взгляда. Серое небо легко волновалось после дождя, и эта ясность взора символизировала все то, чего я хотел в детстве. Я никогда не презирал Анну. Она казалась мне более сильной, более самостоятельной, чем я сам, и ее смелость, рождавшаяся в хрупком теле, беспрестанно удивляла меня. Глядя на нее, я вспоминал травянистые холмы, зеркала озер, над которыми нависают ели, родники, бегущие в земле. А ее тело – это волны, пробегающие по траве…
Я приблизился к ней и два раза по-своему заботливо ударил ее.
Из ее левой ноздри потекла кровь и капнула в приоткрытый рот. Она не заметила. Она продолжала улыбаться, и ее неподвижность, струйка крови, делали ее похожей на покорное, безвольное животное. Дурное, но изящное животное со шкурой жертвы.
Нет, сказал я себе, это слишком несправедливо. Я сам мечусь, страдаю, обременен всевозможными грехами, а она торжествует, как мученица. И так всегда. Так же было, когда моя уединенная, бродячая жизнь протекала на фоне космической уверенности моего отца и моей матери.
Анна продолжала:
– Хочешь посмотреть постель Луи?
– Я здесь для этого.
– Идем.
Она повела меня по обитому серой тканью коридору, толкнула дверь и предложила войти. Две кровати стояли по разным углам комнаты. Я остановился, молчаливый, колеблющийся перед очевидным.
– Вот, – сказала она нейтральным тоном. – Возле окна. Напротив – наша.
Я почувствовал взрыв ярости, противоречия, прилив болезненных ощущений внутри. Я представлял себе все, что угодно, но только не подобную западню.
– А Луи? – спросил я глупо.
– Ему нравится. Он не пропускает ни секунды во время наших маленьких спектаклей. Иногда мы меняемся местами. Перекрещиваемся, как говорит Ив. Иногда нам нравится запираться здесь на целый день втроем. Ты представить себе не можешь, насколько это забавно. Мы валяемся в кроватях, открываем бутылочку-другую, бегаем готовить кофе, шлепая по полу босыми ногами, читаем газеты, опять занимаемся этим…
Я был настолько поражен, настолько ошеломлен увиденным, что больше не слушал ее. Я быстро вышел из комнаты, пробежал по коридору, хлопнул дверью, свалился вниз по лестнице, даже не подумав о том, чтобы вызвать лифт.
Очнулся я только на улице, полностью изможденный. Спуск к озеру не успокоил меня. Я присел на террасе гостиницы «Англетер». Было еще довольно тепло, деревья на берегу озера начали желтеть, маленькие яхты скользили по воде в сторону Савойи. Дивный октябрьский день. Но мое сердце был переполнено сажей, и я ощущал себя одним из проклятых, которые знают, что их злоба бессмысленна. И над всем этим мне чудилась грязная улыбка Анны, которая словно пренебрегала моим желанием одиночества и гневом оскорбленного человека.
Часть третья
I
В течение следующих недель я нашел в себе силы прийти в их квартиру снова и атаковал Анну еще несколько раз – эти атаки она переносила плохо, но не могла им сопротивляться. Я хотел быть в обществе Луи, по крайней мере видеться с ним чаще, ласкать его, гулять вместе с ним, сопровождать его в школу и на уроки музыки: он опять стал заниматься. Я действовал методом шантажа: либо удовлетворяют мои требования, либо я выдам сообщников. Анна пошла на уступки – без сомнения, подчиняясь воле Ива Манюэля, которого злили мои угрозы. Федеральный чиновник, запутавшийся в складках простыни!
Мы договорились, что я буду видеть Луи дважды в неделю – в среду и субботу, и что при случае мы совершим путешествие в немецкую Швейцарию или еще куда-нибудь, и я привезу его на авеню Уши только в воскресенье вечером. Я съездил к адвокату, чтобы уточнить все эти пункты, это оказалось нетрудно, дело о разводе продвигалось медленно, и адвокат Анны, не желая особо вмешиваться, ничего не предпринимал, чтобы ускорить процесс.
Идея совершить маленькое путешествие в немецкую Швейцарию бродила в моей голове несколько дней подряд. Я выдумал даже предлог: необходимость увидеться с одним из моих цюрихских издателей; на самом же деле меня занимало совсем иное, нечто более глубокое и смутно ощутимое. Я вспоминал о пиве, выпитом на набережных Лимма, магазинчиках, спрятавшихся под аркадами, прекрасных библиотеках, картинах Клее, запечатлевших местные пейзажи так точно, словно они оказались в уменьшенном виде прикрепленными на стенах музеев. Я вспоминал о воровских притонах Нидердорфа, я вновь захотел увидеть бездомных африканок в желтых париках, танцующих в убогих барах, и после этого грязного зрелища пройтись по свежему воздуху набережных, окаймляющих зелено-синие воды реки, в которой прячутся огромные щуки. Я вспоминал Базель, красный собор, пустынные вечерние площади, лишь изредка пересекаемые случайным подвыпившим прохожим; звуки рожка, треуголки карнавалов; колокола на башнях, звонящие, как колокольчики стад, пасущихся внизу на равнинах; голландские баржи, нагруженные лекарствами и парусники, спускающиеся по течению реки. Дома с отдушинами, фонтаны с фигурами чудовищ, прячущихся людоедов. Вспомнил бретцели – крендели, о которые можно сломать зубы, горы соленой капусты, глубокие, словно могилы; поросячьи ножки, дымящиеся на тарелках, черный с оранжевым оттенком шпик, пузатые колбаски, фруктовый букет рислинга, розовые щеки, мощные ляжки, тяжелый и медленный акцент, залы музеев, набитые полотнами Пикассо и Шагала, номера в гостиницах, где на заднем дворе заботливой рукой в кадку обычно высаживается ель, круглый год напоминая о Рождестве; забавных состоятельных людей, темно-красный киршвассер, корсажи, отделанные кружевами. И помимо всего этого – вежливое беспокойство и интеллигентность драм. Гравюры, изображающие пляски смерти. Рисовальщики, увлеченные разлагающимся телом. Художники, запечатлевающие женские тела в объятиях скелетов. Одержимость этими объятиями, проскальзывающая в названиях местечек и именах людей; интерьеры бистро, карикатуры, мрачный потрясающий юмор, многозначный настолько, что готов проглотить все вокруг, словно вселенская глотка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18