где склоны поросли елями, где простираются вдаль непроходимые для любого чужака тропы. Впечатление завораживающего одиночества, Альпы на горизонте, подчеркивающие, как далеко от человека они находятся.
Редкие, сбившиеся в кучу деревни, отдельно стоящие дома, охраняемые сторожевыми псами, ощетинивающимися и рвущимися с цепей при появлении прохожего. Красивые деревья – вязы, орешники, рябины, почти горная растительность (край расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря). В течение нескольких лет (точнее, с того лета, когда у нас появился Луи) над животными нависла угроза бешенства – счастливый предлог для безумцев, паливших во все, что движется. Болезнь исцеленных Тобою, милый Иисус… Жалость для простаков. Откуда-то выскочила лиса? Бешеная! С ней у нас особый счет. Собака слишком резвится? Стреляй в нее. Коза волочит лапу? Попадание в цель. Развешанные в деревнях объявления предупреждали на трех местных языках. Бешенство, бешенство, бешенство… И вот я стреляю в тебя, палю в тебя, убиваю, и на моем кухонном столе всегда приготовлена коробка с патронами: я готов разрядить оружие при малейшем движении извне. Не считаю ежей, застреленных после бала субботним вечером, ужасного спорта прыщавых юнцов, не считаю повешенных кошек, лис, задохнувшихся в норах от газа. Страх, ревность из-за дикой радости… Там все еще культивируют и прославляют жестокость. Иегова должен быть доволен. В своих проделках эти люди следуют Второзаконию. Нечистые животные не успевают подать голос, как их тут же обвиняют во всех мерзостях. О великие пространства! Земли, по которым я бродил двадцать лет и среди которых мое перо преследовало подлость и низость, и где, преследуя, я изгонял своих собственных призраков!
Ловец душ, испытатель душ, детектор лжи душ, болезненно увлеченных новыми авантюрами!
Тысячу раз верно, что я ненавижу, когда меня называют доктором (я защитился в 1956 году по Мопассану) или мэтром (слово, которое – если я называю им почтенного и знаменитого собрата – вызывает во мне болезненную веселость); это удивляет меня, наводит на сравнение с человеком, тщательно изучающим судьбы живых существ; я также не хотел бы, чтобы меня называли «ваше преподобие», или «отец мой» или «господин пастор» – званиями, которые лучше соответствовали бы моей профессии. Что означает исследовать, изучать человеческие тела? Что значит слушать, зондировать, разрезать и зашивать несчастное тело? Сакральные жесты, не имеющие ничего общего с физическими манипуляциями. Перо чародея касается бумаги, и болезнь выходит. Чародей говорит, пишет на уголке листа, и демон убегает из своего тайника. Демон бежит прочь. Остается лишь человек, который не управляет собой, орудие Господа – veni Creator гряди, Создатель! (лат.)
, – взвешивающего причины и следствия поступков. Один раз можно простить этого логичного человека. Но вы никогда не узнаете тайну моих бедствий, если я не открою ее. Ниспошли же мне свет, Господь Спаситель, чтобы я не отошел во мрак смерти, не объяснившись!
Да, эта пустыня – я сам; тем не менее душа моя способна творить; у всех нас бывают моменты падений, свои собственные тайны, свои потемки. С этой точки зрения, я не знаю ничего более поучительного, чем музыка брюинских холмов, виолончель и охотничий рог, эхо в молассах, и гимн, возносимый утопающими своему спасителю. Бывает так, что отчаявшиеся люди топят себя сами – но в наши дни это стало большой редкостью – в широкой, бурной реке, то устрашающей, то замерзающей; а с высоты ее обрывов видны погрязшие в грехе гении, необычайно способные к музыке, и жирная темная форель, неподвижно застывающая перед своими зелеными норами.
Я часто разглядываю форель в садке с живой рыбой. Стекло позволяет мне проникнуть в сердце тайны, как будто я вхожу в саму реку или даже во «фрагмент реки», вырезанный и перенесенный в тихое, неподвижное место для всеобщего обозрения и удовольствия. Вы замечали, что форель вооружена ложными, но страшными зубами? Белое жирное мясо и иглы во рту. Словно девушки этой долины. Да-да. Эти розовые ротики с обточенными зубками, влюбляясь в которые, вы вдруг понимаете, что западня захлопнулась, и вас пожирают, а затем проглатывают!
Каждый раз я думаю о деле одной ужасной принцессы, жившей среди равнин, принцессы с бронзовой кожей и густыми волосами. Я старался чаще прикасаться к ним – Анна это знала, но не волновалась, – предвидя, что нашему спокойствию никто не помешает. Однако все время пока я дергал ее за волосы, я боялся, как бы красивая челюсть не укусила меня за неосторожные пальцы. Не удивляйтесь этому признанию, странности ситуации, в которую я попал. Словно двадцать лет поисков и блужданий по одиноким землям не научили меня, что существуют клетки, тайники, секреты, западни, в которых можно найти только несчастье!
III
Я изучал глаза Луи, маленькие лучистые щелочки с рыжевато-серыми ободками, и теперь уже мальчик, улыбаясь во весь рот и обнажив острые зубы, смотрел в ответ на меня. Я не знал, что именно сказала ему Анна обо мне, однако я представлял, как она рассказывает ему о моих книгах. «Папа – писатель», – вероятно, говорила она мальчику. (В то время, в первые недели после того, как Луи поселился у нас, она хотела, чтобы он называл нас «папой» и «мамой». Эти обращения не прижились, хотя Луи пытался называть нас так из смущения, пока наконец он не оставил меня в покое – ибо я сам испытывал отвращение к его нежному и глубоко личному папа, подсказанному мальчику его лживостью, – и стал называть меня по имени, Александр; это звучало немного важно, согласен, для персонажа, которым я являлся, немного пространно, если иметь в виду мою судьбу. В конце концов я согласился, что оно звучит гармонично.) «Папа – писатель, ему нужны тишина и покой. Он также пишет сценарии к фильмам. Вскоре ты сможешь прочитать некоторые его книги…» Итак, Луи любопытствовал, но, несмотря на улыбку, во всем его теле чувствовалась тревога, которую в первый момент я приписал трудностям приютской жизни.
Мы поднялись в его комнату, которая, как я уже сказал, находилась между нашей спальней и моим кабинетом. Он сразу же бросился на кровать и, вытянув руки и ноги, оставался неподвижен в течение нескольких мгновений, словно помещенный в камеру узник.
Я почувствовал, что Анна растерялась, и испытал гнев, видя его тело, распростершееся на кровати.
– Пойдем, – сказала Анна мягко, – пойдем, Луи, дальше осматривать дом.
Я отметил, что всюду, куда мы приходили – в моем кабинете, в нашей спальне, на чердаке, на первом этаже и даже в прохладном подвале старого дома, – мальчик ощущал беспокойство, словно боялся своих сторожей, искал глазами путь к спасению, куда он мог бы убежать при малейшей опасности. В некоторых комнатах он буквально осматривался вокруг, совершая те неискренние движения, которые я заметил в первый момент нашей встречи. Повсюду он был напряжен и беспокоен, словно ожидал угрозы. Он облегченно вздохнул лишь в саду, видимо, оттого, что попал на открытое пространство – поросший травой склон холма перед домом, лес.
В полдень мы пошли гулять, и он разговаривал, задавал вопросы. Мы добрались до кафе «Олень», где он, естественно, опять замкнулся в себе, сжался, его желтый взгляд стал тяжелым под градом вопросов других посетителей. Вечером, сидя за столом, он жадно ел мясо, приготовленное Марией, маленькой итальянкой, прислуживавшей нам с тех пор, как мы поселились в этом доме. Он отказался от фруктов, зато накинулся на сыр и мед.
После короткого отдыха Анна повела его спать, и я услышал, как течет вода в ванной, как хлопнули ставни, и когда моя жена спустилась вниз, я почувствовал, что она взволнована – будто находилась под впечатлением от какой-нибудь агрессии или странного зрелища. Идея зрелища тут же поразила меня – зрелища двойного, поскольку Анна, поливая и вытирая Луи, заботясь о нем, не переставала открывать и изучать его. И Луи своим хитрым взглядом изучал хлопотавшую вокруг него Анну.
– Вымыла его? – спросил я, когда она вернулась, и тут же испугался, что звук моего голоса выдаст мои мысли.
Она внимательно посмотрела на меня.
– Конечно, нет, – наконец ответила она. – Он слишком взрослый. Ты же знаешь.
– Однако все это время…
Опять этот взгляд. Она сверлила меня глазами. Без сомнения, она видела, что я ей не верю. Что я не могу ей верить.
– Я постелила ему постель, достала пижаму, ждала, пока он помоется… И я была с ним рядом, когда он засыпал. Он очень устал.
Анна протягивала ему пижаму. Анна стелила простыню, отодвигала лампу, приоткрывала окно, запирала дверь, а тем временем его большие глаза изучали ее из темного угла.
Я едва смог заснуть. Я вновь и вновь вспоминал прибытие Луи, послеполуденную прогулку и вечер, который мы провели вместе. Занимаясь любовью с Анной, час спустя после того, как мы легли (я был слишком возбужден тем, о чем только что рассказал, этой сценой в ванной комнате, и должен был опять овладеть Анной, чтобы не страдать или, скорее, для того, чтобы смело выйти навстречу страданию, которое, кажется, в данном случае выглядело несколько ироничным), я не переставал вспоминать напряженное тело мальчика, его загорелую шею, его животную и чувственную гибкость. Анну, склонившуюся над устроенной им западней… Я плохо спал, даже в самом глубоком сне спрашивая себя, слышал ли мальчик наше тяжелое дыхание; я думал, что он проснулся, приложил ухо к стене, и стоны Анны, в свою очередь, доставили ему удовольствие.
На следующий день я снова не мог написать ни строчки, однако я ожидал этого и не был повержен в отчаяние, которое, впрочем, превратило мою жизнь в кошмар с этого самого момента.
Я поднялся первым, сон немного освежил меня, и я решил не позволять себе приходить в замешательство, которое мне мог принести день. Я просто хотел добра этому ребенку. Мы усыновили его потому, что он был брошенным и никому не нужным, и потому, что у нас не было детей. Я думал, что теперь мы должны разбудить его, находиться вместе с ним, искренне радуясь этим родительским заботам, которых мы еще не знали. Я был переполнен желанием познать это счастье, я не сомневался в своей уверенности. Я горячо желал, чтобы Анна обрела душевное равновесие в этих заботах, а я – ту солидность, которая мне подсказана моим возрастом, и осуществил свои творческие планы. Я хотел, чтобы Луи был здесь счастлив, начал разумную и целеустремленную жизнь…
Я первым вошел в кухню; милая Мария уже приготовила кофе и поставила на стол корзину с вишнями. Я глядел в окно на лес, такой зеленый на фоне синего неба. Появилась Анна – отдохнувшая, свежая, в платье без рукавов, потом на лестнице послышались осторожные шаги. Вошел Луи, улыбнулся и поцеловал нас. Мы пили кофе и разговаривали ни о чем. «В доме царит порядок, – говорил я самому себе. – Возможно, так будет и впредь. Я спокоен. Анна изящна и молода». Луи смеялся, отвечал на наши вопросы, разговаривал с нами. Все было в порядке. Собранные загорелой, ловкой рукой Марии вишни блестели на белой тарелке; она испечет сочный пирог, и мы съедим его, вернувшись с прогулки. Сегодня – первый день, который Луи целиком проведет рядом с нами. Я посмотрел на него: он бросал на меня быстрые взгляды, поглощая медовые пирожные и жадно запивая их молоком.
– Не шуми так, – сказала ему Анна, смеясь, и я видел, как она довольна, что может произносить эти слова с материнской заботой.
Мгновение спустя мы втроем очутились на лесной дороге, и, когда она становилась особенно узкой, я пропуская вперед Анну и Луи, болтавших и шедших бок о бок. Мы долго гуляли под сенью мощных деревьев, в листве которых пели птицы. Анна и Луи двигались медленно, словно были утомлены какой-то внезапной радостью. Я сравнивал их тела и походку: Анна шла легко и чуть развязно, Луи – осторожно; его плечи уже были довольно широкими, а волосы блестели, когда солнечные лучи вдруг падали на них в просветы между деревьями. Анна взяла мальчика за руку, и этот мягкий жест взволновал меня. Мы остановились посреди поляны, и Анна повела ладонью по волосам Луи. В деревне никто уже не проявлял особого любопытства по отношению к нам, и мы шли спокойно, не вызывая вчерашнего интереса. В кафе «Олень» я вновь отметил, что Луи волнуется в присутствии посторонних людей. На публике он опять почувствовал страх, заставивший его озираться в поисках пути отступления, как будто с минуты на минуту он ждал, что его атакуют. Он беспрестанно измерял взглядом расстояние до двери, окна и, время от времени, до стойки, за которой можно было спрятаться. И вновь я приписал этот страх тому, что Луи вырос в приюте: в тринадцать лет он был там одним из самых маленьких и был вынужден защищать свою шкуру от пятнадцати– и шестнадцатилетних верзил, ожесточенно издевавшихся над ним. У меня была возможность выслушать откровения взрослого человека, когда-то воспитывавшегося в интернате, и они, эти откровения об «исправительном учреждении», говорили только одно: это гнусное место. Побои, мелочность, неразбериха – все это культивируется там. Драки по принципу «зуб за зуб», стенка на стенку, жестокость по отношению к слабым, рахитичным – Бог знает, что еще творится в этих стенах. Несколько лет назад я слышал историю об одном пареньке из приюта, расположенного недалеко от Мёртона: он повесился, чтобы покончить с этим адом. Я представил себе его мучения. День за днем я воображал себе этого несчастного мальчика, его беспрестанные мучения, наказывавших его воспитателей (людей, как правило, глупых и сердитых), грязные поступки старших по группе. Чудовищная пища, ужасные спальные комнаты, молельни, мастерские, ватерклозеты… В одном из интернатов для девочек воспитанница умерла, задохнувшись в чулане, куда ее заперла надзирательница. На девочку надели смирительную рубашку. И в течение восьми часов она находилась в этой ужасной дыре.
Вот как я объяснял испуганный вид Луи и пообещал компенсировать всю подлость приюта, всю ненависть, которую там проявляли по отношению к нему. Я представил его, беззащитного, в руках сильных подростков, загнанного в угол в приютской столовой, смотрящего на своих палачей…
И новая волна нежности нахлынула на меня, и внезапно солнечный свет, прогулка, радость от этого мгновения наполнили меня. Анна тоже была счастлива; ее рука лежала на плече мальчика. И за окном был радостный пейзаж – вязы, фонтан, крыши ферм, церковь с немецкой колокольней, дорога, убегающая по склону холма. Я решил запомнить это мгновение и в минуты сомнений в своих размышлениях отталкиваться от него.
Но тут внезапно случилось нечто, переполнившее меня невыразимой тоской. Едва мы вышли из кафе, как Луи отскочил в сторону и бросился бежать по улочке через поляны, в сторону мусорной свалки. Опередив меня, Анна понеслась за мальчиком. Я увидел, что перед кафе начал собираться народ, и тоже побежал за ними, но быстро устал. Я увидел, что Луи пересек полянки и рванул напрямик к свалке. Мы догнали его на краю грязной лужи, куда он не отважился прыгнуть. Анна, несмотря на свое отвращение, сделала все, чтобы помешать мальчику броситься в эту мерзкую лужу, скрыться от нас. Она вела его по грязи и нечистотам, боролась с ним; вдруг она вскрикнула и остановилась: на ее щеке краснел укус, кровь стекала по подбородку и шее, она даже не пыталась ее стереть и стояла неподвижно, с дрожащими губами, бледная от испуга, что было особенно заметно в лучах солнечного света.
Луи тоже остановился, тяжело дыша, взгляд его застыл; он, как и Анна, был бледен.
Мы молчали.
Мы оба взяли его за руки.
Потом мы вернулись домой; в небе над нами кричали жаворонки, и нам пришлось идти через деревню, под осуждающими взорами ее жителей.
Мне было трудно обманывать себя и побороть ту ненависть, которую я испытал к мальчику в эти мгновения. У меня родились подозрения, и ничто не могло их рассеять. Конечно, я вновь и вновь повторял себе, что Луи был несчастен, что его детство прошло в грязной обстановке, что его поступок – лишь следствие всех тяжелых испытаний, выпавших на его долю. Однако я видел преувеличенную и потому безобразную радость Анны, на щеке которой отпечатались следы зубов. Она не пожелала заклеить рану пластырем, дабы не драматизировать произошедшее, она едва смыла засохшую кровь, как забыла про нее. Мы обедали так, словно ничего не случилось, и встретили аплодисментами огромной вишневый пирог, испеченный Марией. Луи молчал, и его спокойствие бесило меня. Я, чувствуя себя более мерзким, чем воспитанник приюта, придумывал разные наказания и меры воздействия, опустившись до уровня надзирателя и проклиная этот янтарный взгляд. Наконец я не выдержал, вскочил в машину и поехал в деревню Ля-Круа, чтобы выпить там несколько стаканов.
Когда в четыре часа дня я вернулся, новое зрелище открылось моим глазам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Редкие, сбившиеся в кучу деревни, отдельно стоящие дома, охраняемые сторожевыми псами, ощетинивающимися и рвущимися с цепей при появлении прохожего. Красивые деревья – вязы, орешники, рябины, почти горная растительность (край расположен на высоте тысячи метров над уровнем моря). В течение нескольких лет (точнее, с того лета, когда у нас появился Луи) над животными нависла угроза бешенства – счастливый предлог для безумцев, паливших во все, что движется. Болезнь исцеленных Тобою, милый Иисус… Жалость для простаков. Откуда-то выскочила лиса? Бешеная! С ней у нас особый счет. Собака слишком резвится? Стреляй в нее. Коза волочит лапу? Попадание в цель. Развешанные в деревнях объявления предупреждали на трех местных языках. Бешенство, бешенство, бешенство… И вот я стреляю в тебя, палю в тебя, убиваю, и на моем кухонном столе всегда приготовлена коробка с патронами: я готов разрядить оружие при малейшем движении извне. Не считаю ежей, застреленных после бала субботним вечером, ужасного спорта прыщавых юнцов, не считаю повешенных кошек, лис, задохнувшихся в норах от газа. Страх, ревность из-за дикой радости… Там все еще культивируют и прославляют жестокость. Иегова должен быть доволен. В своих проделках эти люди следуют Второзаконию. Нечистые животные не успевают подать голос, как их тут же обвиняют во всех мерзостях. О великие пространства! Земли, по которым я бродил двадцать лет и среди которых мое перо преследовало подлость и низость, и где, преследуя, я изгонял своих собственных призраков!
Ловец душ, испытатель душ, детектор лжи душ, болезненно увлеченных новыми авантюрами!
Тысячу раз верно, что я ненавижу, когда меня называют доктором (я защитился в 1956 году по Мопассану) или мэтром (слово, которое – если я называю им почтенного и знаменитого собрата – вызывает во мне болезненную веселость); это удивляет меня, наводит на сравнение с человеком, тщательно изучающим судьбы живых существ; я также не хотел бы, чтобы меня называли «ваше преподобие», или «отец мой» или «господин пастор» – званиями, которые лучше соответствовали бы моей профессии. Что означает исследовать, изучать человеческие тела? Что значит слушать, зондировать, разрезать и зашивать несчастное тело? Сакральные жесты, не имеющие ничего общего с физическими манипуляциями. Перо чародея касается бумаги, и болезнь выходит. Чародей говорит, пишет на уголке листа, и демон убегает из своего тайника. Демон бежит прочь. Остается лишь человек, который не управляет собой, орудие Господа – veni Creator гряди, Создатель! (лат.)
, – взвешивающего причины и следствия поступков. Один раз можно простить этого логичного человека. Но вы никогда не узнаете тайну моих бедствий, если я не открою ее. Ниспошли же мне свет, Господь Спаситель, чтобы я не отошел во мрак смерти, не объяснившись!
Да, эта пустыня – я сам; тем не менее душа моя способна творить; у всех нас бывают моменты падений, свои собственные тайны, свои потемки. С этой точки зрения, я не знаю ничего более поучительного, чем музыка брюинских холмов, виолончель и охотничий рог, эхо в молассах, и гимн, возносимый утопающими своему спасителю. Бывает так, что отчаявшиеся люди топят себя сами – но в наши дни это стало большой редкостью – в широкой, бурной реке, то устрашающей, то замерзающей; а с высоты ее обрывов видны погрязшие в грехе гении, необычайно способные к музыке, и жирная темная форель, неподвижно застывающая перед своими зелеными норами.
Я часто разглядываю форель в садке с живой рыбой. Стекло позволяет мне проникнуть в сердце тайны, как будто я вхожу в саму реку или даже во «фрагмент реки», вырезанный и перенесенный в тихое, неподвижное место для всеобщего обозрения и удовольствия. Вы замечали, что форель вооружена ложными, но страшными зубами? Белое жирное мясо и иглы во рту. Словно девушки этой долины. Да-да. Эти розовые ротики с обточенными зубками, влюбляясь в которые, вы вдруг понимаете, что западня захлопнулась, и вас пожирают, а затем проглатывают!
Каждый раз я думаю о деле одной ужасной принцессы, жившей среди равнин, принцессы с бронзовой кожей и густыми волосами. Я старался чаще прикасаться к ним – Анна это знала, но не волновалась, – предвидя, что нашему спокойствию никто не помешает. Однако все время пока я дергал ее за волосы, я боялся, как бы красивая челюсть не укусила меня за неосторожные пальцы. Не удивляйтесь этому признанию, странности ситуации, в которую я попал. Словно двадцать лет поисков и блужданий по одиноким землям не научили меня, что существуют клетки, тайники, секреты, западни, в которых можно найти только несчастье!
III
Я изучал глаза Луи, маленькие лучистые щелочки с рыжевато-серыми ободками, и теперь уже мальчик, улыбаясь во весь рот и обнажив острые зубы, смотрел в ответ на меня. Я не знал, что именно сказала ему Анна обо мне, однако я представлял, как она рассказывает ему о моих книгах. «Папа – писатель», – вероятно, говорила она мальчику. (В то время, в первые недели после того, как Луи поселился у нас, она хотела, чтобы он называл нас «папой» и «мамой». Эти обращения не прижились, хотя Луи пытался называть нас так из смущения, пока наконец он не оставил меня в покое – ибо я сам испытывал отвращение к его нежному и глубоко личному папа, подсказанному мальчику его лживостью, – и стал называть меня по имени, Александр; это звучало немного важно, согласен, для персонажа, которым я являлся, немного пространно, если иметь в виду мою судьбу. В конце концов я согласился, что оно звучит гармонично.) «Папа – писатель, ему нужны тишина и покой. Он также пишет сценарии к фильмам. Вскоре ты сможешь прочитать некоторые его книги…» Итак, Луи любопытствовал, но, несмотря на улыбку, во всем его теле чувствовалась тревога, которую в первый момент я приписал трудностям приютской жизни.
Мы поднялись в его комнату, которая, как я уже сказал, находилась между нашей спальней и моим кабинетом. Он сразу же бросился на кровать и, вытянув руки и ноги, оставался неподвижен в течение нескольких мгновений, словно помещенный в камеру узник.
Я почувствовал, что Анна растерялась, и испытал гнев, видя его тело, распростершееся на кровати.
– Пойдем, – сказала Анна мягко, – пойдем, Луи, дальше осматривать дом.
Я отметил, что всюду, куда мы приходили – в моем кабинете, в нашей спальне, на чердаке, на первом этаже и даже в прохладном подвале старого дома, – мальчик ощущал беспокойство, словно боялся своих сторожей, искал глазами путь к спасению, куда он мог бы убежать при малейшей опасности. В некоторых комнатах он буквально осматривался вокруг, совершая те неискренние движения, которые я заметил в первый момент нашей встречи. Повсюду он был напряжен и беспокоен, словно ожидал угрозы. Он облегченно вздохнул лишь в саду, видимо, оттого, что попал на открытое пространство – поросший травой склон холма перед домом, лес.
В полдень мы пошли гулять, и он разговаривал, задавал вопросы. Мы добрались до кафе «Олень», где он, естественно, опять замкнулся в себе, сжался, его желтый взгляд стал тяжелым под градом вопросов других посетителей. Вечером, сидя за столом, он жадно ел мясо, приготовленное Марией, маленькой итальянкой, прислуживавшей нам с тех пор, как мы поселились в этом доме. Он отказался от фруктов, зато накинулся на сыр и мед.
После короткого отдыха Анна повела его спать, и я услышал, как течет вода в ванной, как хлопнули ставни, и когда моя жена спустилась вниз, я почувствовал, что она взволнована – будто находилась под впечатлением от какой-нибудь агрессии или странного зрелища. Идея зрелища тут же поразила меня – зрелища двойного, поскольку Анна, поливая и вытирая Луи, заботясь о нем, не переставала открывать и изучать его. И Луи своим хитрым взглядом изучал хлопотавшую вокруг него Анну.
– Вымыла его? – спросил я, когда она вернулась, и тут же испугался, что звук моего голоса выдаст мои мысли.
Она внимательно посмотрела на меня.
– Конечно, нет, – наконец ответила она. – Он слишком взрослый. Ты же знаешь.
– Однако все это время…
Опять этот взгляд. Она сверлила меня глазами. Без сомнения, она видела, что я ей не верю. Что я не могу ей верить.
– Я постелила ему постель, достала пижаму, ждала, пока он помоется… И я была с ним рядом, когда он засыпал. Он очень устал.
Анна протягивала ему пижаму. Анна стелила простыню, отодвигала лампу, приоткрывала окно, запирала дверь, а тем временем его большие глаза изучали ее из темного угла.
Я едва смог заснуть. Я вновь и вновь вспоминал прибытие Луи, послеполуденную прогулку и вечер, который мы провели вместе. Занимаясь любовью с Анной, час спустя после того, как мы легли (я был слишком возбужден тем, о чем только что рассказал, этой сценой в ванной комнате, и должен был опять овладеть Анной, чтобы не страдать или, скорее, для того, чтобы смело выйти навстречу страданию, которое, кажется, в данном случае выглядело несколько ироничным), я не переставал вспоминать напряженное тело мальчика, его загорелую шею, его животную и чувственную гибкость. Анну, склонившуюся над устроенной им западней… Я плохо спал, даже в самом глубоком сне спрашивая себя, слышал ли мальчик наше тяжелое дыхание; я думал, что он проснулся, приложил ухо к стене, и стоны Анны, в свою очередь, доставили ему удовольствие.
На следующий день я снова не мог написать ни строчки, однако я ожидал этого и не был повержен в отчаяние, которое, впрочем, превратило мою жизнь в кошмар с этого самого момента.
Я поднялся первым, сон немного освежил меня, и я решил не позволять себе приходить в замешательство, которое мне мог принести день. Я просто хотел добра этому ребенку. Мы усыновили его потому, что он был брошенным и никому не нужным, и потому, что у нас не было детей. Я думал, что теперь мы должны разбудить его, находиться вместе с ним, искренне радуясь этим родительским заботам, которых мы еще не знали. Я был переполнен желанием познать это счастье, я не сомневался в своей уверенности. Я горячо желал, чтобы Анна обрела душевное равновесие в этих заботах, а я – ту солидность, которая мне подсказана моим возрастом, и осуществил свои творческие планы. Я хотел, чтобы Луи был здесь счастлив, начал разумную и целеустремленную жизнь…
Я первым вошел в кухню; милая Мария уже приготовила кофе и поставила на стол корзину с вишнями. Я глядел в окно на лес, такой зеленый на фоне синего неба. Появилась Анна – отдохнувшая, свежая, в платье без рукавов, потом на лестнице послышались осторожные шаги. Вошел Луи, улыбнулся и поцеловал нас. Мы пили кофе и разговаривали ни о чем. «В доме царит порядок, – говорил я самому себе. – Возможно, так будет и впредь. Я спокоен. Анна изящна и молода». Луи смеялся, отвечал на наши вопросы, разговаривал с нами. Все было в порядке. Собранные загорелой, ловкой рукой Марии вишни блестели на белой тарелке; она испечет сочный пирог, и мы съедим его, вернувшись с прогулки. Сегодня – первый день, который Луи целиком проведет рядом с нами. Я посмотрел на него: он бросал на меня быстрые взгляды, поглощая медовые пирожные и жадно запивая их молоком.
– Не шуми так, – сказала ему Анна, смеясь, и я видел, как она довольна, что может произносить эти слова с материнской заботой.
Мгновение спустя мы втроем очутились на лесной дороге, и, когда она становилась особенно узкой, я пропуская вперед Анну и Луи, болтавших и шедших бок о бок. Мы долго гуляли под сенью мощных деревьев, в листве которых пели птицы. Анна и Луи двигались медленно, словно были утомлены какой-то внезапной радостью. Я сравнивал их тела и походку: Анна шла легко и чуть развязно, Луи – осторожно; его плечи уже были довольно широкими, а волосы блестели, когда солнечные лучи вдруг падали на них в просветы между деревьями. Анна взяла мальчика за руку, и этот мягкий жест взволновал меня. Мы остановились посреди поляны, и Анна повела ладонью по волосам Луи. В деревне никто уже не проявлял особого любопытства по отношению к нам, и мы шли спокойно, не вызывая вчерашнего интереса. В кафе «Олень» я вновь отметил, что Луи волнуется в присутствии посторонних людей. На публике он опять почувствовал страх, заставивший его озираться в поисках пути отступления, как будто с минуты на минуту он ждал, что его атакуют. Он беспрестанно измерял взглядом расстояние до двери, окна и, время от времени, до стойки, за которой можно было спрятаться. И вновь я приписал этот страх тому, что Луи вырос в приюте: в тринадцать лет он был там одним из самых маленьких и был вынужден защищать свою шкуру от пятнадцати– и шестнадцатилетних верзил, ожесточенно издевавшихся над ним. У меня была возможность выслушать откровения взрослого человека, когда-то воспитывавшегося в интернате, и они, эти откровения об «исправительном учреждении», говорили только одно: это гнусное место. Побои, мелочность, неразбериха – все это культивируется там. Драки по принципу «зуб за зуб», стенка на стенку, жестокость по отношению к слабым, рахитичным – Бог знает, что еще творится в этих стенах. Несколько лет назад я слышал историю об одном пареньке из приюта, расположенного недалеко от Мёртона: он повесился, чтобы покончить с этим адом. Я представил себе его мучения. День за днем я воображал себе этого несчастного мальчика, его беспрестанные мучения, наказывавших его воспитателей (людей, как правило, глупых и сердитых), грязные поступки старших по группе. Чудовищная пища, ужасные спальные комнаты, молельни, мастерские, ватерклозеты… В одном из интернатов для девочек воспитанница умерла, задохнувшись в чулане, куда ее заперла надзирательница. На девочку надели смирительную рубашку. И в течение восьми часов она находилась в этой ужасной дыре.
Вот как я объяснял испуганный вид Луи и пообещал компенсировать всю подлость приюта, всю ненависть, которую там проявляли по отношению к нему. Я представил его, беззащитного, в руках сильных подростков, загнанного в угол в приютской столовой, смотрящего на своих палачей…
И новая волна нежности нахлынула на меня, и внезапно солнечный свет, прогулка, радость от этого мгновения наполнили меня. Анна тоже была счастлива; ее рука лежала на плече мальчика. И за окном был радостный пейзаж – вязы, фонтан, крыши ферм, церковь с немецкой колокольней, дорога, убегающая по склону холма. Я решил запомнить это мгновение и в минуты сомнений в своих размышлениях отталкиваться от него.
Но тут внезапно случилось нечто, переполнившее меня невыразимой тоской. Едва мы вышли из кафе, как Луи отскочил в сторону и бросился бежать по улочке через поляны, в сторону мусорной свалки. Опередив меня, Анна понеслась за мальчиком. Я увидел, что перед кафе начал собираться народ, и тоже побежал за ними, но быстро устал. Я увидел, что Луи пересек полянки и рванул напрямик к свалке. Мы догнали его на краю грязной лужи, куда он не отважился прыгнуть. Анна, несмотря на свое отвращение, сделала все, чтобы помешать мальчику броситься в эту мерзкую лужу, скрыться от нас. Она вела его по грязи и нечистотам, боролась с ним; вдруг она вскрикнула и остановилась: на ее щеке краснел укус, кровь стекала по подбородку и шее, она даже не пыталась ее стереть и стояла неподвижно, с дрожащими губами, бледная от испуга, что было особенно заметно в лучах солнечного света.
Луи тоже остановился, тяжело дыша, взгляд его застыл; он, как и Анна, был бледен.
Мы молчали.
Мы оба взяли его за руки.
Потом мы вернулись домой; в небе над нами кричали жаворонки, и нам пришлось идти через деревню, под осуждающими взорами ее жителей.
Мне было трудно обманывать себя и побороть ту ненависть, которую я испытал к мальчику в эти мгновения. У меня родились подозрения, и ничто не могло их рассеять. Конечно, я вновь и вновь повторял себе, что Луи был несчастен, что его детство прошло в грязной обстановке, что его поступок – лишь следствие всех тяжелых испытаний, выпавших на его долю. Однако я видел преувеличенную и потому безобразную радость Анны, на щеке которой отпечатались следы зубов. Она не пожелала заклеить рану пластырем, дабы не драматизировать произошедшее, она едва смыла засохшую кровь, как забыла про нее. Мы обедали так, словно ничего не случилось, и встретили аплодисментами огромной вишневый пирог, испеченный Марией. Луи молчал, и его спокойствие бесило меня. Я, чувствуя себя более мерзким, чем воспитанник приюта, придумывал разные наказания и меры воздействия, опустившись до уровня надзирателя и проклиная этот янтарный взгляд. Наконец я не выдержал, вскочил в машину и поехал в деревню Ля-Круа, чтобы выпить там несколько стаканов.
Когда в четыре часа дня я вернулся, новое зрелище открылось моим глазам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18