я не хотел воевать.
Оказалось – не страшно. Потом… Я остался в России. Это долго говорить… Мне лучше здесь. Да.
***
Он был блестящий преподаватель – школьный учитель математики. Он ревностно следил, как его ученики поступали в центральные вузы и защищали диссертации. У него не было ноги, он ходил в железном корсете. Последний раз он водил свою роту в рукопашный в июне сорок четвертого года под Осиповичами.
***
Мое окно выходит на восток; на старости лет я встречаю рассветы. О память, упрямая спекулянтка, все более скаредная.
***
Для большинства горожан соловей – метафоа.
***
– Мы почему за водкой разговариваем? – душа отмякает. Теряешь с возрастом нежность, так сказать, чувств. Предлагаешь: "Выпьем!" – а на деле это: "Давай поговорим…"
Заброшенный город мне снился. Стены сиреневым отсвечивают, полуобвалившиеся лестницы деревьями затемнены. И щемяще – наяву не передать. Просыпаешься – в памяти все как будто слезами омыто, блестит. Утро пойдет – словно роса высыхает, ощущение только остается, выветривается со временем.
В жизни – привычка; во сне случится – самым нутром позабытым чему-то касаешься.
Девчонка снилась. С семнадцати не видел. Влюблен был – юность. Уж и не помнил начисто сколько лет. А тут – сидит печальная, ждет, старая дева – а все одно девчонка. Мать честная, взяла меня за руку – ввек я такого не испытывал… не пережил того, что в лицо ее забытое глядя. Уж и внук у меня есть, с женой хорошо жил всегда.
Раньше не было, последние годы привязалось лишь, дьявол дери.
В школе я архитектором мечтал стать. Дома строить, города. Война свое сказала. Взрывник я; вот какой поворот. Взрывать оно тоже – одно дело со строителями, конечно…
***
Странно узнавать о смерти знакомого много спустя.
***
– Причесочка-то. "Нет…" Ладно, не темни. Я понимаю.
Завязал я давно. Ты молодой совсем, советую: кончай с этим делом. Верно.
Я после войны, понимаешь, без отца рос. Озоровал, и понятно… С ерунды – дальше больше… Полагал – кранты; четыре судимости. Молодость за проволокой осталась. Специальность: тяни-толкай. Мать умерла, я им на похоронах не был… сидел опять. Выходишь – кореша встретят вроде, поддержат; отметить, погулять хорошо – ан и деньги занадобились!.. Круг известный.
…Последний раз, в Саратове, следователь мне попался, майор Никифоров… Так он мне, понимаешь, по-человечески… Я: знакомо, добротой берет; выкуси!.. Он – свое. И ни разу – голос ни разу не повысил! Веру в тебя, растолковывает, имею, не конченый ты человек, стОящий. Перед судом о скидке все хлопотал… Такое отношение, понимаешь.
Все годы мне в лагерь писал. Помочь с работой обещал, с пропиской, вообще насчет жизни. Задумаешься, конечно.
Освободился я, – ну вот только из ворот шагнул! – он, меня встречает.
…
Прописался я, на завод оформился, все путем. Он зайде иногда, по-дружески: как живешь. Посидим, бывает, выпьем. Приглашает, у него бывали.
Сейчас я в Кирове живу, жена сама оттуда. В отпуске на теплоходе познакомились.
Переписываемся с ним.
Вот на день рождения еду к нему. Звал очень. Он на пенсию тот год вышел.
Слушай меня, паренек. Завязывай.
***
Июнь, бульвар, людно, два юноши пересчитывают на ходу купленные билеты (экзамены? защита дипломов?). Один вручают встречной старушке.
Они читали в детстве Андерсена?
***
Если завтра исчезнут все шедевры – послезавтра мы откроем другие.
***
Искусство – и для того, чтобы каждый осознал, что он всемогущ. Дело в том, чтобы открыть тот аспект жизни, где ты непобедим.
***
– Хрен его знает, как вышло. Главное – он ноги, видать, из стремян не вынул. Да и – Катунь, иди выплыви…
К берегу подошли, значит, с гуртом, пасти стали. Он пас, на коне, остальные лагерь делают, кто что.
А она с того берега на байдарке переправлялась. За хлебом хотела в деревню, туристы их потом говорили.
И опрокинуло ее. Тонет – на середине. Вода кружит, затягивает.
Он с конем – в реку. Телогрейку не скинул даже. Хотел доплыть на коне.
Ее совсем скрывает. Он доплыл почти!.. Пороги… вода, видать, коню в уши попала, или что… Закрутило тоже. И все.
Через год друзья ее, ткристы, вернулись, памятник поставили; красивый, стоит над Катунью. Молодая была.
Он тоже молодой был.
***
Я поднимался на Мариинский перевал. Конь шел шагом. Колеса таратайки вращались мягко. На склоне, метрах в восьмистах, алтаец пас овечий гурт. Качаясь в седле, он высвистывал "Белла, чао". Серый сырой воздух был отточенно чист – звучен, как бокал. В тишине я продолжил мотив. Он помахал рукой. У поворота я сделал прощальный жест.
Думы
Подумать хотелось.
Мысль эта – подумать – всплыла осенью, после дня рождения.
Женился Иванов после армии. За восемнадцать лет вырос до пятого разряда. А в этом году в армию пошел его сын. Дочка пошла в седьмой класс.
Какая жизнь? – обычная жизнь. Семья-работа. То-се, круговерть. Вечером поклюешь носом в телик – и голову до подушки донести: будильник на шесть.
Дача тоже. Думали – отдых, природа, а вышла барщина. Будка о шести сотках – и вычеркивай выходные.
Весь год отпуска ждешь. А он – спица в той же колеснице: жена-дети, сборы-споры, билеты, очереди, покупки… – уж на работу бы: там спокойней, привычней.
Ну, бухнешь. А все разговоры – о том же. Или про баб врут.
Хоп – и сороковник.
Как же все так… быстро, да не в том дело… бездумно?..
И всплыла эта вечная неудовлетворенность, оформилась: подумать спокойно обо всем – вот чего ему не хватало все эти годы. Спокойно подумать.
Давно хотелось. Некогда просто остановиться было на этой мысли. А теперь остановился. Зациклился даже.
– Свет, ты о жизни хоть думала за все эти годы? – спросил он. Жена обиделась.
Мысль прорастала конкретными очертаниями.
Лето. Обрыв над рекой. Раскидистое дерево. Сквозь крону – облака в небе. Покой. Лежать и тихо думать обо всем…
Отрешиться. Он нашел слово – отрешиться.
Зимой мысль оформилась в план.
– Охренел – в июле тебе отпуск? – Мастер крыл гул формовки. Прошлый год летом гулял! – Иванов швырнул рукавицы, высморкал цемент и пошагал к начальнику смены. После цехкома он дошел до замдиректора. Писал заявления об уходе. Качал права, клянчил и носил справки из поликлиники.
– Исхудал-то… – Жена заботливо подкладывала в тарелку.
Потом (вырвал отпуск) жена плакала. Не верила. вызнавала у друзей, не завел ли он связь: с кем едет? Они ссорились. Он страдал.
Страдал и мечтал.
Дочка решила, что они разводятся, и тоже выступила. Показала характер. Завал.
Жена стукнула условие: путевку дочке в пионерский лагерь. Он стыдливо сновал с цветами и комплиментами к ведьмам в профком. Повезло: выложил одной кафелем ванную, бесплатно. Принес – пропуск в рай.
В мае жена потребовала ремонт. Иванов клеил обои и мурлыкал: "Ван вэй тикет!" – "Билет в один конец". Еще и мойку новую приволок.
Счастье круглилось, как яблоко – еще нетронутое, нерастраченное в богатстве всех возможностей.
Просыпаясь, он отрывал листки календаря. Потом стал отрывать с вечера.
Вместо телевизора изучал теперь атлас. Жена прониклась: советовала. Дочка читала из учебника географии.
Лето шло в зенит.
Когда оставалась неделя, он посчитал: сто шестьдесят восемь часов.
Врубая вибратор, Иванов пел (благо грохот глушит). По утрам он приплясывал в ванной.
Чемодан собирал три дня. Захватил старое одеяло – лежать.
Прощание получилось праздничное. На вокзале оркестр провожал студенческие отряды. Жена и дочка улыбались с перрона.
Один, свободен, совсем, целый месяц – впервые за сорок лет.
В вагоне-ресторане он баловался винцом и улыбался мельканию столбов. Поезд летел, но одновременно и полз.
У пыльного базарчика он расспросил колхозничков и затрясся в автобусе.
Кривая деревенька укрылась духовитой от жары зеленью. Иванов подмигнул уткам и луже, переступил коровью лепешку и стукнул в калитку.
За комнатку говорливый дедусь испросил двадцатку. Иванов принес продуктов и две бутылки. Выпили.
Оттягивал. Дурманился предвкушением.
Излучина реки желтела песчаной кручей. Иванов приценивался к лесу. Толкнуло: раскидистая сосна у края.
Завтра.
…Петухи прогорланили восход. Иванов сунул в сумку одеяло и еды. Выбрился. У колодца набрал воды в термос.
Кусты стряхивали росу. Позавтракал на берегу, подальше от мычания, пеерклички и тракторного треска. Воздух густел; припекало.
Приблизился к своей сосне. Он волновался. Расстелил одеяло меж корней. Лег в тени, так, чтоб видеть небо и берег. Закурил и закинул руку за голову.
И стал думать.
Облака. Речной песок. Хвоинка покалывала.
Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.
Не думалось.
Иванов напрягся. Как же… ведь столько всего было.
Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лег.
Ни одной мысли не было в голове.
Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально все.
Нормально .
– Вот ведб черт, а. – Иванов аж пот вытер оторопело. – Ведь так замечательно все. И – нехорошо…
Никак не думалось. Ни о чем.
И хотя бы тоска какая пришла, печаль там о чем – так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут – ну ничего.
Как же это так, а?
Еще помучился. Плюнул и двинул к магазину. Врезать.
Не думалось. Хоть ты тресни.
Котлетка
Сидорков зашел в котлетную перекусить по-быстрому. Очеред пропускалась без проволочек.
За человека впереди котлеты кончились, и буфетчица отправилась с противнем на кухню.
Сидорков так и ожидал, и почувствовал одновременно с досадой и слабое удовлетворение, что ожидание подтвердилось и неприятная задержка, осуществившись, перестала нервировать неопределнностью своей возможности. Ему не везло в очередях – что за пивом, что на поезд: либо кончалось под носом, либо из нескольких его очередь двигалась медленней, как бы ни выбирал, а если переходил в другую, что-нибудь случалось в ней; возможно, ему нравилось считать так, чтобы не относиться всерьез.
Время поджимало. Очередь выросла, начала солидарно пошумливать. Выражали безопасное неудовольствие отсутствующей буфетчицей, и возникало отчасти подобие взаимной симпатии; каждый отпускавший вполголоса замечание хотел полагать в соседе союзника, который если и не поддакнет, то примет благосклонно, – и в то же время не рисковал нарваться на профессиональную огрызню работника обслуживания и вообще задеть ее, для чего требуется определенная твердость и уверенность внутреннего "я", большее внутреннее напряжение, некоторое даже мужество – выразить человеку, чужому и от тебя не зависящему, претензию в лицо – если вы не склочник.
Попало безответной бабке, убиравшей столы.
Сидорков сдерживал раздражение. Время срывалось. Опыт подсказывал настроиться на обычную длительность паузы, но желание, сочетаясь с арифметической логикой, вызывало надежду, что буфетчица вернется тут же, сейчас вот, поскольку оставить пустой противень и взять другой с готовыми котлетами – полминуты, и это противоречие делало ожидание неспокойным. Он представлял, как буфетчица сидит за дверью и курит, расслабившись, вытянув усталые ноги, переговариваясь с поварами. Он мог войти в ее положение и посочувствовать: работа тяжелая, только стоя, в напряженном темпе, давай-давай, поворачивайся – нагибайся – наливай отпускай – отсчитывай сдачу – не ошибись, – не имеющий конца людской конвейер, да некоторые с норовом, с кухни жар и чад, с улицы холод, и изо дня в день, и зарплата не самая большая… Сидорков отдавал себе отчет, что на ее месте точно так же использовал бы возможность перекурить минут десять.
Естественный ход вещей, да, философствуя рассуждал он. Во всякой профессии свои проблемы, накладки, минусы, и неверно чрезмерно уповать на борьбу с недостатками, гладко только на бумаге, в жизни неизбежно действует закон трения.И каждый стремится уменьшить трение относительно себя, это просто необходимо до каких-то пределов, иначе невозможно, иначе полетим все с инфарктами,как выплавленные подшипники из обоймы, и всю машину залихорадит. А далее получается, что профессионализм (то есть – делать хорошо свое дело, обращая уже в следующую очередь внимание на подчиняющие цели и изначальные абстрагирующиеся задачи) постепенно превращается подчас в наплевательство на все мешающее жить тебе поспокойнее на своем месте. И получается, вроде – никто ни в чем не виноват. Работа есть деньги, деньги даром никому не платят, у каждого трудности, в положение каждого можно войти… Но если ты при столкновении своих интересов с чьими-то будешь добросовестно и чистосердечно входить в положение другого – останешься при пиковом интересе. Тоже не жизнь.
В конце концов, у нее рабочее время, она обязана обслужить меня, не заставляя ждать, я имею право, следует настоять на своем, – явилась примерная формула итогом размышлений.
Подбив базу для законного раздражения, он тупо уставился в пространство за прилавком.
Минутная стрелка двигалась, и Сидорков распалялся тихой, неопасной и однако сильной злобой. Очередь роптала.
Пойти позвать ее. Но все стояли, и он стоял.
Он уже почти опаздывал, но и выстоянного времени было жаль, буфетчица могла выйти каждую секунду, а бежать все равно придется,чего ж голодным и с подпорченным настроением, надо было сразу уйти, но упрямство появилось, и злился на себя за это неразумное упрямство, и от этого еще больше злился на буфетчицу. И злился, что не может вот так, свободно, взять и постучать по прилавку, крикнуть ее громко. В подобных положениях всегда: сразу не сделаешь, а позже неловко уже, робость какая-то, скованность, черт его знает, связанность какую-то внутреннюю не одолеть, неловкость и раздражение растут, и все труднее перестроиться на другое поведение, во власти инерции ждешь как баран, в себе заводясь без толку, пока раздражение не перейдет меру, и тогда срываешься на скандал, не соответствующий малости причины, – если все же срываешься; а все оттого, что перетерпел, не последовал сразу желанию, пока был практически спокоен. Особенно в ресторане: сначала сидишь в приятном ожидании, потом близится и длится время, когда официанту полагалось бы материализоваться, еще сохраняешь приятную мину – а желудок руководствуется условным рефлексом и выделяет желудочный сок, и там начинает тягуче посасывать, жрать охота, халдеи проходят мимо, и не знаешь, который обслуживает твой столик, они не откликаются, возникает неуверенность, неловкость, смущение, будто что-то не так делаешь, чувствуешь себя вне царящей вокруг приятной атмосферы бедным родственником, незваным гостем, нежелательным, несостоятельным, неуместным и чужим здесь – при этом имея полное право здесь быть, да не очень-то права покачаешь, сидишь тоскливо, ущемленный, злой, голодный, буквально оплеванный из-за такой ерунды, проклинающий собственное неумение держаться с весом и достоинством, ненавидящий официанта, представляющий: грохнуть сейчас вазу об пол – сей момент мушкой подлетит, ну и что, мол, нечаянно, поставьте в счет, так ведь не грохнешь, в лучшем случае отправишься искать администратора, заикаясь от унижения и злости, с уже испорченным настроением.
Сидорков растравлялся памятью о нескольких совершенно напрасно не разбитых вот так вазах, пепельницах и тарелках, и в поле его зрения пребывала тарелка на прилавке, служащая для передачи денег. Дешевая мелкая тарелка с клеймом общепита. Треснуть ею по кафельному полу – живо небось прибежит.
Искушение стало сильным, И последовать ему ничем ведь, в сущности, не грозит.
Он понял, что сейчас разобьет тарелку об пол.
Отчего нельзя? Сколько можно в жизни сдерживаться?! Неужели никогда в жизни он не даст выход своему желанию, раздражению, порыву?! В морду кому надо не плюнуть, хулиганам в автобусе поперек не встать, боишься за место и стаж, боишься побоев или милиции, и каждый раз погано на душе и остается осадок, разъедающий личность и лишающий уверенности и самоуважения. Что же, никогда в жизни?.. Да жив будет, что случится-то?! Неужели никогда!.. Что случится!!
Он перестал сдерживаться, позволил приотпуститься внутреннему напряжению, бешенство поднялось, превращаясь в легкую холодноватую сладко-отчаянную готовность, зрение на момент расфокусировалось, сбилась ориентировка, кровь отлила, затаилась дрожь пальцев…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Оказалось – не страшно. Потом… Я остался в России. Это долго говорить… Мне лучше здесь. Да.
***
Он был блестящий преподаватель – школьный учитель математики. Он ревностно следил, как его ученики поступали в центральные вузы и защищали диссертации. У него не было ноги, он ходил в железном корсете. Последний раз он водил свою роту в рукопашный в июне сорок четвертого года под Осиповичами.
***
Мое окно выходит на восток; на старости лет я встречаю рассветы. О память, упрямая спекулянтка, все более скаредная.
***
Для большинства горожан соловей – метафоа.
***
– Мы почему за водкой разговариваем? – душа отмякает. Теряешь с возрастом нежность, так сказать, чувств. Предлагаешь: "Выпьем!" – а на деле это: "Давай поговорим…"
Заброшенный город мне снился. Стены сиреневым отсвечивают, полуобвалившиеся лестницы деревьями затемнены. И щемяще – наяву не передать. Просыпаешься – в памяти все как будто слезами омыто, блестит. Утро пойдет – словно роса высыхает, ощущение только остается, выветривается со временем.
В жизни – привычка; во сне случится – самым нутром позабытым чему-то касаешься.
Девчонка снилась. С семнадцати не видел. Влюблен был – юность. Уж и не помнил начисто сколько лет. А тут – сидит печальная, ждет, старая дева – а все одно девчонка. Мать честная, взяла меня за руку – ввек я такого не испытывал… не пережил того, что в лицо ее забытое глядя. Уж и внук у меня есть, с женой хорошо жил всегда.
Раньше не было, последние годы привязалось лишь, дьявол дери.
В школе я архитектором мечтал стать. Дома строить, города. Война свое сказала. Взрывник я; вот какой поворот. Взрывать оно тоже – одно дело со строителями, конечно…
***
Странно узнавать о смерти знакомого много спустя.
***
– Причесочка-то. "Нет…" Ладно, не темни. Я понимаю.
Завязал я давно. Ты молодой совсем, советую: кончай с этим делом. Верно.
Я после войны, понимаешь, без отца рос. Озоровал, и понятно… С ерунды – дальше больше… Полагал – кранты; четыре судимости. Молодость за проволокой осталась. Специальность: тяни-толкай. Мать умерла, я им на похоронах не был… сидел опять. Выходишь – кореша встретят вроде, поддержат; отметить, погулять хорошо – ан и деньги занадобились!.. Круг известный.
…Последний раз, в Саратове, следователь мне попался, майор Никифоров… Так он мне, понимаешь, по-человечески… Я: знакомо, добротой берет; выкуси!.. Он – свое. И ни разу – голос ни разу не повысил! Веру в тебя, растолковывает, имею, не конченый ты человек, стОящий. Перед судом о скидке все хлопотал… Такое отношение, понимаешь.
Все годы мне в лагерь писал. Помочь с работой обещал, с пропиской, вообще насчет жизни. Задумаешься, конечно.
Освободился я, – ну вот только из ворот шагнул! – он, меня встречает.
…
Прописался я, на завод оформился, все путем. Он зайде иногда, по-дружески: как живешь. Посидим, бывает, выпьем. Приглашает, у него бывали.
Сейчас я в Кирове живу, жена сама оттуда. В отпуске на теплоходе познакомились.
Переписываемся с ним.
Вот на день рождения еду к нему. Звал очень. Он на пенсию тот год вышел.
Слушай меня, паренек. Завязывай.
***
Июнь, бульвар, людно, два юноши пересчитывают на ходу купленные билеты (экзамены? защита дипломов?). Один вручают встречной старушке.
Они читали в детстве Андерсена?
***
Если завтра исчезнут все шедевры – послезавтра мы откроем другие.
***
Искусство – и для того, чтобы каждый осознал, что он всемогущ. Дело в том, чтобы открыть тот аспект жизни, где ты непобедим.
***
– Хрен его знает, как вышло. Главное – он ноги, видать, из стремян не вынул. Да и – Катунь, иди выплыви…
К берегу подошли, значит, с гуртом, пасти стали. Он пас, на коне, остальные лагерь делают, кто что.
А она с того берега на байдарке переправлялась. За хлебом хотела в деревню, туристы их потом говорили.
И опрокинуло ее. Тонет – на середине. Вода кружит, затягивает.
Он с конем – в реку. Телогрейку не скинул даже. Хотел доплыть на коне.
Ее совсем скрывает. Он доплыл почти!.. Пороги… вода, видать, коню в уши попала, или что… Закрутило тоже. И все.
Через год друзья ее, ткристы, вернулись, памятник поставили; красивый, стоит над Катунью. Молодая была.
Он тоже молодой был.
***
Я поднимался на Мариинский перевал. Конь шел шагом. Колеса таратайки вращались мягко. На склоне, метрах в восьмистах, алтаец пас овечий гурт. Качаясь в седле, он высвистывал "Белла, чао". Серый сырой воздух был отточенно чист – звучен, как бокал. В тишине я продолжил мотив. Он помахал рукой. У поворота я сделал прощальный жест.
Думы
Подумать хотелось.
Мысль эта – подумать – всплыла осенью, после дня рождения.
Женился Иванов после армии. За восемнадцать лет вырос до пятого разряда. А в этом году в армию пошел его сын. Дочка пошла в седьмой класс.
Какая жизнь? – обычная жизнь. Семья-работа. То-се, круговерть. Вечером поклюешь носом в телик – и голову до подушки донести: будильник на шесть.
Дача тоже. Думали – отдых, природа, а вышла барщина. Будка о шести сотках – и вычеркивай выходные.
Весь год отпуска ждешь. А он – спица в той же колеснице: жена-дети, сборы-споры, билеты, очереди, покупки… – уж на работу бы: там спокойней, привычней.
Ну, бухнешь. А все разговоры – о том же. Или про баб врут.
Хоп – и сороковник.
Как же все так… быстро, да не в том дело… бездумно?..
И всплыла эта вечная неудовлетворенность, оформилась: подумать спокойно обо всем – вот чего ему не хватало все эти годы. Спокойно подумать.
Давно хотелось. Некогда просто остановиться было на этой мысли. А теперь остановился. Зациклился даже.
– Свет, ты о жизни хоть думала за все эти годы? – спросил он. Жена обиделась.
Мысль прорастала конкретными очертаниями.
Лето. Обрыв над рекой. Раскидистое дерево. Сквозь крону – облака в небе. Покой. Лежать и тихо думать обо всем…
Отрешиться. Он нашел слово – отрешиться.
Зимой мысль оформилась в план.
– Охренел – в июле тебе отпуск? – Мастер крыл гул формовки. Прошлый год летом гулял! – Иванов швырнул рукавицы, высморкал цемент и пошагал к начальнику смены. После цехкома он дошел до замдиректора. Писал заявления об уходе. Качал права, клянчил и носил справки из поликлиники.
– Исхудал-то… – Жена заботливо подкладывала в тарелку.
Потом (вырвал отпуск) жена плакала. Не верила. вызнавала у друзей, не завел ли он связь: с кем едет? Они ссорились. Он страдал.
Страдал и мечтал.
Дочка решила, что они разводятся, и тоже выступила. Показала характер. Завал.
Жена стукнула условие: путевку дочке в пионерский лагерь. Он стыдливо сновал с цветами и комплиментами к ведьмам в профком. Повезло: выложил одной кафелем ванную, бесплатно. Принес – пропуск в рай.
В мае жена потребовала ремонт. Иванов клеил обои и мурлыкал: "Ван вэй тикет!" – "Билет в один конец". Еще и мойку новую приволок.
Счастье круглилось, как яблоко – еще нетронутое, нерастраченное в богатстве всех возможностей.
Просыпаясь, он отрывал листки календаря. Потом стал отрывать с вечера.
Вместо телевизора изучал теперь атлас. Жена прониклась: советовала. Дочка читала из учебника географии.
Лето шло в зенит.
Когда оставалась неделя, он посчитал: сто шестьдесят восемь часов.
Врубая вибратор, Иванов пел (благо грохот глушит). По утрам он приплясывал в ванной.
Чемодан собирал три дня. Захватил старое одеяло – лежать.
Прощание получилось праздничное. На вокзале оркестр провожал студенческие отряды. Жена и дочка улыбались с перрона.
Один, свободен, совсем, целый месяц – впервые за сорок лет.
В вагоне-ресторане он баловался винцом и улыбался мельканию столбов. Поезд летел, но одновременно и полз.
У пыльного базарчика он расспросил колхозничков и затрясся в автобусе.
Кривая деревенька укрылась духовитой от жары зеленью. Иванов подмигнул уткам и луже, переступил коровью лепешку и стукнул в калитку.
За комнатку говорливый дедусь испросил двадцатку. Иванов принес продуктов и две бутылки. Выпили.
Оттягивал. Дурманился предвкушением.
Излучина реки желтела песчаной кручей. Иванов приценивался к лесу. Толкнуло: раскидистая сосна у края.
Завтра.
…Петухи прогорланили восход. Иванов сунул в сумку одеяло и еды. Выбрился. У колодца набрал воды в термос.
Кусты стряхивали росу. Позавтракал на берегу, подальше от мычания, пеерклички и тракторного треска. Воздух густел; припекало.
Приблизился к своей сосне. Он волновался. Расстелил одеяло меж корней. Лег в тени, так, чтоб видеть небо и берег. Закурил и закинул руку за голову.
И стал думать.
Облака. Речной песок. Хвоинка покалывала.
Снова закурил. И растерянно прислушался к себе.
Не думалось.
Иванов напрягся. Как же… ведь столько всего было.
Вертелся поудобней на бугристой земле. Сел. Лег.
Ни одной мысли не было в голове.
Попробовал жизнь свою вспомнить. Ну и что. Нормально все.
Нормально .
– Вот ведб черт, а. – Иванов аж пот вытер оторопело. – Ведь так замечательно все. И – нехорошо…
Никак не думалось. Ни о чем.
И хотя бы тоска какая пришла, печаль там о чем – так ведь и не чувствовалось ничего почему-то. Но ведь не чурбан же он, он и нервничал часто, и грустил, и задумывался. А тут – ну ничего.
Как же это так, а?
Еще помучился. Плюнул и двинул к магазину. Врезать.
Не думалось. Хоть ты тресни.
Котлетка
Сидорков зашел в котлетную перекусить по-быстрому. Очеред пропускалась без проволочек.
За человека впереди котлеты кончились, и буфетчица отправилась с противнем на кухню.
Сидорков так и ожидал, и почувствовал одновременно с досадой и слабое удовлетворение, что ожидание подтвердилось и неприятная задержка, осуществившись, перестала нервировать неопределнностью своей возможности. Ему не везло в очередях – что за пивом, что на поезд: либо кончалось под носом, либо из нескольких его очередь двигалась медленней, как бы ни выбирал, а если переходил в другую, что-нибудь случалось в ней; возможно, ему нравилось считать так, чтобы не относиться всерьез.
Время поджимало. Очередь выросла, начала солидарно пошумливать. Выражали безопасное неудовольствие отсутствующей буфетчицей, и возникало отчасти подобие взаимной симпатии; каждый отпускавший вполголоса замечание хотел полагать в соседе союзника, который если и не поддакнет, то примет благосклонно, – и в то же время не рисковал нарваться на профессиональную огрызню работника обслуживания и вообще задеть ее, для чего требуется определенная твердость и уверенность внутреннего "я", большее внутреннее напряжение, некоторое даже мужество – выразить человеку, чужому и от тебя не зависящему, претензию в лицо – если вы не склочник.
Попало безответной бабке, убиравшей столы.
Сидорков сдерживал раздражение. Время срывалось. Опыт подсказывал настроиться на обычную длительность паузы, но желание, сочетаясь с арифметической логикой, вызывало надежду, что буфетчица вернется тут же, сейчас вот, поскольку оставить пустой противень и взять другой с готовыми котлетами – полминуты, и это противоречие делало ожидание неспокойным. Он представлял, как буфетчица сидит за дверью и курит, расслабившись, вытянув усталые ноги, переговариваясь с поварами. Он мог войти в ее положение и посочувствовать: работа тяжелая, только стоя, в напряженном темпе, давай-давай, поворачивайся – нагибайся – наливай отпускай – отсчитывай сдачу – не ошибись, – не имеющий конца людской конвейер, да некоторые с норовом, с кухни жар и чад, с улицы холод, и изо дня в день, и зарплата не самая большая… Сидорков отдавал себе отчет, что на ее месте точно так же использовал бы возможность перекурить минут десять.
Естественный ход вещей, да, философствуя рассуждал он. Во всякой профессии свои проблемы, накладки, минусы, и неверно чрезмерно уповать на борьбу с недостатками, гладко только на бумаге, в жизни неизбежно действует закон трения.И каждый стремится уменьшить трение относительно себя, это просто необходимо до каких-то пределов, иначе невозможно, иначе полетим все с инфарктами,как выплавленные подшипники из обоймы, и всю машину залихорадит. А далее получается, что профессионализм (то есть – делать хорошо свое дело, обращая уже в следующую очередь внимание на подчиняющие цели и изначальные абстрагирующиеся задачи) постепенно превращается подчас в наплевательство на все мешающее жить тебе поспокойнее на своем месте. И получается, вроде – никто ни в чем не виноват. Работа есть деньги, деньги даром никому не платят, у каждого трудности, в положение каждого можно войти… Но если ты при столкновении своих интересов с чьими-то будешь добросовестно и чистосердечно входить в положение другого – останешься при пиковом интересе. Тоже не жизнь.
В конце концов, у нее рабочее время, она обязана обслужить меня, не заставляя ждать, я имею право, следует настоять на своем, – явилась примерная формула итогом размышлений.
Подбив базу для законного раздражения, он тупо уставился в пространство за прилавком.
Минутная стрелка двигалась, и Сидорков распалялся тихой, неопасной и однако сильной злобой. Очередь роптала.
Пойти позвать ее. Но все стояли, и он стоял.
Он уже почти опаздывал, но и выстоянного времени было жаль, буфетчица могла выйти каждую секунду, а бежать все равно придется,чего ж голодным и с подпорченным настроением, надо было сразу уйти, но упрямство появилось, и злился на себя за это неразумное упрямство, и от этого еще больше злился на буфетчицу. И злился, что не может вот так, свободно, взять и постучать по прилавку, крикнуть ее громко. В подобных положениях всегда: сразу не сделаешь, а позже неловко уже, робость какая-то, скованность, черт его знает, связанность какую-то внутреннюю не одолеть, неловкость и раздражение растут, и все труднее перестроиться на другое поведение, во власти инерции ждешь как баран, в себе заводясь без толку, пока раздражение не перейдет меру, и тогда срываешься на скандал, не соответствующий малости причины, – если все же срываешься; а все оттого, что перетерпел, не последовал сразу желанию, пока был практически спокоен. Особенно в ресторане: сначала сидишь в приятном ожидании, потом близится и длится время, когда официанту полагалось бы материализоваться, еще сохраняешь приятную мину – а желудок руководствуется условным рефлексом и выделяет желудочный сок, и там начинает тягуче посасывать, жрать охота, халдеи проходят мимо, и не знаешь, который обслуживает твой столик, они не откликаются, возникает неуверенность, неловкость, смущение, будто что-то не так делаешь, чувствуешь себя вне царящей вокруг приятной атмосферы бедным родственником, незваным гостем, нежелательным, несостоятельным, неуместным и чужим здесь – при этом имея полное право здесь быть, да не очень-то права покачаешь, сидишь тоскливо, ущемленный, злой, голодный, буквально оплеванный из-за такой ерунды, проклинающий собственное неумение держаться с весом и достоинством, ненавидящий официанта, представляющий: грохнуть сейчас вазу об пол – сей момент мушкой подлетит, ну и что, мол, нечаянно, поставьте в счет, так ведь не грохнешь, в лучшем случае отправишься искать администратора, заикаясь от унижения и злости, с уже испорченным настроением.
Сидорков растравлялся памятью о нескольких совершенно напрасно не разбитых вот так вазах, пепельницах и тарелках, и в поле его зрения пребывала тарелка на прилавке, служащая для передачи денег. Дешевая мелкая тарелка с клеймом общепита. Треснуть ею по кафельному полу – живо небось прибежит.
Искушение стало сильным, И последовать ему ничем ведь, в сущности, не грозит.
Он понял, что сейчас разобьет тарелку об пол.
Отчего нельзя? Сколько можно в жизни сдерживаться?! Неужели никогда в жизни он не даст выход своему желанию, раздражению, порыву?! В морду кому надо не плюнуть, хулиганам в автобусе поперек не встать, боишься за место и стаж, боишься побоев или милиции, и каждый раз погано на душе и остается осадок, разъедающий личность и лишающий уверенности и самоуважения. Что же, никогда в жизни?.. Да жив будет, что случится-то?! Неужели никогда!.. Что случится!!
Он перестал сдерживаться, позволил приотпуститься внутреннему напряжению, бешенство поднялось, превращаясь в легкую холодноватую сладко-отчаянную готовность, зрение на момент расфокусировалось, сбилась ориентировка, кровь отлила, затаилась дрожь пальцев…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33