Картины – гуаши и акварели на опять же жестоко-романтические темы – условно-примитивные по технике, которой он и не мог обладать, но замысел бывал не банален, а композиция и сочетания цветоа изобличали вкус. Выглядел он так: высокий впечатление больше от худобы и разболтанности, в дешевом несвежем костюме, с маленькой блеклой челкой и ранними залысинами, за очками в тонкой золоченой оправе глаза с ехидцей, с ехидцей же тонкогубая улыбка и в точности соответствующий им голос. За ним не было известно никаких любовный историй – а менее всего он был склонен к аскетизму. Он пил. Дважды вскрывал себе вены – второй раз, прежде чем перевязать его и вызвать скорую, ребята набили ему морду. Лечился от алкоголизма, от психостении, дважды был отчисляем из университета – второй раз окончательно. Симпатий он не вызывал – производил впечатление какой-то нечистоплотности, полной ненадежности и при известном изяществе развязного поведения не был обаятелен.
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! – именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7x0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простерной по ходу корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
VI
Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-ниубдь в факультетскую стенгазету – площадью она тогда была с хороший забор, взяла раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стекнных газет, делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче – авторитетный орган.
Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про невезучего героя-курсанта в разных пертубациях. Если "вытягивать в ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.
И в расплавленых мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.
И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.
И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ "Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".
VII
В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знамеитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так" – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.
Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этиъх фактов и само их ыделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей: что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна; что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствущих, я бывал лишь от скуки; что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем; что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам; что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией; и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту цивилизацию сотворила предыдущая, ту – еще более ранняя, и так до самых истоков вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы запрограммировать… следовало бы повторить если не весь Космос с самого начала, то по крайней мере молидную его часть") – для объяснения того лишь, как получился один маленький рассказ – который, по утверждениям людей компетентных, таки тоже не получился.
VIII
ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ
(рассказ)
Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.
Всплывает музыка.
Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.
Огонек волнуется, колебля линии картины.
– А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? – спрашивает Лена.
– Потому что она смотрит на него, – говорю я.
– А какое у нее лицо, ты сам знаешь?
– Такое, как у тебя…
– А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..
– Потому что они никогда не будут вместе.
Щекой чувствую ее дыхание.
Мне жарко.
Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.
Мгновения рвут пульс.
Наконец я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.
– Позволите – пригласить – Вас? – произношу я…
Она медленно оборачивается.
И я узнаю ее.
Откуда?..
– Откуда ты знаешь?
Я в затруднении.
– Разве они не вместе? – спрашивает Лена.
– Нет – потому что она недоверчива и не понимает этого.
– Ты просто осел, говорит Лена и встает.
Я ничего не понимаю.
900-800-700 м! руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!
И тут самолет выскакивает из облаков.
И от того, что я вижу, я в оторопи.
В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.
– Пожалуйста, – говорит она.
Это не сон.
Подо мной – гражданский аэродром. "Ту", "Илы", "Аны" – на площадке аэровокзала – в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня сегодня занесло?!
И в этот момент срезает двигатель.
Я даже не сразу соображаю происшедшее.
Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.
– Я люблю тебя, Славка, – шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.
– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…
Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что – я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.
И в нереальной тишине – свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветоват не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомив, убираю сектор газа.
– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…
Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это психоневрологический диспансер.
Сумасшедший дом.
– Вы хотите знать! Так вы все узнаете! – визжит Ирка.
Ленины родители стоят бледные и растерянные.
– Да! Да! Да! – кричит Ирка, наступая на них. – Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! – она топает ногами и брызжет слюной.
– Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детй! Он обещал жениться на мне!
Она падает на пол, у нее начинается истерика.
Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.
Хлопает входная дверь.
Я слышу, как она сбегает по лестнице.
Как легки ее шаги.
Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается, все уменьшается…
До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу "Ану" присосался заправщик. Толпа у трапа "Ту". Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет мало не будет.
Хреновый расклад.
Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать! У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.
На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.
– А вы все хорошо обдумали? – спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный и очен добрый, в сущности, мужик.
– Да.
– Это ваше последнее слово?
– Последнее.
– Что ж. Очень жаль. Очень, – качает головой. – И все же я советую вам еще раз все взвесить.
– Я все взвесил, – говорю я. – Спасибо.
Мне не до взвешивания.
Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома – ГСМ, за ним лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.
Спокойно, спокойно… сейчас все в моих руках, только бы не осечься…
– …Как вас зовут? – спрашиваю я.
– Какая разница? – отвечает она.
Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.
– Откуда вы? – спрашиваю я.
– Издалека.
– Я из Ленинграда… Вы дальше?
– Дальше.
Отчуждение.
Эмоций никаких.
Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты – буду сажать на брюхо. Луг большой – впишусь.
Ей-богу, выйдет!
– Может быть, мы все-таки познакомимся?
– Не стоит, – говорит она.
Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.
Будь проклят этот Крым.
С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя – скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот – не повезло?
А вот из авиации меня списали подчистую.
Кончена музыка.
– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.
Я провожаю девушку до места.
– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – и пытаюсь улыбаться.
– В другой раз.
– А когда будет другой раз?
– Не знаю.
Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.
И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще пеердо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.
И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.
Значит -так. Невезеньице.
Финиш.
Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вжливо отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.
Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.
И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.
Зеленая рябь сливается в глазах… самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу
Туго ударяет взрыв.
Бермудские острова
1969, 20-е июня.
– У каждого случается впервые – весна, и прозрение сердца; есть у кажого свои Бермудские острова; душа жаждет обретения. Прекрасны и далеки Бермудские острова. Там изумрудное небо проломлено малиновым булыжником солнца и прогнуто над зеркалами лагун, где хрустальные волны дробятся в коралловых рифах и под океанским прибоем звенят пальмы, а белый песок поет о верности под узкими ступнями яснолицых девушек, встречающих издали судьбу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Мы оба любили бывать в гостях в одной и той же комнате – не по-общежитски уютной и на редкость нешумно-гостеприимной. Книги стояли аккуратными рядами, пол блестел, даже висел коврик на стене. Гостей кормили по-домашнему пахнувшим варевом, и вообще окружали всегда какой-то атмосферой желанности. Хозяйка была добра и обладала редким талантом слушать: слушать, будучи естественно и органически настроена именно на твою волну, и сопереживая искренне и тактично – и – вот удивительно! – именно таким образом, как тебе в этот момент было приятнее.
Он подарил ей одну свою картину (внешне, надо сказать, к художеству он не относился всерьез). Картину прикнопили на стенку, – и, пожалуй, всем она немного понравилась.
Лист приблизительно 0.7x0.9, густо-синий сверху и желтый конус света в нижней половине от фонаря на черном столбе, смещенного от центра вправо. Справа и чуть ближе столба – тонкая фигура девушки в белом брючном костюме, с черной сумочкой на ремне от плеча и черными прямыми волосами ниже плеч, лицо отвернуто. Левее и дальше от фонаря – юноша в стилизованном старинном костюме, со шпагой на перевязи, златокудрый и печальный. За ним, в синей тьме – парусник у набережной, углы и крыши многоэтажных домов и фигура на постаменте – памятник с простерной по ходу корабля рукой.
Я увидел ее впервые через несколько дней по возвращении из академотпуска, спустя полгода после микрособытия на танцах. И полуусловно нарисованная фигура девушки – клешенные брюки белого костюма, свободно лежащие волосы, все под фонарным светом в темноте ассоциативно к той девушке с Иссык-Куля и всей внутренне сыгранной тогда истории присовокупила эту картинку и все с ней связанное.
И материал (хватило бы на повесть – но подсознательно я ориентировался на рассказ) как художественно нечто стал завершен, – в условиях, сходных с теми, в которых и возник: вечер, и в общем некуда пойти, комната общежития с тихой и доброжелательной атмосферой.
Он хранился в уголке сознания, как яйцо в яичнике.
VI
Через какое-то время так получается, что мне предлагают (отчасти случайно, отчасти по собственному моему желанию) написать что-ниубдь в факультетскую стенгазету – площадью она тогда была с хороший забор, взяла раз первое место на всесоюзном конкурсе студенческих стекнных газет, делалась факультетскими знаменитостями, одаренными ребятами, короче – авторитетный орган.
Один дома валяюсь на кровати (жил я в то время у деда, две очень большие комнаты, высоченные потолки с лепкой, огромные окна, обстановка в духе старомодной добротности и достатка, по вечерам свет из шелкового абажура над столом достигал углов), прикидываю к изложению историю про невезучего героя-курсанта в разных пертубациях. Если "вытягивать в ниточку", получается примерно такая диспозиция: училище, последний полет, отказ двигателя с последующей героической посадкой и взрывом, лечение, поступление и учеба в университете, связь с чужой женой и все последствия, любовь к другой, дело к свадьбе, расстраивающий все скандал, психдиспансер, уход из университета, на танцах встреча девушки-мечты и безответная любовь с первого взгляда; не забыть статический момент: картина с нарисованной девушкой, в точности какую он и встречает, потрясенный, на танцульке. Ррымантично, мелодраматично и, главное, как-то выходит, длинно и по сути неоригинально; жалко – уж больно материал-то выигрышный, надо найти способ подачи, не снижающий его собственной эффективности, позволяющий сохранить накал фактов.
Темнеет; лежу без света; мозги смутно плавятся, формируется ощущение, еще не реализуемое в конкретных образах. Неясная доминанта: человек разный – один и тот же; герой, трус, подлец, рыцарь, победитель и побежденный – один во всех ипостасях; все, что сделал и сделает всегда в нем, обычно же судят одновременно только по одному, не воспринимая остального, которого больше, которое суть человека, и в человеке как неразъемной совокупности миров каждый мир главный, и не поняв и не приняв этого, мы не видим человека.
И в расплавленых мозгах проскакивает искра и вспыхивает, возносится слепящий взрыв, оцепеняющий миг блаженного озарения, экстаз, оргазм, и стынущая в счастливой уверенности и ясном умиротворении кристаллизация; познание.
И бесформенная масса материала превращается в единую картину, как если бы пляшущие на воздушном потоке частички, взметнувшись разом, опустились в стройную мозаику, которую, смутно предчувствуя ранее, узнаешь сразу, единственно требуемую и возможную.
И я как умел перенес получившееся словами на бумагу, написав рассказ "Последний танец". Впервые я писал не так, "как надо", предварительно прикинув и обдумав, впервые замысел на каком-то интуитивном уровне преобразовался в нечто не зависящее от моей воли и логики. И сознаюсь, я люблю этот опус первой любовью. Тогда он некоторым понравился, и вот, однако, за много лет не был пока ни одним человеком понят так, как мне представляется правильным; в редакциях он с уничижительным оттенком классифицировался как "поток сознания", хотя о потоке сознания я знал в то время лишь то, что таковой существует, да и поныне не читал "Улисса".
VII
В детстве я видел по телевизору интервью со знаменитым заезжим иллюзионистом. В заключение он демонстрировал секрет знамеитого фокуса: рвут и комкают газету – и разворачивают целую. Он подробно объяснял и показывал, как подготавливается и прячется вторая газета, как она незаметно подменяет первую и разворачивается, а порванную скрывают. "Так, – завершил он, – делает плохой фокусник. А хороший делает так" – и развернул из комка клочьев, с которого зрители не спускали глаз, еще одну целенькую газету.
Я помню сложение своего рассказа в фактах и в восприятии этих фактов – но этого недостаточно. Потому что для того, чтобы объяснить и обосновать именно то, а не иное восприятие этиъх фактов и само их ыделение в отбор, необходимо было бы принять во внимание нескончаемое множество вещей: что у владелицы картины было красивое имя, а сама она была некрасива, хотя обаятельна и женственна; что в компании, где мне были раскрыты отношения двух присутствущих, я бывал лишь от скуки; что Ленинград, при всей моей любви к нему, связывает меня какой-то тоской – как и многих, кто родился и вырос не в нем; что в идеале мне нравятся блондинки (не оригинал я), а я, конечно же, обычно почему-то нравлюсь брюнеткам; что часть детства я провел по соседству с военным аэродромом, а в пятом классе мне подарили "Рассказы авиаконструктора" Яковлева, с чего началось мое стороннее увлечение авиацией; и так далее, и каждый момент обосновывается соседними, тянущими за собой пучки причин, следствий и ассоциаций, и чтобы добросовестно рассказать и объяснить, пришлось бы написать подробную автобиографию с развернутым психоаналитическим комментарием (вообще, сказал же с характерной шутливостью Станислав Лем: "Программу, которая уже имеется в голове обычного поэта, создала цивилизация, его породившая; эту цивилизацию сотворила предыдущая, ту – еще более ранняя, и так до самых истоков вселенной, когда информация о грядущем поэте еще хаотично кружилась в ядре изначальной туманности. Значит, чтобы запрограммировать… следовало бы повторить если не весь Космос с самого начала, то по крайней мере молидную его часть") – для объяснения того лишь, как получился один маленький рассказ – который, по утверждениям людей компетентных, таки тоже не получился.
VIII
ПОСЛЕДНИЙ ТАНЕЦ
(рассказ)
Под фонарем, в четком конусе света, отвернув лицо в черных прядях, ждет девушка в белом брючном костюме.
Всплывает музыка.
Адамо поет с магнитофона, дым двух наших сигарет сплетается над свечой: в Лениной комнате мы пьем мускат с ней вдвоем.
Огонек волнуется, колебля линии картины.
– А почему ты нарисовал ее так, что не видно лица? – спрашивает Лена.
– Потому что она смотрит на него, – говорю я.
– А какое у нее лицо, ты сам знаешь?
– Такое, как у тебя…
– А почему он в камзоле и со шпагой, а она в таком современном костюмчике, мм?..
– Потому что они никогда не будут вместе.
Щекой чувствую ее дыхание.
Мне жарко.
Лицо у меня под кислородной маской вспотело. Облачность не кончается. Скорость встала на 1600; я вслепую пикирую на полигон. 2000 м… 1800, 1500, 1200. Черт, так может не хватить высоты для выхода из пике.
Мгновения рвут пульс.
Наконец я делаю шаг. Почему я до сих пор не научился как следует танцевать? Я подхожу к девушке в белом брючном костюме. Я почти не пил сегодня, и запаха быть не должно. Я подхожу и мимо аккуратного, уверенного вида юноши протягиваю ей руку.
– Позволите – пригласить – Вас? – произношу я…
Она медленно оборачивается.
И я узнаю ее.
Откуда?..
– Откуда ты знаешь?
Я в затруднении.
– Разве они не вместе? – спрашивает Лена.
– Нет – потому что она недоверчива и не понимает этого.
– Ты просто осел, говорит Лена и встает.
Я ничего не понимаю.
900-800-700 м! руки в перчатках у меня совершенно мокрые. Стрелять уже поздно. Я плавно беру ручку на себя. Перегрузка давит, трудно удержать опускающиеся веки. Когда же кончится облачность?! 600 м!!
И тут самолет выскакивает из облаков.
И от того, что я вижу, я в оторопи.
В свете фонарей, в обрамлении черных прядей, мне открыто лицо, которое я всегда знал и никогда не умел увидеть, словно сжалившаяся память открыла невосстановимый образ из рассеивающихся снов, оставляющих лишь чувство, с которым видишь ее и понимаешь, что знал всегда, и следом понимаешь, что это опять сон.
– Пожалуйста, – говорит она.
Это не сон.
Подо мной – гражданский аэродром. "Ту", "Илы", "Аны" – на площадке аэровокзала – в моем прицеле. Откуда здесь взялся аэродром?! Куда еще меня сегодня занесло?!
И в этот момент срезает двигатель.
Я даже не сразу соображаю происшедшее.
Лена обнимает меня своими руками за шею и долго целует. Потом гасит свечу.
– Я люблю тебя, Славка, – шепчет она мне в ухо и голову мою прижимает к своей груди.
– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…
Она улыбается и подает мне руку. Я веду ее между пар на круг, она кладет другую руку мне на плечо; и мы начинаем танцевать что-то медленное, что – я не знаю. Реальность мира отошла: нереальная музыка сменяется нереальной тишиной.
И в нереальной тишине – свистящий гул вспарываемого МиГом воздуха. С КП все равно ничего посоветоват не успеют. Я инстинктивно рву ручку на себя, машина приподнимает нос и начинает заваливаться. Тут же отдаю ручку и выравниваю ее. Вспомив, убираю сектор газа.
– Боже мой, – выдыхаю я, – я сейчас сойду с ума…
Я утыкаюсь в скудную подушку, пахнущую дезинфекцией, и обхватываю голову. Я здесь уже неделю; раньше чем через месяц отсюда не выпускают. Мне сажают какую-то дрянь в ягодицу и внутривенно, кормят таблетками, после которых плевать на все и хочется спать, гоняют под циркулярный душ и заставляют по хитроумным системам раскладывать детские картинки. Это психоневрологический диспансер.
Сумасшедший дом.
– Вы хотите знать! Так вы все узнаете! – визжит Ирка.
Ленины родители стоят бледные и растерянные.
– Да! Да! Да! – кричит Ирка, наступая на них. – Все знают, что он жил со мной! Все общежитие знает! – она топает ногами и брызжет слюной.
– Я из-за него развелась с мужем! Я делала от него три аборта, теперь у меня не будет детй! Он обещал жениться на мне!
Она падает на пол, у нее начинается истерика.
Лена сдавленно ахает и выбегает из комнаты.
Хлопает входная дверь.
Я слышу, как она сбегает по лестнице.
Как легки ее шаги.
Она танцует так, как, наверное, танцевали принцессы. Как у принцессы, тонка талия под моей рукой. Волосы ее отливают черным блеском, несбывшаяся сказка, сумасшедшие надежды, рука ее тепла и покорна, расстояние уменьшается, все уменьшается…
До земли все ближе. Я срываю маску и опускаю щиток. Проклятые пассажиры прямо по курсу. К пузачу "Ану" присосался заправщик. Толпа у трапа "Ту". Горючки у меня еще 1100 литров, плюс боекомплект. Рванет мало не будет.
Хреновый расклад.
Старые кеды, выцветшее трико, рваный свитер… плевать! У меня такие же длинные золотые волосы, как у моего принца, и корабль ждет меня с похищенной возлюбленной у ночного причала. Смуглые матросы подают трап, я веду ее на капитанский мостик, вздрагивают и оживают паруса, и корабль, пеня океанскую волну, идет туда, где еще не вставшее солнце окрасило розовым прозрачные облака.
На их фоне за холодным окном, за замерзшей Невой, вспучился купол Исаакия.
– А вы все хорошо обдумали? – спрашивает меня наш замдекана, большой, грузный и очен добрый, в сущности, мужик.
– Да.
– Это ваше последнее слово?
– Последнее.
– Что ж. Очень жаль. Очень, – качает головой. – И все же я советую вам еще раз все взвесить.
– Я все взвесил, – говорю я. – Спасибо.
Мне не до взвешивания.
Машина бешено сыплется вниз. Беру ручку чуть-чуть на себя и осторожно подрабатываю правой педалью. Черта с два, МиГ резко проваливается. Не подвернуть. На краю аэродрома – ГСМ, за ним лесополоса. Тихо, едва-едва, по миллиметру подбираю ручку.
Спокойно, спокойно… сейчас все в моих руках, только бы не осечься…
– …Как вас зовут? – спрашиваю я.
– Какая разница? – отвечает она.
Хоть бы не кончалась музыка; пока она не кончилась, у меня еще есть время.
– Откуда вы? – спрашиваю я.
– Издалека.
– Я из Ленинграда… Вы дальше?
– Дальше.
Отчуждение.
Эмоций никаких.
Как по ниточке, тяну машину. Тяну. Не хватает высоты – буду сажать на брюхо. Луг большой – впишусь.
Ей-богу, выйдет!
– Может быть, мы все-таки познакомимся?
– Не стоит, – говорит она.
Ночной ветерок, теплый, морской, крымский, шевелит ее волосы.
Будь проклят этот Крым.
С балкона я вижу, как блестит за деревьями море. Не для меня. Мой туберкулез, похоже, идет к концу. После семи месяцев госпиталя – скоро год я кантуюсь здесь. Впрочем, мне колоссально повезло, что я вообще остался жив. Или наоборот – не повезло?
А вот из авиации меня списали подчистую.
Кончена музыка.
– Танцы окончены! – объявляет динамик со столба.
Я провожаю девушку до места.
– Хотите, я расскажу вам одну забавную историю? – и пытаюсь улыбаться.
– В другой раз.
– А когда будет другой раз?
– Не знаю.
Господи, что же мне делать, первый и последний раз, единственный раз в жизни, помоги же мне, господи.
И все-таки я вытягиваю! ГСМ еще пеердо мной, но я чувствую, что вытянул. Катапультироваться поздно.
И вдруг я понимаю – запах гари в кабине.
Значит -так. Невезеньице.
Финиш.
Выход. Аккуратный, уверенного вида юноша вжливо отодвигает меня и обнимает ее за плечи. Прижавшись к нему, она уходит.
Тонкая фигурка, светлое пятнышко, удаляется в темноте.
И вот я уже не могу различить Ленин плащ в вечерней толпе, и шелест шин по мокрому асфальту Невского, и дождь, апрельский, холодный, рябит зеленую воду канала.
Зеленая рябь сливается в глазах… самолет скользит по траве в кабине дым скидываю фонарь отщелкиваю пристяжные ремни деревья все ближе дьявол удар я куда-то лечу
Туго ударяет взрыв.
Бермудские острова
1969, 20-е июня.
– У каждого случается впервые – весна, и прозрение сердца; есть у кажого свои Бермудские острова; душа жаждет обретения. Прекрасны и далеки Бермудские острова. Там изумрудное небо проломлено малиновым булыжником солнца и прогнуто над зеркалами лагун, где хрустальные волны дробятся в коралловых рифах и под океанским прибоем звенят пальмы, а белый песок поет о верности под узкими ступнями яснолицых девушек, встречающих издали судьбу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33