…Я понял, что замерзаю, что это – конец, и изо всех слабых сил сознания раздул черную искорку ужаса смерти… Спокойно спать в тепле, так хорошо, тихо, отдохнуть, без боли, это же так хорошо, самое лучшее…
Это было как вынырнуть с того света. Я орал, как в кошмаре, помогая себе проснуться и встать. Искал нож – уколоть руку, но ножа не было. Я встал на четвереньки, схватил снег зубами, проглотил…
Сова ухала в заснеженном лесу, и луна стояла над черной рекой. Я вздул угли костра и вскипятил воду. Последняя сигарета была очень крепкой, бодрила, возбуждала, от нее подташнивало, но и тошнота ощущалась, как полнота жизни. Я очень боялся заснуть. До света кипятил воду и пил.
Вылезло косматое солнце, зацвенькала в лесу птица, сучья трещали в бледном пламени, было тепло у огня, я забросил леску, поймал двух гольянчиков, опустил на пару секунд в кипяток, чтоб они прогрелись и тепла, энергии в организм поступало больше, поел и пошел.
Меня окликнули. На воде у берега качалась большая лодка, а в ней весь наш класс. Ждали меня одного, чтоб плытьна тот берег за цветами. Я сказал, что мне нужно переодеться, но они закричали, и я побежал к ним.
Я пришел в себя на берегу, лежа на снегу с разбитым о камень лицом: упал и потерял сознание.
Был поворот реки, и за ним должен был открыться дом, и из трубы дым. И я дошел до поворота, хотя ноги уже не помещались в сапогах, это понималось по боли, но снять сапоги было невозможно, а срезать нечем нож потерялся.
Но за поворотом опять была белая равнина и черная лента реки, я шел дальше, ковылял, тащился, падал и вставал, был еще поворот, и я пытался сообразить, это первый поворот или нет, потому что за вторым должен быть дом, и дым из трубы.
Зажигалки не было, я не мог разложить костер, а нет костра значит, день не кончен, значит, это все продолжается один день, значит надо идти.
Я чувствовал, что жизни мне отмерено до поворота, и подавлял в себе желание остановиться, чтоб жизнь продолжалась, а то поворот – и все… я уже соображал только то, что незачем тратить силы на удержание равновесия, я шел на четвереньках, и это было быстрее и легче.
Потом я уже вообще ничего не понимал, но, видимо, двигался.
И был звук. Второй. Хлопок. Резкий крепкий хлопок. Выстрел. Отчетливый выстрел охотничьего ружья. Громкий тугой удар из широкого гладкого ствола расшиб морозный воздух.
Я вскинулся и заорал. Вернее: дернулся и заскулил. Подтянул под себя руки и ноги и снова пошел на четвереньках.
Я шел в бреду, тайга и снег мешались с теплой ванной, жареным мясом и музыкой, теплое зимовье стояло на крымском берегу, в черной реке плавали загорелые девушки, а я шел на твердых ногах и все мог, потому что был жив.
Ватная вертикаль и серое небо.
Дым.
Настоящий.
Я захрипел и стал переставлять все четыре конечности в маршевом, как мне казалось, ритме. Я про себя кричал военные марши, походные песни и просто какой-то ритм, пожестче, потверже. Мотал головой и выдыхал в такт каждому движению, мычал и стонал.
Это была избушка.
Дыма над ней не было, а небо было зеленым и красным, потому что на самом деле наступило уже утро следующего дня.
Залаяла собака.
Собака была маленькая и черная. Лайка. На крыльце.
Поленница дров у стены под навесом, и перевернутая лодка на берегу, привязанная к дереву.
Собака лаяла.
На крыльцо вышел человек.
Он смотрел на меня.
Человек.
Я встал на ноги и спокойно сказал ему:
– Привет.
И не понял, что за хрип послышался рядом с моей головой, на снегу, со стороны.
Тут земля меня нокаутировала. и, ткнувшись лицом в снег, я успел подумать, что если это мираж, значит – все.
– Пей, пожалуйста…
Я был дома, на кровати, в странном сне. Добрая рука поддерживала под затылок. Я проглотил что-то жгучее, потом что-то теплое и сладкое, и полетел, поплыл в ласковую, теплую пустоту.
– Не говори. Потом. Окрепнешь, поправишься – тогда разговаривать будем. Кушай суп.
Из ложки лилось в рот, я глотал что-то, разливающееся внутри болезненным теплом, приятной тяжестью, – и снова летел в пустоту. Сладко было в последний миг сознания свободно разрешать себе лететь в нее, зная, что это можно и даже хорошо, что не надо ни о чем заботиться, мою жизнь кто-то держит в добрых и надежных руках.
– Восемь дней лежал. Про город разговаривал. Теперь все хорошо. Поправишься, в свой город поедешь.
Тикал будильник, бесконечность тиканья времени была прекрасна, восхитительна, хотелось плакать и смеяться. странная это была избушка. Книги теснились на самодельных полках, еловая лапа зеленела под портретом Че Гевары – вырезанной откуда-то репродукцией. А на двери был гиперреалистически выписан урбанистический пейзаж.
Я поправлялся. Возвращался в жизнь, как выныривал из теплой водной толщи. Черные корки отваливались с лица.
Хозяин нагрел воды и выкупал меня в корыте. Явыпил полкружки водки и уснул. Теплый сон растопил слезы моей ослабшей души.
Красткое солнце зажигало наледь окон; косые кресты рам ложились на скобленые половицы. Хозяин сбрасывал заиндевевшие поленья; булькал чай, скреблась в сенях лайка.
Он снимал рассверленный карабин и уходил на лыжах экономным шагом таежника. Легкая черная лайка бежала рядом по насту.
Я подметал жилье, мыл посуду, курил и снимал книги с полок ложился отдыхать. Японский транзистор тихо гремел музыкой большого мира.
Он поил меня бульонами, ухой, ягодными киселями и отварами трав.
Хотел бы я когда-нибудь рассчитаться со всеми, кто помог мне выжить.
Как? Чем?.. Я – не врач, не солдат, не строитель и не хлебороб?..
Я мог подолгу сидеть и стоять. Кашель не раздирал меня, и табак сделался вновь приятен. Блаженство жить усиливалось.
Мы коротали вечера разговорами. латунные блики керосиновой лампы перебегали по бисеру и бляшкам мехового убора на стене. Силы жизни возвращались: я скрывал любопытство.
Я рассказал свою историю. Хозяин кивнул своим лицом идола скуластой маской темного дерева. Латунный блик был как обруч на черных гладких волосах. В узких черных глазах ровно и глубоко отсвечивали огоньки.
– Много таких дураков, как я? – Я хотел подольститься.
– Лучшие и худшие из людей такие, как ты.
– Почему лучшие – и худшие.
– Это одно и то же.
Он говорил ровно, с паузами, прижимая огонек трубки тонким пальцем с плоским нежным ногтем.
Его звали Мулка. Отец его отца был шаманом нганасан – маленького лесного народа, таежного племени. Одежда и бубен шамана висели на стене, конопаченной мхом.
Внук шамана учился в Красноярске, Москве и Ташкенте. Знал английский, узбекский и фарси. Русский язык его рассуждений был изыскан и богат. Его речь была речью образованного человека. Более образованного, чем я.
– Я хотел стать Учителем. – Он произнес это слово с большой буквы. – Но если чего-то хочешь, надо остановиться вовремя. Я хотел знат все, и я не остановился вовремя. Теперь я не могу быть никем. Потому что я понял Жизнь. – Это слово он тоже произнес с большой буквы.
Энциклопедия Гегеля стояла между Платоном и Спенсером на сосновой полке. Раз в три года Мулка, сдав белок и соболей, путешествовал к московским букинистам.
– Почему ты не живешь со своим народом?
– Я желаю ему счастья.
– Ты принесешь ему знание.
– Мой дед был шаман. Пусть злой груз останется на моих плечах. Это справедливо.
Странный хозяин странной избушки жил отшельником. Он не хотел вернуться к людям своей крови, чтоб не отравить их своим знанием; он не хотел жить в большом городе большой жизнью, считая своим долгом делить нелегкую жизнь своего народа. Я уважал его, не понимая.
Он проводит меня до точки промысловика: шестьдесят километров. Вызовут вертолет или "аннушку". Я предвкушал встречи в Ленинграде. Гордость круто соленым ломтем настоящей жизни. Время набрасывало счастливый флер на пережитое.
Любопытство снедало меня. Хозяин, сальноволосый северный идол, был непроницаем, заботлив, ровен. В прощальный вечер он выставил бутылку спирта. Лайка в сенях грызла кости обглоданного нами глухаря.
– Ты дашь клятву, что никто не узнает того, что ты услышишь. Я не должен говорить тебе этого. Но я тоже человек. Я слаб тщеславием. А ты умен и образован, ты, быть может, сумеешь понять меня.
Я подлец. Он спас мне жизнь, но я не сдержал данной ему клятвы.
Путь человека есть путь знания.
Я клялся жизнью своего народа.
– У тебя было все, о чем мечтает большинство, – так начал Мулка книгочей и внук шамана, свою недлинную речь.
– Ты молод, красив, здоров, образован. Твоя красивая жена любила тебя и была хорошей женой. У тебя была карьера, хорошая зарплата, дом в Ленинграде, друзья и уважение людей. Ты был счастлив, скажут люди. Нет, скажешь ты.
Так сказал Мулка, и это была правда.
– Ты упорно строил себе здание счастья, но тебе стало неинтересно в нем жить. Твоя жизнь определилась и пошла по течению, и ощущение живой жизни, ее полноты, остроты – ослабло. Тебе стало неинтересно. Ценное перестало быть ценным. И ты бросил все.
Человеку свойственно бросать все, чего он добивался как счастья. Человеку всегда мало, он ненасытен по природе своей. Идеал принципиально недостижим. Это первое, – сказал Мулка.
– Второе, – сказал он. – Обратись к своей памяти. Уже сейчас пережитые трудности дороги тебе. Воспоминания ясно показывают, чтО для человека главное в жизни. Солнечное утро после дождливой ночи, закат над рекой – что в них? а несколько таких картин человек помнит всю жизнь как высшее счастье. Счастье бытия, единения с миром и вселенной.
А дальше – воспоминания о взлетах духа и больших радостях, хотя поводы к ним бывают мелки: подарок в детстве, новая вещь, верность друга в тяжелую минуту.
За ними – воспоминания о том, что мучит память и не прощается себе. О холодке грехов. О первом познании женщины и высшем наслаждении ею. О тягчайших испытаниях и опасностях.
А годы работы, учебы, важных дел – могут выпадать из памяти почти целиком: ничто в них глубоко не затронуло чувства.
– Третье, – продолжал Мулка. – Чем это объясняется? Тем, что воспоминания субъективны: не то помнится, что рассудок считает важным, а то, что нервная система ощущает сильно. Память хранит не общепринятые ценности, а сильное ощущение.
Жизнь для человека – субъективно – это сумма ощущений. Потребность насытиться ими, а не накопить придуманные рассудком блага – вот что ведет нас по жизни. Отказ от карьеры, благополучия, самой жизни объясняется потребностью в ощущениях.
Я ощущаю – значит, я живу. А не "я добился" или "я имею".
– Четвертое, – сказал он. – Ощущения связаны с реальным миром. Если лишить человека возможности слышать, видеть, осязать, лишить контактов с миром – он перестанет осознавать себя и сойдет с ума; такие опыты описаны.
Ощущение есть результат взаимодействия с миром. То есть для ощущения необходимо действие. Инстинкт жизни велит ощущать, и инстинкт жизни велит действовать, – это одно и то же. Жизнь – это самореализация: потребность действовать в полную меру своих сил.
– Пятое, – сказал он. – Максимальные ощущения и максимальные действия.
Понять какое-то явление можно только тогда, когда берешь не какой-то его отрезок, а рассматриваешь явление целиком, на всем его протяжении от начала до самого конца.
В жизни это: на одном конце – смерть, небытие, ничто, – на другом максимум жизни, максимум ощущений: максимум действий.
И поскольку человек живет и хочет жить, то вот к этому маесимуму он в общем и стремится.
Лопата заменяется экскаватором, лошадь – самолетом, молоток конвейером: таков результат стремления человечества к максимальным ощущениям через максимальные действия.
– И шестое, – сказал он скорбно. – Есть действия созидательные и действия разрушительные. Созидать – в натуре человека: весь прогресс – доказательство тому.
Но и разрушать – тоже в его натуре. Притягательность картин катастроф, лавин, потопов – доказательство тому.
Строя дом, ты убиваешь деревья.
Какое же может быть самое максимальное действие, к которому стремится человек и человечество?
Это – вообще создать новую планету. Или – уничтожить уже имеющуюся. Это равновеликие действия, как бы противоположные по знаку. Но и их я не назвал бы максимальными.
Максимальное действие – это уничтожение Вселенной и одновременно создание новой Вселенной. Обращение всей материи в свет по эйнштейновской формуле E = mc^2.
Уничтожение и созидание здесь – единый акт.
– С этим ничего не поделаешь, – сказал он. – Наши воля и разум лишь часть бытия, они внутри его; жизнь управляется законами жизни, а не человеческим хотением. Человек хочет жить – и из этого следует, что человек должен уничтожить Вселенную.
– Конечный результат всегда и есть объективная цель, – сказал он.
Слова его не воспринимались всерьез. Жизнь уютно закуклилась в странной избушке посреди трескучей ночи в заснеженной тайге. Я покачал головой и вякнул о наивности и пессимизме.
– Объективная истина – выше ограниченных нужд и представлений человека, – сказал он. – Не будем антропоцентристами.
Кто мыслит ясно – излагает ясно и просто.
– Чтобы понять явление, надо взять единую и верную систему отсчета, систему его измерения.
– Эта система – энергия.
Пространство, поле, масса, жизнь – имеют общим энергию. Энергия определяет все. Все имеет энергетический аспект.
Энергетическая система отсчета позволяет обощить все аспекты существования материи – от человека с его нервной тканью до существования Вселенной с ее физическими законами.
Любое действие есть нарушение энергетического баланса.
– Биология, – сказал Мулка.
Жизнь на Земле – это изменение и усложнение форм преобразования энергиии. (Растения, холодно– и теплокровные животные, хищники.)
Энергия вещества Земли уменьшается: оно остывает. Но одновременно живые организмы, множась и усложняясь, выделяют все больше энергии из самого вещества планеты: кислорода воды и воздуха, минеральных соединений и прочего.
С появлением человека – венца жизни – этот процес убыстрился: выделяется энергия нефти, угля, сланцев, газа…
Масса переходит в энергию – через посредство человека.
Уже сейчас в принципе можно вовлечь в неуправляемую термоядерную реакцию (взрыв сверхмощного водородного боеприпаса) весь водород воды и атмосферы Земли: выделение колоссальной энергии.
Превратится Земля в ледяной шар или в сгусток плазмы? Борьба противоположных тенденций благодаря наличию жизни решается в пользу второго: максимальное преобразование массы в энергию.
– История, – сказал Мулка.
Не случайно Прометей дал людям огонь и ремесла одновременно. История человечества – это история преобразования мира и выделения энергии. Человек стал человеком тогда, когда овладел огнем.
Все больше еды, жилищ, тепла, вещей, – преобразование все большего количества материи и энергии.
Все более крупные войны, более мощные орудия труда, – все большие выплески энергии.
Человек все сложнее и изощреннее преобразует материю планеты, извлекая все больше энергии. Конечный, абсолютный результат – извлечение всей энергии из всей массы.
– Психология, – сказал Мулка.
Почему человек смотрит в огонь? Потому что в обычных земных условиях это максимальное выделение энергии из материи.
Бытие – это преобразование энергии. Все живое тянется к бытию поэтому смотрят в огонь животные и летят на огонь насекомые.
Текущая река, водопад, пролетающий за окном вагона пейзаж, – почему притягивают взор? Потому что это картины большого преобразования и выделения энергии, происходящих при этом.
"Типические сновидения" – кошмары, полеты во сне, преступления отчего они? Оттого, что во сне воображаются максимальные действия: полет – невозможен, совершить невозможное – это максимально в идеале; и в таких снах человек получает максимальные ощущения. Поэтому часто испытывают во сне девушки наслаждение любви – даже те, кто никогда не испытывал его наяву.
А максимальное ощущение, как мы говорили, вызывается максимальным действием, то есть максимальным преобразованием энергии. Максимум выделение всей энергии планеты, галактики, Вселенной. Чувства человека стремятся к этому.
– Физика, – сказал Мулка.
Жизнь – продукт бытия и одновременно его орудие.
Человек – тоже: продукт бытия и одновременно его орудие.
Жизнь и человек – этап в эволюции энергии, которая и есть бытие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33