Опросы общественного мнения демонстрируют, что мы утратили веру в общественные институты и во многие частные организации»(39).
Несмотря на некоторые преувеличения, картина, нарисованная Бруксом, подтверждает опасения многих американцев. И здесь, как и в других случаях, в немалой степени сказывается влияние информационной революции.
Средства массовой информации, в особенности – телевидение, подменили собой муниципальные советы в качестве арбитров американской политики. Доступ к общественным учреждениям требует доступа к радиоэлектронным волнам, каковые, в свою очередь, требуют значительных средств. Цифровая эра усилила эти тенденции, породив множество новых каналов, большинство которых вещает истерически и круглосуточно. Медиа-консультанты и руководители PR-отделов незаменимы для создания видеоряда и текста, причем оплата их деятельности также включается в цену борьбы за тот или иной выборный пост. Таким образом, «обхаживание» корпоративных доноров и организация пропагандистских кампаний стали сегодня ключевыми элементами – возможно даже, единственными – успеха в сражениях за выборные посты и залогом победы в политическом соперничестве. Во время президентских выборов 2000 года Буш и Гор потратили на предвыборную кампанию 187 миллионов и 120 миллионов долларов соответственно. Наибольший процент этих средств был истрачен на телевизионную рекламу. Майкл Блумберг израсходовал 69 миллионов долларов личных средств на успешную кампанию по выборам мэра Нью-Йорка в 2001 году. Вдобавок расходы на пропаганду постоянно растут. По оценкам экспертов, общий расход средств в предвыборных кампаниях 2000 года (президентские выборы и выборы в Конгресс) составил 3 миллиарда долларов; в 1996 году было израсходовано 2,2 миллиарда, а в 1992 году – 1,8 миллиарда долларов(40).
Роль денег в политике превращает «состязание в идеях и характерах», как выражались отцы-основатели, в деловое соперничество. Успех кампании зависит не столько от выработки политической платформы и умения прислушиваться к советам избирателей, сколько от нахождения средств – или использования личного капитала – и найма профессиональных политтехнологов и медиа-консультантов. Связь между корпоративным капитализмом и цифровыми технологиями обеспечивает последующее лоббирование корпоративных интересов, подвергая опасности принцип «один человек – один голос» и уменьшая желание электората идти на избирательные участки. Рассмотрим, к примеру, крах компании «Enron» (2001–2002 гг.). Трудно сохранять веру в корпоративную Америку, когда выясняется, что руководство «Enron» – или той же «WorldCom» – столь откровенно обманывало своих работников и акционеров. Трудно сохранять веру в правительство, когда выясняется, что 218 из 248 сенаторов и членов Палаты представителей, которые работали в комиссиях по изучению деятельности «Enron», получали на выборах солидную финансо вую поддержку со стороны как самой компании, так и ее аудиторской фирмы «Arthur Andersen»(41).
Проникновение в политику корпоративных средств воодушевляет и даже вознаграждает тех людей, которые профессионально манипулируют этой системой, а также разочаровывает тех, кто придерживается традиционалистских воззрений на республиканскую форму правления и гражданскую ответственность. Отнюдь не случайно американские политики часто оказываются замешанными в громких скандалах – ведь они-то как раз и извлекают выгоду из нынешней политической ситуации. Также не случайно нынешние подобия Ли Гамильтона, Сэма Нанна, Нэнси Кассбаум и Дейла Бамперса добровольно уходят из политики – эти люди принципиально не желают идти на компромиссы с собственной совестью. Тенденции весьма тревожные, особенно если вспомнить слова Джеймса Мэдисона, который надеялся, что американская система правления «позволит найти среди народной массы самых честных и благородных ее представителей»(42).
Политики и эксперты регулярно признают урон, наносимый американской политике финансированием избирательных кампаний. Джон Маккейн как сенатор и как кандидат в президенты активно выступал за реформирование существующей системы. Влиятельные фигуры, подобно бывшему сенатору Бамперсу, подтверждают, что «фактор денег – важнейшая помеха на пути хорошего правительства»(43). Тщетные попытки исправить ситуацию предпринимались на протяжении многих лет; наконец в 2002 году был предложен закон о недопустимости использования корпоративных средств на выборах в Конгресс. Впрочем, чтобы закон был принят, его разработчикам пришлось ограничить масштабы реформы.
Даже сторонники закона признавали, что он «в крайне малой степени сократит влияние больших денег» и «едва скажется на чудовищных предвыборных расходах»(44).
Проникновение в американскую политику частных капиталов и цифровых технологий также сказалось на ведении бизнеса в самом Вашингтоне. За последние три десятилетия существенно возросло количество лоббистских групп. «Работодатели» лоббистов каждый день приходят на Капитолийский холм, вооруженные посулами денег и голосов(45). Новые ассоциации открывают в Вашингтоне свои офисы, исходя из соображений, что ныне влияния добиваются в столице, а никак не по стране в целом. Члены этих ассоциаций платят членские взносы, встречаться на собраниях от них никто не требует. Социальные протесты профессионализировались и бюрократизировались. По мнению политолога Рональда Шейко, вместо привлечения в свои ряды широких масс «общественные организации нанимают экономистов, юристов „Лиги плюща“, консультантов по менедже-менту, специалистов по адресным рассылкам и руководителей PR-отделов»(46).
Этому же влиянию оказались подвержены и «резервуары политической мысли». Прежние стратегические сообщества – Совет по международным отношениям, институт Брукингса, Фонд Карнеги за международный мир – создавались с целью информирования широкой публики и представления внепартийного анализа важнейших политических событий. В последние десятилетия широкое распространение получило «партийное позиционирование», в результате чего экспертные организации политизировались – не в последнюю очередь благодаря корпоративным взносам. В Вашингтоне существенно возросло количество организаций, называющих себя исследовательскими центрами, а на деле представляющих собой лоббистские партийные группы. Организации наподобие фонда «Наследие» демонстрируют явную политическую ангажированность и получают финансовую поддержку со стороны корпораций-сторонников той или иной политики. «Новая атлантическая инициатива» (НАИ) – исследовательская программа Американского института предпринимательства – провела в конце 1990-х годов десятки конференций по расширению НАТО. Большинство участников этих конференций придерживались одной точки зрения; НАИ была заинтересована в; расширении НАТО, а не в проведении конструктивных дискуссий о возможности и целесообразности этого расширения.
Эти лоббистские партийные группы имели стабильное финансирование и активно пользовались преимуществами цифровой эры. Идеи продавались и покупались, подобно голосам в Конгрессе. Сокращение значимости «мыслительных резервуаров» как внепартийных арбитров привело к упадку в качестве и количестве публичных дебатов.
Эти тенденции в совокупности обеспечивают американской политике «отчужденность» и «пластичность». Общественное все сильнее отдаляется от частного. Центральными лозунгами конференции республиканцев в 2000 году были умеренность, центризм и сочувствующий консерватизм. Оказавшись у власти, президент Буш стремительно «поправел» и стал выражать взгляды партийных лоббистов и корпоративных доноров-консерваторов. Администрация торжественно объявила весной 2001 года о снижении налогов. Однако аналитики в большинстве своем отнеслись к этому событию настороженно и не преминули указать на «законодательный компромисс, который состоит в основном из зеркал и тумана»(47). Причем «двойные стандарты» отнюдь не являются исключительной прерогативой республиканцев. Во многих вопросах, от здравоохранения до противоракетной обороны и гуманитарных интервенций, администрация демократа Клинтона имела весьма отдаленное отношение к реальности.
Конгресс вел себя ничуть не лучше, заслужив репутацию чего угодно, но только не совещательного органа, о чем мечтали его основатели. В редакционной передовице «New York Times» под названием «Неэффективный Конгресс» 1 ноября 2000 года, за 6 дней до президентских выборов, говорилось:
«Конгресс сто шестого созыва за время своего почти двухлетнего нахождения у власти не сделал практически ничего, он полностью устранился из общественной жизни. Почти по всем важнейшим вопросам, будь то контроль за распространением оружия, права человека, регулирование потребления энергии, социальная безопасность – Конгресс предпочитал отмалчиваться, тщательно избегая решений, которые можно было бы восславить или осмеять… Впрочем, сторонясь действий на пользу широкой общественности, Конгресс приложил громадные усилия по устраиванию собственного гнездышка, соблюдению коммерческих интересов и вознаграждению избирателей сиюминутными законодательными инициативами, изумлявшими как народ, так и значительную часть конгрессменов».
Неэффективность американских институтов управления связана не только с «домашними» обстоятельствами; но и с транснациональной политической мобилизацией. Революция средств связи открыла новые возможности для создания широких коалиций, «перекрывающих» границы национальных государств. Общественные движения, преследующие такие цели, как защита гражданских прав, запрещение противопехотных мин, охрана окружающей среды и противодействие глобализации, осуществляли свои международные кампании, во многом опираясь на Интернет. Эти новые формы участия и мобилизации оказались достаточно успешными для достижения вышеназванных целей, а также подменили собой национальные государства в вопросах формирования национальной политики. Значимость американских общественных институтов неуклонно снижается по мере того, как американцы осознают, что транснациональная вовлеченность намного эффективнее для достижения конкретных политических целей.
Упадок гражданской активности и деградация управления ведут к образованию порочного круга. Отстраняясь от участия в общественной жизни, американцы все больше внимания уделяют своим личным интересам. Безразличный электорат также уменьшает ответственность выборных должностных лиц перед избирателями. В результате происходит эрозия качества управления, что усиливает цинизм и отчужденность масс. С учетом тесной связи между гражданской вовлеченностью и общественными благами – дееспособным правительством, социальным доверием и сплоченностью, низким уровнем преступности, экономической эффективностью – эти тенденции представляются еще более тревожными(48).
Информационная эпоха и цифровая эра ни в коей мере не являются единственными причинами полномасштабного ослабления американской демократии.
Негативное воздействие корпоративных финансов на политику едва ли можно объяснить распространением Интернета. В преддверии выборов 1912 года Теодор Рузвельт и Вудро Вильсон дискутировали на тему, каким образом обуздать влияние бизнеса на политику. Весьма вероятно, что отнюдь не только информационные технологии «виновны» в резком падении уровня гражданской активности, начавшегося в 1960-е годы.
Однако множество факторов свидетельствуют о том, что цифровая эра и информационная революция суть основные источники упадка, наблюдающегося в государственных структурах управления. Во всяком случае, политические и социальные последствия внедрения цифровых технологий разрывают «ткань» американской демократии в то самое время, когда эта ткань, по многим причинам, начала изнашиваться. Это «растяжение демократии» сопровождается растущей уверенностью в том, что происходит смена способа производства и что Соединенные Штаты ныне оказались в исторической фазе перехода от одной эпохи к другой. Этот переход едва начался, а цифровая эра еще находится во младенчестве. Однако уже по первым наметившимся признакам можно усомниться в стабильности и надежности современных политических институтов Америки.
Если возникновение и распространение цифровых технологий знаменуют начало новой исторической эры, то это изменение способа производства должно оказать воздействие на основные институты общественной идентичности, равно как и на институты управления. Подобно тому как демократические институты Америки подвергаются «тестированию» поступательным движением истории, национальное государство оказывается перед вызовом со стороны социальных перемен, вызванных цифровой эрой. Национализм – «фрейлина» индустриального общества; закат индустриальной эпохи способен, таким образом, ослабить основы национализма.
Ранние свидетельства согласуются с утверждением о том, что ныне происходит переход от эпохи к эпохе. Пожалуй, пока слишком рано делать выводы о возможных социальных последствиях этого перехода. Тем не менее, проанализировав логику развития цифровой эры и те немногие факты, которые имеются в нашем распоряжении, можно сделать несколько более или менее вероятных прогнозов.
Индустриальная эра способствовала утверждению национализма в качестве основной, доминирующей формы общественной идентичности; она отрывала людей от земли, распространяла среди них общий опыт массового образования, содействовала тесным контактам на производстве и в городах, «связывала» воедино национальные государства сетью железных дорог и скоростных автомагистралей. Как писал Эмиль Дюркгейм: «Общественная жизнь, вместо того чтобы сосредоточиться в бесчисленных крошечных очагах, столь разных и в то же время одинаковых, становится общей жизнью. Социальные взаимоотношения… выходят за пределы исходных границ». И чем дальше идет индустриализация, «тем больше появляется людей, находящихся между собой в таком контакте, который позволяет им действовать совместно»(49). Именно это переселение и перемещение людских масс привело к возникновению «плавильного тигля» индустриализации, включило иммигрантов в многонациональные городские общины и создало общую национальную идентичность.
Цифровая эра, как представляется, способна обратить вспять большую часть этих социальных трендов. Джоэл Коткин писал: «Восход цифровой экономики аннулирует экономическую и социальную географию современной Америки»(50). Солидарность, порожденная совместной работой на производстве, уступит место социальной фрагментации, «прорастающей» из индивидуализированной деятельности. Количество американцев, работающих на дому, стремительно растет(51). Использование Интернета для сотрудничества с удаленными коллегами, которых работник, быть может, никогда не увидит «вживую», повышает эффективность труда – за счет социальных связей. Профсоюз, этот символ социальной солидарности времен индустриальной эры, находится в упадке. С 1950-х годов количество членов профсоюза среди работающих американцев сократилось с 33 до 14%(52).
Цифровая эра также изменяет структуры трудовой мобильности, причем способом, который может замедлить, если не остановить социальное и этническое «смешивание», характерное для индустриальной эпохи. Неиндустриальные фирмы и их сотрудники отличаются гораздо большей гибкостью в выборе месторасположения. Для них не имеет принципиального значения близость к рекам, портам, железнодорожным путям и источникам сырья. «Чем сильнее технические достижения избавляют нас от тирании места, – писал Коткин, – тем решительнее выступают в качестве параметров желаемого рабочего места такие факторы, как климат, качество и образ жизни и культурная близость»(53).
Американские города вынуждены подстраиваться под ситуацию, когда трудовая мобильность становится делом выбора, а не необходимости. Промыш ленные мегаполисы наподобие Сент-Луиса и Детройта с конца 1950-х годов потеряли около половины своего населения. Богатые, в основном белые горожане, переселяются в пригороды либо в менее индустриальные районы – например, в Северную Каролину или Колорадо. В 1990-х годах более 40% тех, кто жил за пределами мегаполисов, являлись бывшими горожанами. Общины, выигрывающие от подобной миграции, могут быть состоятельными и производительными, но при этом они окажутся расово и социально гомогенными. В городах остается беднейшая часть населения, нередко разделенная на этнические анклавы. Почти две трети детей, живущих ныне в городах, – цветные; большинство же белых детей, живущих в городах, принадлежат к пролетарским семьям(54).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Несмотря на некоторые преувеличения, картина, нарисованная Бруксом, подтверждает опасения многих американцев. И здесь, как и в других случаях, в немалой степени сказывается влияние информационной революции.
Средства массовой информации, в особенности – телевидение, подменили собой муниципальные советы в качестве арбитров американской политики. Доступ к общественным учреждениям требует доступа к радиоэлектронным волнам, каковые, в свою очередь, требуют значительных средств. Цифровая эра усилила эти тенденции, породив множество новых каналов, большинство которых вещает истерически и круглосуточно. Медиа-консультанты и руководители PR-отделов незаменимы для создания видеоряда и текста, причем оплата их деятельности также включается в цену борьбы за тот или иной выборный пост. Таким образом, «обхаживание» корпоративных доноров и организация пропагандистских кампаний стали сегодня ключевыми элементами – возможно даже, единственными – успеха в сражениях за выборные посты и залогом победы в политическом соперничестве. Во время президентских выборов 2000 года Буш и Гор потратили на предвыборную кампанию 187 миллионов и 120 миллионов долларов соответственно. Наибольший процент этих средств был истрачен на телевизионную рекламу. Майкл Блумберг израсходовал 69 миллионов долларов личных средств на успешную кампанию по выборам мэра Нью-Йорка в 2001 году. Вдобавок расходы на пропаганду постоянно растут. По оценкам экспертов, общий расход средств в предвыборных кампаниях 2000 года (президентские выборы и выборы в Конгресс) составил 3 миллиарда долларов; в 1996 году было израсходовано 2,2 миллиарда, а в 1992 году – 1,8 миллиарда долларов(40).
Роль денег в политике превращает «состязание в идеях и характерах», как выражались отцы-основатели, в деловое соперничество. Успех кампании зависит не столько от выработки политической платформы и умения прислушиваться к советам избирателей, сколько от нахождения средств – или использования личного капитала – и найма профессиональных политтехнологов и медиа-консультантов. Связь между корпоративным капитализмом и цифровыми технологиями обеспечивает последующее лоббирование корпоративных интересов, подвергая опасности принцип «один человек – один голос» и уменьшая желание электората идти на избирательные участки. Рассмотрим, к примеру, крах компании «Enron» (2001–2002 гг.). Трудно сохранять веру в корпоративную Америку, когда выясняется, что руководство «Enron» – или той же «WorldCom» – столь откровенно обманывало своих работников и акционеров. Трудно сохранять веру в правительство, когда выясняется, что 218 из 248 сенаторов и членов Палаты представителей, которые работали в комиссиях по изучению деятельности «Enron», получали на выборах солидную финансо вую поддержку со стороны как самой компании, так и ее аудиторской фирмы «Arthur Andersen»(41).
Проникновение в политику корпоративных средств воодушевляет и даже вознаграждает тех людей, которые профессионально манипулируют этой системой, а также разочаровывает тех, кто придерживается традиционалистских воззрений на республиканскую форму правления и гражданскую ответственность. Отнюдь не случайно американские политики часто оказываются замешанными в громких скандалах – ведь они-то как раз и извлекают выгоду из нынешней политической ситуации. Также не случайно нынешние подобия Ли Гамильтона, Сэма Нанна, Нэнси Кассбаум и Дейла Бамперса добровольно уходят из политики – эти люди принципиально не желают идти на компромиссы с собственной совестью. Тенденции весьма тревожные, особенно если вспомнить слова Джеймса Мэдисона, который надеялся, что американская система правления «позволит найти среди народной массы самых честных и благородных ее представителей»(42).
Политики и эксперты регулярно признают урон, наносимый американской политике финансированием избирательных кампаний. Джон Маккейн как сенатор и как кандидат в президенты активно выступал за реформирование существующей системы. Влиятельные фигуры, подобно бывшему сенатору Бамперсу, подтверждают, что «фактор денег – важнейшая помеха на пути хорошего правительства»(43). Тщетные попытки исправить ситуацию предпринимались на протяжении многих лет; наконец в 2002 году был предложен закон о недопустимости использования корпоративных средств на выборах в Конгресс. Впрочем, чтобы закон был принят, его разработчикам пришлось ограничить масштабы реформы.
Даже сторонники закона признавали, что он «в крайне малой степени сократит влияние больших денег» и «едва скажется на чудовищных предвыборных расходах»(44).
Проникновение в американскую политику частных капиталов и цифровых технологий также сказалось на ведении бизнеса в самом Вашингтоне. За последние три десятилетия существенно возросло количество лоббистских групп. «Работодатели» лоббистов каждый день приходят на Капитолийский холм, вооруженные посулами денег и голосов(45). Новые ассоциации открывают в Вашингтоне свои офисы, исходя из соображений, что ныне влияния добиваются в столице, а никак не по стране в целом. Члены этих ассоциаций платят членские взносы, встречаться на собраниях от них никто не требует. Социальные протесты профессионализировались и бюрократизировались. По мнению политолога Рональда Шейко, вместо привлечения в свои ряды широких масс «общественные организации нанимают экономистов, юристов „Лиги плюща“, консультантов по менедже-менту, специалистов по адресным рассылкам и руководителей PR-отделов»(46).
Этому же влиянию оказались подвержены и «резервуары политической мысли». Прежние стратегические сообщества – Совет по международным отношениям, институт Брукингса, Фонд Карнеги за международный мир – создавались с целью информирования широкой публики и представления внепартийного анализа важнейших политических событий. В последние десятилетия широкое распространение получило «партийное позиционирование», в результате чего экспертные организации политизировались – не в последнюю очередь благодаря корпоративным взносам. В Вашингтоне существенно возросло количество организаций, называющих себя исследовательскими центрами, а на деле представляющих собой лоббистские партийные группы. Организации наподобие фонда «Наследие» демонстрируют явную политическую ангажированность и получают финансовую поддержку со стороны корпораций-сторонников той или иной политики. «Новая атлантическая инициатива» (НАИ) – исследовательская программа Американского института предпринимательства – провела в конце 1990-х годов десятки конференций по расширению НАТО. Большинство участников этих конференций придерживались одной точки зрения; НАИ была заинтересована в; расширении НАТО, а не в проведении конструктивных дискуссий о возможности и целесообразности этого расширения.
Эти лоббистские партийные группы имели стабильное финансирование и активно пользовались преимуществами цифровой эры. Идеи продавались и покупались, подобно голосам в Конгрессе. Сокращение значимости «мыслительных резервуаров» как внепартийных арбитров привело к упадку в качестве и количестве публичных дебатов.
Эти тенденции в совокупности обеспечивают американской политике «отчужденность» и «пластичность». Общественное все сильнее отдаляется от частного. Центральными лозунгами конференции республиканцев в 2000 году были умеренность, центризм и сочувствующий консерватизм. Оказавшись у власти, президент Буш стремительно «поправел» и стал выражать взгляды партийных лоббистов и корпоративных доноров-консерваторов. Администрация торжественно объявила весной 2001 года о снижении налогов. Однако аналитики в большинстве своем отнеслись к этому событию настороженно и не преминули указать на «законодательный компромисс, который состоит в основном из зеркал и тумана»(47). Причем «двойные стандарты» отнюдь не являются исключительной прерогативой республиканцев. Во многих вопросах, от здравоохранения до противоракетной обороны и гуманитарных интервенций, администрация демократа Клинтона имела весьма отдаленное отношение к реальности.
Конгресс вел себя ничуть не лучше, заслужив репутацию чего угодно, но только не совещательного органа, о чем мечтали его основатели. В редакционной передовице «New York Times» под названием «Неэффективный Конгресс» 1 ноября 2000 года, за 6 дней до президентских выборов, говорилось:
«Конгресс сто шестого созыва за время своего почти двухлетнего нахождения у власти не сделал практически ничего, он полностью устранился из общественной жизни. Почти по всем важнейшим вопросам, будь то контроль за распространением оружия, права человека, регулирование потребления энергии, социальная безопасность – Конгресс предпочитал отмалчиваться, тщательно избегая решений, которые можно было бы восславить или осмеять… Впрочем, сторонясь действий на пользу широкой общественности, Конгресс приложил громадные усилия по устраиванию собственного гнездышка, соблюдению коммерческих интересов и вознаграждению избирателей сиюминутными законодательными инициативами, изумлявшими как народ, так и значительную часть конгрессменов».
Неэффективность американских институтов управления связана не только с «домашними» обстоятельствами; но и с транснациональной политической мобилизацией. Революция средств связи открыла новые возможности для создания широких коалиций, «перекрывающих» границы национальных государств. Общественные движения, преследующие такие цели, как защита гражданских прав, запрещение противопехотных мин, охрана окружающей среды и противодействие глобализации, осуществляли свои международные кампании, во многом опираясь на Интернет. Эти новые формы участия и мобилизации оказались достаточно успешными для достижения вышеназванных целей, а также подменили собой национальные государства в вопросах формирования национальной политики. Значимость американских общественных институтов неуклонно снижается по мере того, как американцы осознают, что транснациональная вовлеченность намного эффективнее для достижения конкретных политических целей.
Упадок гражданской активности и деградация управления ведут к образованию порочного круга. Отстраняясь от участия в общественной жизни, американцы все больше внимания уделяют своим личным интересам. Безразличный электорат также уменьшает ответственность выборных должностных лиц перед избирателями. В результате происходит эрозия качества управления, что усиливает цинизм и отчужденность масс. С учетом тесной связи между гражданской вовлеченностью и общественными благами – дееспособным правительством, социальным доверием и сплоченностью, низким уровнем преступности, экономической эффективностью – эти тенденции представляются еще более тревожными(48).
Информационная эпоха и цифровая эра ни в коей мере не являются единственными причинами полномасштабного ослабления американской демократии.
Негативное воздействие корпоративных финансов на политику едва ли можно объяснить распространением Интернета. В преддверии выборов 1912 года Теодор Рузвельт и Вудро Вильсон дискутировали на тему, каким образом обуздать влияние бизнеса на политику. Весьма вероятно, что отнюдь не только информационные технологии «виновны» в резком падении уровня гражданской активности, начавшегося в 1960-е годы.
Однако множество факторов свидетельствуют о том, что цифровая эра и информационная революция суть основные источники упадка, наблюдающегося в государственных структурах управления. Во всяком случае, политические и социальные последствия внедрения цифровых технологий разрывают «ткань» американской демократии в то самое время, когда эта ткань, по многим причинам, начала изнашиваться. Это «растяжение демократии» сопровождается растущей уверенностью в том, что происходит смена способа производства и что Соединенные Штаты ныне оказались в исторической фазе перехода от одной эпохи к другой. Этот переход едва начался, а цифровая эра еще находится во младенчестве. Однако уже по первым наметившимся признакам можно усомниться в стабильности и надежности современных политических институтов Америки.
Если возникновение и распространение цифровых технологий знаменуют начало новой исторической эры, то это изменение способа производства должно оказать воздействие на основные институты общественной идентичности, равно как и на институты управления. Подобно тому как демократические институты Америки подвергаются «тестированию» поступательным движением истории, национальное государство оказывается перед вызовом со стороны социальных перемен, вызванных цифровой эрой. Национализм – «фрейлина» индустриального общества; закат индустриальной эпохи способен, таким образом, ослабить основы национализма.
Ранние свидетельства согласуются с утверждением о том, что ныне происходит переход от эпохи к эпохе. Пожалуй, пока слишком рано делать выводы о возможных социальных последствиях этого перехода. Тем не менее, проанализировав логику развития цифровой эры и те немногие факты, которые имеются в нашем распоряжении, можно сделать несколько более или менее вероятных прогнозов.
Индустриальная эра способствовала утверждению национализма в качестве основной, доминирующей формы общественной идентичности; она отрывала людей от земли, распространяла среди них общий опыт массового образования, содействовала тесным контактам на производстве и в городах, «связывала» воедино национальные государства сетью железных дорог и скоростных автомагистралей. Как писал Эмиль Дюркгейм: «Общественная жизнь, вместо того чтобы сосредоточиться в бесчисленных крошечных очагах, столь разных и в то же время одинаковых, становится общей жизнью. Социальные взаимоотношения… выходят за пределы исходных границ». И чем дальше идет индустриализация, «тем больше появляется людей, находящихся между собой в таком контакте, который позволяет им действовать совместно»(49). Именно это переселение и перемещение людских масс привело к возникновению «плавильного тигля» индустриализации, включило иммигрантов в многонациональные городские общины и создало общую национальную идентичность.
Цифровая эра, как представляется, способна обратить вспять большую часть этих социальных трендов. Джоэл Коткин писал: «Восход цифровой экономики аннулирует экономическую и социальную географию современной Америки»(50). Солидарность, порожденная совместной работой на производстве, уступит место социальной фрагментации, «прорастающей» из индивидуализированной деятельности. Количество американцев, работающих на дому, стремительно растет(51). Использование Интернета для сотрудничества с удаленными коллегами, которых работник, быть может, никогда не увидит «вживую», повышает эффективность труда – за счет социальных связей. Профсоюз, этот символ социальной солидарности времен индустриальной эры, находится в упадке. С 1950-х годов количество членов профсоюза среди работающих американцев сократилось с 33 до 14%(52).
Цифровая эра также изменяет структуры трудовой мобильности, причем способом, который может замедлить, если не остановить социальное и этническое «смешивание», характерное для индустриальной эпохи. Неиндустриальные фирмы и их сотрудники отличаются гораздо большей гибкостью в выборе месторасположения. Для них не имеет принципиального значения близость к рекам, портам, железнодорожным путям и источникам сырья. «Чем сильнее технические достижения избавляют нас от тирании места, – писал Коткин, – тем решительнее выступают в качестве параметров желаемого рабочего места такие факторы, как климат, качество и образ жизни и культурная близость»(53).
Американские города вынуждены подстраиваться под ситуацию, когда трудовая мобильность становится делом выбора, а не необходимости. Промыш ленные мегаполисы наподобие Сент-Луиса и Детройта с конца 1950-х годов потеряли около половины своего населения. Богатые, в основном белые горожане, переселяются в пригороды либо в менее индустриальные районы – например, в Северную Каролину или Колорадо. В 1990-х годах более 40% тех, кто жил за пределами мегаполисов, являлись бывшими горожанами. Общины, выигрывающие от подобной миграции, могут быть состоятельными и производительными, но при этом они окажутся расово и социально гомогенными. В городах остается беднейшая часть населения, нередко разделенная на этнические анклавы. Почти две трети детей, живущих ныне в городах, – цветные; большинство же белых детей, живущих в городах, принадлежат к пролетарским семьям(54).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60