Однако, превосходно зная короля, я не сомневаюсь, что он никогда не заплатит за меня двухсот золотых безантов. Напротив, он будет доволен, что счастливо отделался от меня и больше нет необходимости веселить меня, или говорить о смерти Артура, или, глядя в мои глаза, находить в них подтверждение своей собственной вины в его гибели. Что же касается поэзии, то, как бы он ее ни любил, он не может платить рыцарям стихами, а потому золото перевесит мои песни. И хотя в настоящее время мне безразлично, где находиться, здесь или там, но я также знаю, что мне не так-то легко будет долгие годы влачить жизнь в плену. Не радость, но гнев и нетерпение будут уделом того, кто столько лет вольно странствовал по свету.
Спустя несколько дней после этого разговора ал-Амин сказал мне, что нам предстоит покинуть лагерь и вернуться в Иерусалим. Ибо, как он объяснил, султан повелел его отцу, Мехед ад-Дину, отправиться туда и проверить, насколько надежны городские укрепления. Шатры были свернуты, и мы пустились в дорогу. Мы ехали целый день и к концу его достигли небольшого города, затерянного в горах, где и провели ночь, а к вечеру следующего дня мы прибыли в Иерусалим, который стоит на возвышенности и выглядит совсем не так, как я воображал. Так как вспоминая о тех городах, какие я повидал, и особенно Лондон и Париж, я думал, что он должен быть большим и красивым, с золотыми воротами, чистыми стенами и дворцами, изукрашенными золотом и серебром, фресками и резьбой, как и подобает оплоту Господа нашего. Но передо мной предстал город с узкими убогими улочками и домами с окнами, наглухо закрытыми ставнями. Жалкие лачуги числом намного превосходят дворцы, какие здесь есть. Тот, в котором я живу, действительно поражает роскошью и великолепием. Тем не менее город окружен массивными прекрасными стенами, весьма крепкими, со множеством красивых ворот, и нет недостатка в шпилях и круглых куполах, свидетельствующих о великом искусстве мастеров. А еще я видел здесь много верблюдов, животных с горбами на спине, с отвратительной мордой и таким же норовом. О них рассказывают, что они совсем не пьют воду, и потому на них удобно путешествовать по пустыням. В южной части Иерусалима, неподалеку от крепостной стены, у ал-Амина есть дом, где мы и поселились. Когда мы подъехали к нему, то увидели лишь суровые стены и мрачные ворота, но когда мы вошли внутрь ограды, мне открылся вид, узрев который я не мог не вспомнить с внезапной болью в сердце слова Понса де Капдюэйля: ибо был там и внутренний дворик с садом, посередине которого был сделан бассейн, и сводчатые галереи со всех сторон, с арками и колоннами, а над ними, на верхних этажах – окна с резными решетками и затейливыми каменными украшениями. Но когда я оглянулся по сторонам, надеясь увидеть обнаженных девушек, из дома появились женщины, лица и тела которых были закутаны в плотные белые одежды. Единственное, чем можно было полюбоваться, это их глазами.
Мне отвели угловую комнату на верхнем этаже, очень приятную, с двумя окнами, выходившими прямо на город, и мягкой постелью со множеством пуховых подушек. Но в ней не было ни одного стула или скамейки, поскольку у сарацин принято сидеть на полу на коврах. Мне принесли воду, чтобы я мог вымыться, и дали свежее платье варварского фасона, тогда как мою собственную одежду унесли, чтобы выстирать. На закате, по обычаю, неверные принялись молиться, собравшись вместе и что-то громко восклицая и бормоча, опускаясь на колени, или падая ниц, или поднимаясь во весь рост. Только после этого мы приступили к обеду. Ибо, как мне объяснили, шел месяц, называемый у них рамадан, который считается самым святым временем в году, и никому не позволяется принимать пищу от восхода до заката. Когда мы насытились, отведав разных блюд, щедро приправленных пряностями, которые я нашел весьма изысканными, ал-Амин позвал к нам девушку, которая принесла с собой струнный инструмент, выглядевший как деревянный круг с выпуклым дном и снабженный длинной шейкой или ручкой. Ал-Амин называл инструмент аль-уд. Она села пред нами, и он велел ей играть. Она заиграла, показав, что весьма в том искусна: пальцами одной руки она щипала струны шейки инструмента, тогда как пальцы другой перебирали струны в его нижней части. Музыка была резкой и звенящей и отнюдь не терзала слух, но когда она начала петь под нее (хотя голос ее был довольно сладок), в моих ушах это пение прозвучало как крик осла или завывание их священника, созывающего всех на молитву.
Надлежит заметить, что девушка эта не была закутана с ног до головы, но одета в своего рода приталенное платье с длинной юбкой, под которой она носила широкие белые полотняные панталоны необычного вида. Обуви на ней не было, и подошвы босых ног были выкрашены в красный цвет. На каштановых волосах сидела маленькая круглая шапочка, вышитая золотой нитью. Когда она закончила играть и петь, ал-Амин сказал несколько слов, которые она перевела на превосходный французский, хотя и говорила с незнакомым мне акцентом: «Принц спрашивает тебя, господин, как тебе понравилась моя игра?» «Ты хорошо говоришь на моем языке», – с удивлением воскликнул я. На что она ответила: «Почему бы и нет? Принимая во внимание, что это также и мой язык». Ал-Амин улыбнулся и сказал, указав на нее: «Она тоже из франков». И вслед за тем она рассказала мне, что отец ее был рыцарем и сеньором за морем, держателем земли феода Большого Герена, неподалеку от Назарета, того самого города, где жил и работал ремесленником Господь наш. Однако после того, как Саладин вторгся в эти земли, изгнав оттуда христиан, их владение было разорено и завоевано. Ее отец и мать погибли, а сама она стала пленницей в возрасте двенадцати лет. Ее продали Мехед ад-Дину, который отдал ее своему сыну, ибо она была по-своему привлекательна, хорошо играла на уде и говорила на языке сарацин так же свободно, как и на родном, научившись этому у своей няни. Ее обучили красиво писать на их языке затем, чтобы ее ценность как рабыни увеличилась, а еще петь, танцевать, немного обучили лекарскому искусству, а также – читать наизусть много текстов из их священного писания, которое они называют Кораном. Кроме того, она добавила, что ал-Амин брал ее в постель не более одного-двух раз, поскольку его жены удовлетворяют его гораздо лучше в этом отношении. «Его жены?» – переспросил я. «Да, – ответила она, – у него их две, а их религия дозволяет иметь четырех, если он пожелает». «Где же они тогда?» – спросил я. «Он держит их в особо отведенной части дворца, и ни одному мужчине не разрешено видеть их. Но также он может иметь столько девушек-рабынь, сколько захочет. И тем не менее, хотя он привязан ко мне, он находит мою светлую кожу и голубые глаза отталкивающими». Все это показалось мне весьма странным.
Потом она снова начала играть и петь, и какое-то непонятное волнение охватило мою душу, и когда она замолчала, я протянул руку и взял у нее уд. Коснувшись струн, я понял, что инструмент напоминает виолу, а перебор струн похож на игру на арфе. Вскоре я сумел извлечь из него несколько аккордов. И затем я запел одну из кансон собственного сочинения, ту, в которой есть такие строки:
Не убежать мне от любви –
Любовь бежит меня,
Желанье мой рассудок плавит,
И только смерть одна избавит
От этого огня…
и т.д.
Когда я закончил петь, вдохновившись своей музыкой и найдя в ней некоторое утешение, я увидел, что девушка плачет. Ал-Амин мягко заговорил с ней, и она что-то ему ответила, а потом сказала мне: «Я объяснила ему, что плачу оттого, что красота песни взволновала мою душу, и потому, что снова услышала, как поют на моем родном языке. А теперь принц просит меня перевести ему стихи. Я сказала, что это будет нелегко. Прости меня, господин, ибо я, должно быть, не смогу передать ритм стиха должным образом».
Она заговорила на языке неверных и продолжала довольно долго, в то время как ал-Амин слушал ее, подперев щеку рукой, и кивал. Потом он сказал на своем ломаном французском: «Хорошо. Это очень хорошо. Я вижу, что ты вызвал слезы у нее на глазах. Это случается делать и мне, когда мои стихи хороши». И, наклонившись ко мне вперед, он спросил: «Скажи, как давно ты был с женщиной?» Я ответил, что очень давно. Он улыбнулся и сказал, хлопнув в ладоши: «Прекрасно. Я даю тебе эту».
Я поблагодарил его, но заметил, что не возьму вопреки ее воле, так как, хотя она и была не более чем рабыней для него, она оставалась француженкой благородного рождения, что представляло определенное значение для меня. Тогда он обратился к ней: «Что скажешь, Лейла?» – и девушка, склонив голову, сказала, что если таково желание ее господина, то она охотно согласится служить мне.
Итак, я разделил с нею постель в ту ночь, но получил от нее не много удовольствия, ибо сначала мы побеседовали с ней, и я спросил, как ей живется среди неверных, и она ответила, что они очень неплохо к ней относятся, но она вот уже пять лет скорбит о своих погибших родителях. Очутиться в рабстве – несчастье, достойное сожаления, особенно для нее, которая имела своих собственных рабов и воспитывалась в детстве в любви и довольстве. Несмотря на то, что ее не заставляли принять магометанскую веру, она печалилась, что не имела возможности увидеть священника и вкусить тела Господа нашего, и продолжала в том же духе до бесконечности, мешая слова с рыданиями и слезами, так что мое желание угасло, и я велел ей взять себе покрывало и спать в уголке.
На следующую ночь, однако, едва мы вновь остались наедине, она просила меня оказать ей милость и спеть для нее. Я постарался приспособиться к уду. Она научила меня нескольким аккордам, и я спел ей три или четыре кансоны и дансы. Она растаяла от моих песен, и страсть затеплилась в ней, и таким образом мы провели всю ночь, не разжимая объятий, и ее благоуханная, податливая плоть пришлась мне больше по вкусу, чем тяготы суровой военной жизни.
И вот я стал жить одним днем, не заглядывая в завтрашний, выбросив из головы все мысли о прошлом – об Артуре или о короле, – и начал замечать, что происходит вокруг, ел и пил с большим удовольствием, почувствовал, как во мне пробуждается любопытство, беседовал с ал-Амином и другими людьми и находил, что жизнь не так уж плоха. А также меня вновь увлекла поэзия. Меня интересовало, какова же поэзия сарацин; я испытывал большое желание узнать, как она строится и по каким законам, и лелеял тайную надежду, что здесь, возможно, я найду иную поэтическую форму и невзначай приближусь к цели – сочинить стихи, не похожие на все то, что было создано раньше. С помощью Лейлы (ибо так называли ее сарацины, хотя ее настоящее имя было Изабелла де Нориз) я разговаривал с ал-Амином, подробно расспрашивая его обо всем этом. И он принялся рассказывать мне о метафорах, ритме и размере и о таких вещах, которые они называют тавил и басит, о четверостишье и шестистишье, и очень скоро я понял, что ничего не смогу понять, пока не смогу хотя бы немного объясняться на их языке. Он со смехом согласился и сказал: «Совершенно справедливо, поэзия говорит о любви, восходе или объятиях возлюбленной, или о неутоленном желании. И это все, что ты сможешь понять, не погружаясь в саму суть поэзии. Как изысканна и прекрасна, словно резной орнамент, украшенный драгоценными камнями, форма, называемая мустазад, в которой сочетаются изощренные рифмы и размер, ибо в каждой второй строке только половина слогов предыдущей. Но если я попрошу Лейлу перевести тебе весь стих, останется лишь набор слов: „Увы, любовь моя, нас ждет разлука, ибо занимается день и небосклон алеет…“ – и так далее». Услышав, что он сказал, я, в свою очередь, рассмеялся и запел:
Зачем же соловей так скоро улетает,
И нам в саду цветущем больше места нет?
Мне солнца первый луч тоскою сердце наполняет;
Прощай, любовь, уж небо золотит рассвет.
И никогда я даже представить не мог, что буду петь это в подобных обстоятельствах. И, казалось, ал-Амин был весьма доволен, когда Лейла перевела. И потому я попросил позволения, чтобы Лейла научила меня языку сарацин, а ал-Амин ответил: «Меня глубоко опечалит потеря, когда я лишусь твоего общества, поскольку, Бог свидетель, ты мне нравишься ничуть не меньше, чем если бы ты был правоверным. Однако я надеюсь, что ты не останешься пленником дольше необходимого. Тем не менее мне доставит большую радость, если ты научишься говорить на моем языке, ибо тогда мы могли бы свободно беседовать о поэзии, песнях, а также о многих других занимательных вещах».
А теперь я намерен поведать об одном из самых удивительных чудес, которое случилось вчера, и вы поймете, как вышло, что я вновь пишу свой дневник. Итак, где-то ближе к полудню, в то время, как я сидел вместе с Лейлой, упражняясь в игре на уде, явился слуга и передал, что мне надлежит предстать перед ал-Амином; когда же я вошел в зал, где он вершил правосудие (который называется у них диван), я увидел, что перед ним стоит не кто иной, как Гираут, при арфе и прочих своих достоинствах. Увидев меня, он упал на колени, восклицая: «Господь спас вас, хозяин», – тогда как я застыл, разинув рот, будто меня ударили по голове. Опомнившись наконец, я поднял его и обнял, даром что он был грязным и пропыленным с дороги. Затем мне рассказали о том, как его поймали, когда он блуждал средь холмов, и доставили к самому султану. И Гираут, со свойственной ему дерзостью, улыбался вместо того, чтобы обнаруживать признаки страха. Когда его спросили, почему он не испытывает страха, он ответил, будто сначала опасался, что султан предаст его смерти, однако, увидев его лицо, понял, что султан милостив и не поступит так с ним. Его слова весьма понравились султану (ибо среди неверных милосердие почитается большой добродетелью, и они называют своего Бога сострадательным), Саладин велел Гирауту говорить, после чего тот признался, что разыскивает своего хозяина, взятого в плен, когда он защищал английского короля. Султан, услышав это, воскликнул: «Если бы у меня была тысяча таких слуг, тогда франки не отняли бы у меня ни пяди земли», – и, осведомившись о моем имени, распорядился, чтобы Гираута доставили ко мне в Иерусалим. Ал-Амин также не скупился на похвалы и сказал, что в их священной книге написано, что верность угодна Богу, и Гираута оставят при мне и будут кормить и одевать, и за его преданность ему надлежит дать серебряную монету.
Когда же я привел Гираута в свою комнату и мы остались одни, я спросил, как же он отважился последовать за мной, на что он ответил, что боится великого дьявола Махмуда и его приспешников не больше, чем тех, которые притворяются христианами, но на самом деле являются настоящими бесами, и что, по его мнению, одно место ничем не хуже другого. И немного еще порассуждав в таком же духе, он угрюмо добавил, что он с тою же охотой будет петь для меня, как и для любого другого, и поскольку его били за грехи во всех известных городах мира, с тем же успехом могут бить и в Святом Иерусалиме, я сказал, что искренне рад видеть его, и мы больше не говорили на эту тему. Я также расспросил его о короле Ричарде, и он ответил, что король весьма горячо расхваливал меня за то, что я выдал себя за него, дабы спасти его от плена, и поклялся, что когда-нибудь он выкупит меня, неважно, какой ценой. Но я, прекрасно зная, чего стоит это «когда-нибудь» в устах Ричарда, понял, что он обрадовался, что так дешево отделался от меня. И потому я более чем когда-либо преисполнился уверенностью, что он удержал меня подле себя затем, чтобы Фитц-Морис мог напасть на Артура, не опасаясь встретить сопротивление, ибо не сомневался, что, если Артур не станет сражаться с ним, это сделаю я. И еще мне в голову пришла гнусная мысль, что, приглашая меня на соколиную охоту в тот день, он рассчитывал, вероятно, что меня убьют. Однако я постарался выбросить эту мысль из головы, напомнив себе о том, о чем однажды сказал бедный Хью Хемлинкорт, а именно: короли никогда не лгут, как обыкновенные люди, но утаивают правду, изворачиваются и увиливают, и таким образом добиваются своей цели окольными путями.
Стало быть, мне суждено оставаться жить среди неверных. Гираут, собравшись на поиски, продал все мое имущество и принес мне немного серебряных марок. А еще – что меня обрадовало гораздо больше – всю рукопись моего дневника. Мы довольно неплохо устроились: мой менестрель спал у порога, а эта красивая девица со мной в постели. Многое предстояло сделать и многому научиться. Прошлой ночью я подарил Лейле золотую цепь со вставленными в звенья кусочками горного хрусталя, подарок леди Мод. Сделал я это, поскольку Лейла сумела хорошо утешить меня. Но я все еще ношу крестик Артура, ибо я не могу снять его со своей груди, равно как и не в силах вырвать воспоминания о нем из моего сердца.
* * *
Наконец наступила зима, с холодными туманами, дождем и слякотью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Спустя несколько дней после этого разговора ал-Амин сказал мне, что нам предстоит покинуть лагерь и вернуться в Иерусалим. Ибо, как он объяснил, султан повелел его отцу, Мехед ад-Дину, отправиться туда и проверить, насколько надежны городские укрепления. Шатры были свернуты, и мы пустились в дорогу. Мы ехали целый день и к концу его достигли небольшого города, затерянного в горах, где и провели ночь, а к вечеру следующего дня мы прибыли в Иерусалим, который стоит на возвышенности и выглядит совсем не так, как я воображал. Так как вспоминая о тех городах, какие я повидал, и особенно Лондон и Париж, я думал, что он должен быть большим и красивым, с золотыми воротами, чистыми стенами и дворцами, изукрашенными золотом и серебром, фресками и резьбой, как и подобает оплоту Господа нашего. Но передо мной предстал город с узкими убогими улочками и домами с окнами, наглухо закрытыми ставнями. Жалкие лачуги числом намного превосходят дворцы, какие здесь есть. Тот, в котором я живу, действительно поражает роскошью и великолепием. Тем не менее город окружен массивными прекрасными стенами, весьма крепкими, со множеством красивых ворот, и нет недостатка в шпилях и круглых куполах, свидетельствующих о великом искусстве мастеров. А еще я видел здесь много верблюдов, животных с горбами на спине, с отвратительной мордой и таким же норовом. О них рассказывают, что они совсем не пьют воду, и потому на них удобно путешествовать по пустыням. В южной части Иерусалима, неподалеку от крепостной стены, у ал-Амина есть дом, где мы и поселились. Когда мы подъехали к нему, то увидели лишь суровые стены и мрачные ворота, но когда мы вошли внутрь ограды, мне открылся вид, узрев который я не мог не вспомнить с внезапной болью в сердце слова Понса де Капдюэйля: ибо был там и внутренний дворик с садом, посередине которого был сделан бассейн, и сводчатые галереи со всех сторон, с арками и колоннами, а над ними, на верхних этажах – окна с резными решетками и затейливыми каменными украшениями. Но когда я оглянулся по сторонам, надеясь увидеть обнаженных девушек, из дома появились женщины, лица и тела которых были закутаны в плотные белые одежды. Единственное, чем можно было полюбоваться, это их глазами.
Мне отвели угловую комнату на верхнем этаже, очень приятную, с двумя окнами, выходившими прямо на город, и мягкой постелью со множеством пуховых подушек. Но в ней не было ни одного стула или скамейки, поскольку у сарацин принято сидеть на полу на коврах. Мне принесли воду, чтобы я мог вымыться, и дали свежее платье варварского фасона, тогда как мою собственную одежду унесли, чтобы выстирать. На закате, по обычаю, неверные принялись молиться, собравшись вместе и что-то громко восклицая и бормоча, опускаясь на колени, или падая ниц, или поднимаясь во весь рост. Только после этого мы приступили к обеду. Ибо, как мне объяснили, шел месяц, называемый у них рамадан, который считается самым святым временем в году, и никому не позволяется принимать пищу от восхода до заката. Когда мы насытились, отведав разных блюд, щедро приправленных пряностями, которые я нашел весьма изысканными, ал-Амин позвал к нам девушку, которая принесла с собой струнный инструмент, выглядевший как деревянный круг с выпуклым дном и снабженный длинной шейкой или ручкой. Ал-Амин называл инструмент аль-уд. Она села пред нами, и он велел ей играть. Она заиграла, показав, что весьма в том искусна: пальцами одной руки она щипала струны шейки инструмента, тогда как пальцы другой перебирали струны в его нижней части. Музыка была резкой и звенящей и отнюдь не терзала слух, но когда она начала петь под нее (хотя голос ее был довольно сладок), в моих ушах это пение прозвучало как крик осла или завывание их священника, созывающего всех на молитву.
Надлежит заметить, что девушка эта не была закутана с ног до головы, но одета в своего рода приталенное платье с длинной юбкой, под которой она носила широкие белые полотняные панталоны необычного вида. Обуви на ней не было, и подошвы босых ног были выкрашены в красный цвет. На каштановых волосах сидела маленькая круглая шапочка, вышитая золотой нитью. Когда она закончила играть и петь, ал-Амин сказал несколько слов, которые она перевела на превосходный французский, хотя и говорила с незнакомым мне акцентом: «Принц спрашивает тебя, господин, как тебе понравилась моя игра?» «Ты хорошо говоришь на моем языке», – с удивлением воскликнул я. На что она ответила: «Почему бы и нет? Принимая во внимание, что это также и мой язык». Ал-Амин улыбнулся и сказал, указав на нее: «Она тоже из франков». И вслед за тем она рассказала мне, что отец ее был рыцарем и сеньором за морем, держателем земли феода Большого Герена, неподалеку от Назарета, того самого города, где жил и работал ремесленником Господь наш. Однако после того, как Саладин вторгся в эти земли, изгнав оттуда христиан, их владение было разорено и завоевано. Ее отец и мать погибли, а сама она стала пленницей в возрасте двенадцати лет. Ее продали Мехед ад-Дину, который отдал ее своему сыну, ибо она была по-своему привлекательна, хорошо играла на уде и говорила на языке сарацин так же свободно, как и на родном, научившись этому у своей няни. Ее обучили красиво писать на их языке затем, чтобы ее ценность как рабыни увеличилась, а еще петь, танцевать, немного обучили лекарскому искусству, а также – читать наизусть много текстов из их священного писания, которое они называют Кораном. Кроме того, она добавила, что ал-Амин брал ее в постель не более одного-двух раз, поскольку его жены удовлетворяют его гораздо лучше в этом отношении. «Его жены?» – переспросил я. «Да, – ответила она, – у него их две, а их религия дозволяет иметь четырех, если он пожелает». «Где же они тогда?» – спросил я. «Он держит их в особо отведенной части дворца, и ни одному мужчине не разрешено видеть их. Но также он может иметь столько девушек-рабынь, сколько захочет. И тем не менее, хотя он привязан ко мне, он находит мою светлую кожу и голубые глаза отталкивающими». Все это показалось мне весьма странным.
Потом она снова начала играть и петь, и какое-то непонятное волнение охватило мою душу, и когда она замолчала, я протянул руку и взял у нее уд. Коснувшись струн, я понял, что инструмент напоминает виолу, а перебор струн похож на игру на арфе. Вскоре я сумел извлечь из него несколько аккордов. И затем я запел одну из кансон собственного сочинения, ту, в которой есть такие строки:
Не убежать мне от любви –
Любовь бежит меня,
Желанье мой рассудок плавит,
И только смерть одна избавит
От этого огня…
и т.д.
Когда я закончил петь, вдохновившись своей музыкой и найдя в ней некоторое утешение, я увидел, что девушка плачет. Ал-Амин мягко заговорил с ней, и она что-то ему ответила, а потом сказала мне: «Я объяснила ему, что плачу оттого, что красота песни взволновала мою душу, и потому, что снова услышала, как поют на моем родном языке. А теперь принц просит меня перевести ему стихи. Я сказала, что это будет нелегко. Прости меня, господин, ибо я, должно быть, не смогу передать ритм стиха должным образом».
Она заговорила на языке неверных и продолжала довольно долго, в то время как ал-Амин слушал ее, подперев щеку рукой, и кивал. Потом он сказал на своем ломаном французском: «Хорошо. Это очень хорошо. Я вижу, что ты вызвал слезы у нее на глазах. Это случается делать и мне, когда мои стихи хороши». И, наклонившись ко мне вперед, он спросил: «Скажи, как давно ты был с женщиной?» Я ответил, что очень давно. Он улыбнулся и сказал, хлопнув в ладоши: «Прекрасно. Я даю тебе эту».
Я поблагодарил его, но заметил, что не возьму вопреки ее воле, так как, хотя она и была не более чем рабыней для него, она оставалась француженкой благородного рождения, что представляло определенное значение для меня. Тогда он обратился к ней: «Что скажешь, Лейла?» – и девушка, склонив голову, сказала, что если таково желание ее господина, то она охотно согласится служить мне.
Итак, я разделил с нею постель в ту ночь, но получил от нее не много удовольствия, ибо сначала мы побеседовали с ней, и я спросил, как ей живется среди неверных, и она ответила, что они очень неплохо к ней относятся, но она вот уже пять лет скорбит о своих погибших родителях. Очутиться в рабстве – несчастье, достойное сожаления, особенно для нее, которая имела своих собственных рабов и воспитывалась в детстве в любви и довольстве. Несмотря на то, что ее не заставляли принять магометанскую веру, она печалилась, что не имела возможности увидеть священника и вкусить тела Господа нашего, и продолжала в том же духе до бесконечности, мешая слова с рыданиями и слезами, так что мое желание угасло, и я велел ей взять себе покрывало и спать в уголке.
На следующую ночь, однако, едва мы вновь остались наедине, она просила меня оказать ей милость и спеть для нее. Я постарался приспособиться к уду. Она научила меня нескольким аккордам, и я спел ей три или четыре кансоны и дансы. Она растаяла от моих песен, и страсть затеплилась в ней, и таким образом мы провели всю ночь, не разжимая объятий, и ее благоуханная, податливая плоть пришлась мне больше по вкусу, чем тяготы суровой военной жизни.
И вот я стал жить одним днем, не заглядывая в завтрашний, выбросив из головы все мысли о прошлом – об Артуре или о короле, – и начал замечать, что происходит вокруг, ел и пил с большим удовольствием, почувствовал, как во мне пробуждается любопытство, беседовал с ал-Амином и другими людьми и находил, что жизнь не так уж плоха. А также меня вновь увлекла поэзия. Меня интересовало, какова же поэзия сарацин; я испытывал большое желание узнать, как она строится и по каким законам, и лелеял тайную надежду, что здесь, возможно, я найду иную поэтическую форму и невзначай приближусь к цели – сочинить стихи, не похожие на все то, что было создано раньше. С помощью Лейлы (ибо так называли ее сарацины, хотя ее настоящее имя было Изабелла де Нориз) я разговаривал с ал-Амином, подробно расспрашивая его обо всем этом. И он принялся рассказывать мне о метафорах, ритме и размере и о таких вещах, которые они называют тавил и басит, о четверостишье и шестистишье, и очень скоро я понял, что ничего не смогу понять, пока не смогу хотя бы немного объясняться на их языке. Он со смехом согласился и сказал: «Совершенно справедливо, поэзия говорит о любви, восходе или объятиях возлюбленной, или о неутоленном желании. И это все, что ты сможешь понять, не погружаясь в саму суть поэзии. Как изысканна и прекрасна, словно резной орнамент, украшенный драгоценными камнями, форма, называемая мустазад, в которой сочетаются изощренные рифмы и размер, ибо в каждой второй строке только половина слогов предыдущей. Но если я попрошу Лейлу перевести тебе весь стих, останется лишь набор слов: „Увы, любовь моя, нас ждет разлука, ибо занимается день и небосклон алеет…“ – и так далее». Услышав, что он сказал, я, в свою очередь, рассмеялся и запел:
Зачем же соловей так скоро улетает,
И нам в саду цветущем больше места нет?
Мне солнца первый луч тоскою сердце наполняет;
Прощай, любовь, уж небо золотит рассвет.
И никогда я даже представить не мог, что буду петь это в подобных обстоятельствах. И, казалось, ал-Амин был весьма доволен, когда Лейла перевела. И потому я попросил позволения, чтобы Лейла научила меня языку сарацин, а ал-Амин ответил: «Меня глубоко опечалит потеря, когда я лишусь твоего общества, поскольку, Бог свидетель, ты мне нравишься ничуть не меньше, чем если бы ты был правоверным. Однако я надеюсь, что ты не останешься пленником дольше необходимого. Тем не менее мне доставит большую радость, если ты научишься говорить на моем языке, ибо тогда мы могли бы свободно беседовать о поэзии, песнях, а также о многих других занимательных вещах».
А теперь я намерен поведать об одном из самых удивительных чудес, которое случилось вчера, и вы поймете, как вышло, что я вновь пишу свой дневник. Итак, где-то ближе к полудню, в то время, как я сидел вместе с Лейлой, упражняясь в игре на уде, явился слуга и передал, что мне надлежит предстать перед ал-Амином; когда же я вошел в зал, где он вершил правосудие (который называется у них диван), я увидел, что перед ним стоит не кто иной, как Гираут, при арфе и прочих своих достоинствах. Увидев меня, он упал на колени, восклицая: «Господь спас вас, хозяин», – тогда как я застыл, разинув рот, будто меня ударили по голове. Опомнившись наконец, я поднял его и обнял, даром что он был грязным и пропыленным с дороги. Затем мне рассказали о том, как его поймали, когда он блуждал средь холмов, и доставили к самому султану. И Гираут, со свойственной ему дерзостью, улыбался вместо того, чтобы обнаруживать признаки страха. Когда его спросили, почему он не испытывает страха, он ответил, будто сначала опасался, что султан предаст его смерти, однако, увидев его лицо, понял, что султан милостив и не поступит так с ним. Его слова весьма понравились султану (ибо среди неверных милосердие почитается большой добродетелью, и они называют своего Бога сострадательным), Саладин велел Гирауту говорить, после чего тот признался, что разыскивает своего хозяина, взятого в плен, когда он защищал английского короля. Султан, услышав это, воскликнул: «Если бы у меня была тысяча таких слуг, тогда франки не отняли бы у меня ни пяди земли», – и, осведомившись о моем имени, распорядился, чтобы Гираута доставили ко мне в Иерусалим. Ал-Амин также не скупился на похвалы и сказал, что в их священной книге написано, что верность угодна Богу, и Гираута оставят при мне и будут кормить и одевать, и за его преданность ему надлежит дать серебряную монету.
Когда же я привел Гираута в свою комнату и мы остались одни, я спросил, как же он отважился последовать за мной, на что он ответил, что боится великого дьявола Махмуда и его приспешников не больше, чем тех, которые притворяются христианами, но на самом деле являются настоящими бесами, и что, по его мнению, одно место ничем не хуже другого. И немного еще порассуждав в таком же духе, он угрюмо добавил, что он с тою же охотой будет петь для меня, как и для любого другого, и поскольку его били за грехи во всех известных городах мира, с тем же успехом могут бить и в Святом Иерусалиме, я сказал, что искренне рад видеть его, и мы больше не говорили на эту тему. Я также расспросил его о короле Ричарде, и он ответил, что король весьма горячо расхваливал меня за то, что я выдал себя за него, дабы спасти его от плена, и поклялся, что когда-нибудь он выкупит меня, неважно, какой ценой. Но я, прекрасно зная, чего стоит это «когда-нибудь» в устах Ричарда, понял, что он обрадовался, что так дешево отделался от меня. И потому я более чем когда-либо преисполнился уверенностью, что он удержал меня подле себя затем, чтобы Фитц-Морис мог напасть на Артура, не опасаясь встретить сопротивление, ибо не сомневался, что, если Артур не станет сражаться с ним, это сделаю я. И еще мне в голову пришла гнусная мысль, что, приглашая меня на соколиную охоту в тот день, он рассчитывал, вероятно, что меня убьют. Однако я постарался выбросить эту мысль из головы, напомнив себе о том, о чем однажды сказал бедный Хью Хемлинкорт, а именно: короли никогда не лгут, как обыкновенные люди, но утаивают правду, изворачиваются и увиливают, и таким образом добиваются своей цели окольными путями.
Стало быть, мне суждено оставаться жить среди неверных. Гираут, собравшись на поиски, продал все мое имущество и принес мне немного серебряных марок. А еще – что меня обрадовало гораздо больше – всю рукопись моего дневника. Мы довольно неплохо устроились: мой менестрель спал у порога, а эта красивая девица со мной в постели. Многое предстояло сделать и многому научиться. Прошлой ночью я подарил Лейле золотую цепь со вставленными в звенья кусочками горного хрусталя, подарок леди Мод. Сделал я это, поскольку Лейла сумела хорошо утешить меня. Но я все еще ношу крестик Артура, ибо я не могу снять его со своей груди, равно как и не в силах вырвать воспоминания о нем из моего сердца.
* * *
Наконец наступила зима, с холодными туманами, дождем и слякотью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54