!!
Клара Тургенева просила перевести. Разговор шел по-французски, и только последние слова были произнесены Николаем Тургеневым по-русски.
– Это одна из французских нелепостей в суждении о России, – сказал Александр Иванович. – Проспер Мериме передавал мне суждение на смерть Пушкина, бывшее в салоне Виргинии Ансло. Вся эта компания убеждена, что смерть Пушкина есть подготовленное интригой уничтожение противника. Мадам Ансло говорит даже, повторяя слова Беля-Стендаля, что если бы «северный поэт не был убит на дуэли», а, положим, ранил бы Дантеса, то, несомненно, десяток-другой подставных гвардейских офицеров в какие-нибудь две недели нашли бы двенадцать случаев вызвать его на дуэль, наступая ему на ногу или толкая его локтем ради политического бретёрства".
Николай Тургенев пожал плечами.
– Это уж не такое глупое мнение, – сказал он. – Царь Николай, как главный помещик, пользуется феодальными правами, давно отошедшими из частного обихода. Что же делать, если иногда женихи и мужья вскидываются на дыбы? Нельзя целую страну вести на мундштуке, как безумную лошадь? Иногда это плохо кончается для всадника!
Николай Тургенев сверкнул глазами. Клара Тургенева не понимала разговора.
– Вот вам еще иллюстрация ужасов русского крепостничества. Могу вас уверить, что Пушкин погиб, как погибали только крепостные актеры, у которых помещики крали жен. Но вернемтесь к вашим католикам. Revenons a nos moutons. В самом деле, не знаю более стадных баранов! Скажите, каковы же успехи Софии Петровны со злополучными неокатоликами?
– У Софии Петровны не очень удачный союзник: суфраган архиепископа парижского – это веселый толстяк, имеющий лучший винный погреб в Париже, краснощекий, в веснушках, рыжеволосый, с тонзурой, над которой всегда дымятся винные пары; он управляет лучшими виноградниками, принадлежащими отцам Шартрезы и святого Бенедикта, он знает лучшие рецепты зеленых ликеров, крепчайших бенедиктинов, – это он вырастил самый пьяный виноград юга Франции и окрестил его Lacrima Christi – «слеза Христова». Он полчаса с самым серьезным видом убеждал, что ничто не в состоянии так ублажить человечество в горях и несчастиях, как эти сладчайшие слезы Христовы. Он пламенно говорил о том, что ему удалось добиться сложения акциза со всех винных заводов католической Франции. Его речь в защиту водочных изделий была совершенно восхитительна по цинизму и безобразию. Лакордер и один уродливый, горбоносый, бронзоводикий миссионер из Африки с негодованием слушали эту речь. Обращаясь к ним, церковный винодел сказал: "Братья, бросьте ваши либеральные бредни, почувствуйте хоть раз всем сердцем, что это измышление сатаны, пейте вино, оно поощряет малые человеческие слабости, делает мирянина блаженным и послушным, – малые слабости лучше больших умничаний. Пройдет сто лет, и от ваших либеральных бредней у несчастного человечества останется память как о чуме и холере, а церковь... вечна, и если все демоны якобинства, как врата адовы, воздвигнутся на нее в попытке уничтожить церковь, то страждущее человечество снова ее воссоздаст, по слову Спасителя: «Созижду церковь мою и врата адовы не одолеют ю». Пейте ликеры! Пейте вина во славу господа!". Вот, Николай, я точно передаю эту тираду, но, несмотря на смесь цинизма и глупости, несмотря на пародию этих слов, все присутствовавшие, не исключая Лакордера, Ламенне и Монта-ламбера, не исключая свирепого африканца, обожженного солнцем Сахары и знавшего пытки дикарей, все до единого на слова этого суфрагана ответили: «Аминь».
– А что Мицкевич? – спросил Николай.
– Ты читал статью в «Глобе», подписанную «друг Пушкина», так вот это – статья Мицкевича. Правда, половина написана Соболевским...
– Какой поворот, какой поворот! – воскликнул Николай Иванович. – Вот никогда не думал!
– Я передал Мицкевичу стихи Пушкина, к нему относящиеся, – сказал Александр Иванович.
– Ну, что же сказал польский Пушкин о русском Мицкевиче?
– Что же? – повторил Александр Иванович. – Он прочитал сравнение медного всадника с памятником Марку Аврелию.
Сгущалась ночь над Петроградом.
Под острым ветром и дождем
Два юноши стояли рядом,
Одним окутаны плащом
И ваявшись за руки. Безвестен
Был первый, с Запада пришлец -
Глухая жертва царской мощи.
Другой по странам полунощи
Гремел гармониею песен -
Народа русского певец.
Они недавно подружились,
Но быстро души их сроднились,
Как две альпийские скалы,
Что дружно вознесли вершины,
Не внемля, как средь душной мглы,
Грозя, шумят на дне долины
Реки враждебные валы.
Скиталец молча и сурово
Задумался, вперяя зрак
На бронзу статуи Петровой.
Певец же русский молвил так:
"Сей памятник сооружала
Царица первому царю.
Родной земли казалось мало
Огромному богатырю,
Что создал город чудотворный.
Уж на спине у Буцефала
Вознесся медный великан,
Но конь вздымался непокорный,
Ища гранита дальних стран,
Чтоб водрузить на нем копыта.
Помчались за море суда,
И холм финляндского гранита
Отломан, привезен сюда
Из мрака родины дубравной, -
Приказ царицы так велел,
И медный царь кнутодержавный
Верхом над бездной полетел,
В венке лавровом, в римской тоге,
Грозя незримому врагу.
Рванулся конь, вздыбивши ноги,
И стал на снежном берегу".
Не так сияет в древнем Риме
Великий оный Марк Аврелий,
Герой возлюбленный племен.
Он тем свое прославил имя,
Что от престола удален
Был и доносчик, и шпион.
Когда ж злодеи присмирели,
Когда при Рейне, при Пактоле
Сломил он силу диких орд,
То тихо въехал в Капитолий,
Спокоен, величав и горд,
Челом сияя благородным.
Он думает лишь об одном:
О благоденствии народном.
Владея резвым скакуном,
Он повод сжал одной рукою,
Другую же слегка поднял,
Как бы народ благословлял
И призывал его к покою.
И мнится, слышен крик сердец
Толпы восторженной, счастливой:
«Вернулся цезарь, наш отец!»
И едет он неторопливо,
Желая каждого дарить
Своей отеческой улыбкой.
Под ним, свою смиряя прыть,
Потряхивая шеей гибкой,
Ступает благородный конь.
В его глазах горит огонь,
Как будто бы он понимает,
Какой желанный гость въезжает,
Мильонов подданный отец!
К отцу бегут без страха дети...
Так едет он во мглу столетий,
Стяжав бессмертия венец.
Но конь Петра безумно несся,
Все сокрушая на лету,
И вдруг вскочил на край утеса,
Подняв копыта в пустоту.
Царь бросил повод, конь несется,
Закусывая удила..
Вот упадет и разобьется..
Но все незыблема скала,
И медный всадник, яр и мрачен,
Все также скачет наугад.
Так, зимним холодом охвачен.
Висит над бездной водопад.
Но в эти мертвые пространства
Лишь ветер Запада дохнет,
Свободы солнце всем блеснет,
И рухнет водопад тиранства!
– Довольно! – сказал Николай Тургенев, поднимая бокал бургундского. – За здоровье литовского Пушкина!
– Для меня петербургский Пушкин дороже, – слабо сопротивляется Александр Иванович.
Входит Ламберт, бальзаковский любимец, остроумный, едкий, насмешливый лакей Николая Ивановича Тургенева, и произносит, глядя в упор на Николая Ивановича (шепотом):
– Генерал контрреволюции...
И потом (громко):
– Маркиз Адам де Кюстин.
Александр Иванович поднимается с некоторой тревогой.
– Может, вы останетесь? – говорит младший брат. – Это, право же, интересно!
Эпилог
Часть первая
– Дорогой родственник, cnere cousin, – говорил Николай Иванович Тургенев по-французски, – вот на этом месте перед роковыми днями сидел наш с вами соотечественник Михаил Бакунин, займите его место, пожалуйста! Вы – молодой романист! Вам-то не страшно! Вы не были участником Дрезденской осады, вы не советовали пруссакам выставить на крепостную стену Сикстинскую мадонну, вы не кричали: «Пруссаки – народ образованный, по Рафаэлю стрелять не станут»!
Старик Николай Тургенев смеялся.
– Я сейчас это повторить готов, – произнес молодой человек со светло-русыми волосами, похожий на фидиевского Юпитера Олимпийского, Иван Сергеевич Тургенев, автор только что вышедших «Записок охотника». – Что касается Бакунина, то царь, проговорив с ним полчаса, произнес: «Человек на редкость умный, посадить его в Петропавловку!». Надеюсь, дорогой Николай Иванович, вы не желаете мне такой участи!
– Не желаю, – ответил Николай Иванович. – Но расскажите, что было в Париже.
– В Париже... в Париже... – повторил Иван Сергеевич. – Были баррикады... были неприятности. Но все кончилось. Король баррикад – Луи Филипп – вывел вооруженные отряды за пределы Парижа, а сам удрал в Лондон и теперь благополучно преподает французский язык в английских школах.
– Интересна судьба Европы, – сказал Николай Иванович, пристально посмотрев на молодого писателя из тургеневского рода, в то время как Клара Тургенева подливала ему в бокал бургундское вино. – Учителя словесности становятся королями, а короли становятся учителями словесности. Скажите, какой смысл для народов иметь каких бы то ни было королей и самодержцев? И когда только этот балаган кончится?!
Иван Сергеевич слегка побледнел.
«Вот начинается», – подумал он.
– Я давно не был в Париже, – продолжал Николай Иванович, – я вообще сделался домоседом, я скоро превращусь в тех москвичей, которые не ходят далее своего переулка, а выезжая на прогулку в Кунцево, навеки прощаются с родителями. Расскажите, пожалуйста, подробности того, как закатилось солнце Кавеньяка и как взошла звезда нового Бонапарта на французском небосклоне.
Иван Сергеевич не без некоторого смущения рассказал историю занятия президентского кресла второй французской республики принцем Шарлем Луи Банапартом.
Николай Иванович слушал его внимательно и потом, вежливо останавливая Тургенева, сказал:
– Президентом он будет недолго. Это фигура сложная и весьма авантюристическая. Покойный Александр Иванович девять лет тому назад рассказывал мне о том, что этот молодец был участником заговора Чиро Менотти, что он прославился своими республиканскими убеждениями, что он сейчас едва ли не социалист, а между тем все, начиная с ношения фальшивого имени и кончая фанатической приверженностью к чужим убеждениям, говорит о лживости этого человека. Прежде всего, он, конечно, не Бонапарт. Его мать странствовала по Европе и вдруг сообщила своему супругу – голландскому королю – о том, что она «не может без него жить». Говорят, супруг мало обрадовался. Прочтя письмо, он прямо заявил министрам: «Клянусь вам, она беременна». Тем не менее мадам Гортензия приехала в Гаагу и, прежде чем ее супруг успел опомниться, произвела на свет младенца, ныне ставшего президентом Французской республики. Были пушечные выстрелы, были торжественные крестины, были столяры и каменщики, которые поставили перегородку, отделившую нaглухо покоикоролевы. Это не помешало родиться второму ребенку, которого голландский король уже никак не хотел признать своим. Дали ему титул графа Морни; вот он теперь взял в аренду лучшие французские рудники. Когда его старший брат Шарль Луи Бонапарт скитался с матерью по Европе и Америке, Луи Филипп делал все, чтобы молодец не проник во Францию. Однако ручной орел, секретари, любввницы и генералы были погружены на английский корабль и высадились в Булони. Организовано это было недостаточно хорошо, вот почему все, начиная с орла, который вовсе не садился на голову претендента, а спустился на матросскую кухню, кончая генералами, которые вовсе не располагали войсками и не получили обещанных отрядов, потерпело крушение. Ручной орел был зарезан матросами, генералы были посажены в тюрьмы, а сам нынешний президент сел в тюрьму Гамм и, как. вы знаете, просидел там шесть лет. Он вышел оттуда, переодевшись рабочим, с доской на плече прошел мимо зевающих часовых, и вот теперь, не угодно ли, будет представителем Французской республики. Уверяю вас, что республика скоро превратится в империю.
– Почему? – спросил Иван Сергеевич.
– Как почему? – удивленно вскинул глазами Николай Иванович. – Поверьте моему стариковскому опыту, Франции нет другого пути. Она или будет социалистической республикой, или империей. Две силы противоборствуют. Сословий нет, население делится по-другому.
Николай Иванович вышел из комнаты и минуту спустя вернулся с тоненькой книжечкой, напечатанной в Лондоне.
– Вот вам документ, свидетельствующий о человеческих заблуждениях, равно как и больших исканиях страдающих человеческих умов.
Иван Сергеевич прочел: «Коммунистический манифест», Лондон, 1848 г.
Часть вторая
Прошло девятнадцать лет. Давно по железным дорогам Европы дважды проехал седой, хромающий старик, допущенный снова к себе на родину, Николай Тургенев. С оглядкой давали ему лошадей от Варшавы до Твери. Люди неопределенных профессий ласково заговаривали с ним, когда он завтракал иа почтовых станциях. В паспорте Николая Тургенева значилось, что «высочайшим повелением императора Александра II допущен ко въезду в империю Российскую, но без права появления в обеих столицах». Это было уже давно. Пребывание в России было коротко и вспоминается, словно какой-то безотрадный сон. «До чего чужая эта страна! До чего чужими стали все страны старику, вступившему в девятый десяток жизни!»
Была парижская осень. По бульварам крутились листья. По улицам поднималась пыль. Серые облака, разорванные и туманистые, отражались в Сене. Ее вода стального цвета подергивалась зыбкой рябью. Набережные были полны странной и непривычной для Парижа тишиной. Эту тишину прерывали изредка гулкие, ухающие выстрелы германских пушек. Париж был в осаде.
Клара Тургенева с молодым сыном сидела на улице Риволи в комнате и заботливо посматривала на дверь. Сквозь створки она видела закутанного пледом человека у камина. Он был в полудремоте.
Дверной молоток стукнул три раза. Клара Тургенева поспешно подошла к двери, открыла. Вошли двое. Один – высокий старик, голубоглазый, с лицом, обрамленным седой бородой, крепкий, сильный, как старый дуб, другой – худощавый, знакомый сосед по деревенскому дому, крестьянин Планшон из Вербуа. Оба поздоровались. Оба вошли в комнату. Планшон потирал руки, закоченевшие от холода, и говорил:
– Плохие времена, плохие вести! Пруссаки вчера заняли ваш дом в Вербуа и бушевали страшно до поздней ночи.
Клара Тургенева приложила палец к губам.
– Планшон, не будите господина Тургенева, – сказала она. – Не говорите ему ничего.
Затем, обращаясь быстрым движением к другому посетителю, сказала:
– Раздевайтесь, дорогой господин Гюго, муж скоро проснется. Он всю ночь не спал, делал вид, что работает, забыв волнения, но мне кажется, что он волновался, забыв работу.
Гюго сел молча. Планшон вышел из комнаты вместе с молодым Петром Тургеневым.
– Я давно у вас не был, – сказал Гюго. – Но с тех пор, как я вернулся в Париж, после захвата пруссаками коронованного авантюриста, мне столько приходится проводить времени вне дома, что вы меня простите.
– Помилуйте, господин Гюго, – ответила Тургенева, – разве мы с мужем можем быть требовательны. Кто первый посетил русского изгнанника после возврата во Францию? Изгнанник Гюго. Кто первый теплыми словами напомнил Николаю об умершем Александре Тургеневе? Господин Гюго!
Старик у камина зашевелился. Проснувшись, он раскутал ноги и, опираясь на палку, вошел в комнату, увидел Гюго, и глаза его вспыхнули молодым огнем.
– Говорите, говорите все парижские новости, дорогой Гюго, – начал Николай Тургенев.
– Извольте, – ответил Гюго. – Вчера наша старуха, простояв два часа в хвосте, купила трех прекрасных фазанов, они еще недавно каркали на монастырском заборе. Их сбили выстрелами бургундские мобили. Сегодня мы ели рагу из картофеля и по горсточке сушеного винограда. Но Париж веселится! Республика вскружила всем головы! Разоблаченный Бонапарт в прусском плену! Пруссаки осаждают Париж! Гамбетта пал! Тьер ведет переговоры, и не нынче-завтра вспыхнут огнями баррикады! Единая Франция сейчас представила в Париже все оттенки своих национальностей. Взгляните! Вот проходят бретонские мобили, у них длинные волосы, большие круглые шляпы, удивленные лица; свежесть лесов, воздух диких холмов наполняет их легкие под проливным дождем осеннего Парижа. Эти французы не умеют говорить по-французски. Смотрите, как, получив квитанцию на занятие квартиры, группа бретонских мобилей идет по незнакомым мостовым и странным улицам, не похожим на село их родных, вечно шумящих лесов. Смотрите, сечет проливной дождь, косой, безумный ливень, а они проходят с ружьями, опущенными дулом в землю, с таким видом, как будто на небе светит солнце. А вот смотрите, беришонцы, шампанцы, пикардийцы, оверньяки – какая пестрота этот Париж! Как не похожи друг на друга! Сравните бретонца – задумчивого, сосредоточенного, с неистощимым запасом девственной энергии, – с бургундцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Клара Тургенева просила перевести. Разговор шел по-французски, и только последние слова были произнесены Николаем Тургеневым по-русски.
– Это одна из французских нелепостей в суждении о России, – сказал Александр Иванович. – Проспер Мериме передавал мне суждение на смерть Пушкина, бывшее в салоне Виргинии Ансло. Вся эта компания убеждена, что смерть Пушкина есть подготовленное интригой уничтожение противника. Мадам Ансло говорит даже, повторяя слова Беля-Стендаля, что если бы «северный поэт не был убит на дуэли», а, положим, ранил бы Дантеса, то, несомненно, десяток-другой подставных гвардейских офицеров в какие-нибудь две недели нашли бы двенадцать случаев вызвать его на дуэль, наступая ему на ногу или толкая его локтем ради политического бретёрства".
Николай Тургенев пожал плечами.
– Это уж не такое глупое мнение, – сказал он. – Царь Николай, как главный помещик, пользуется феодальными правами, давно отошедшими из частного обихода. Что же делать, если иногда женихи и мужья вскидываются на дыбы? Нельзя целую страну вести на мундштуке, как безумную лошадь? Иногда это плохо кончается для всадника!
Николай Тургенев сверкнул глазами. Клара Тургенева не понимала разговора.
– Вот вам еще иллюстрация ужасов русского крепостничества. Могу вас уверить, что Пушкин погиб, как погибали только крепостные актеры, у которых помещики крали жен. Но вернемтесь к вашим католикам. Revenons a nos moutons. В самом деле, не знаю более стадных баранов! Скажите, каковы же успехи Софии Петровны со злополучными неокатоликами?
– У Софии Петровны не очень удачный союзник: суфраган архиепископа парижского – это веселый толстяк, имеющий лучший винный погреб в Париже, краснощекий, в веснушках, рыжеволосый, с тонзурой, над которой всегда дымятся винные пары; он управляет лучшими виноградниками, принадлежащими отцам Шартрезы и святого Бенедикта, он знает лучшие рецепты зеленых ликеров, крепчайших бенедиктинов, – это он вырастил самый пьяный виноград юга Франции и окрестил его Lacrima Christi – «слеза Христова». Он полчаса с самым серьезным видом убеждал, что ничто не в состоянии так ублажить человечество в горях и несчастиях, как эти сладчайшие слезы Христовы. Он пламенно говорил о том, что ему удалось добиться сложения акциза со всех винных заводов католической Франции. Его речь в защиту водочных изделий была совершенно восхитительна по цинизму и безобразию. Лакордер и один уродливый, горбоносый, бронзоводикий миссионер из Африки с негодованием слушали эту речь. Обращаясь к ним, церковный винодел сказал: "Братья, бросьте ваши либеральные бредни, почувствуйте хоть раз всем сердцем, что это измышление сатаны, пейте вино, оно поощряет малые человеческие слабости, делает мирянина блаженным и послушным, – малые слабости лучше больших умничаний. Пройдет сто лет, и от ваших либеральных бредней у несчастного человечества останется память как о чуме и холере, а церковь... вечна, и если все демоны якобинства, как врата адовы, воздвигнутся на нее в попытке уничтожить церковь, то страждущее человечество снова ее воссоздаст, по слову Спасителя: «Созижду церковь мою и врата адовы не одолеют ю». Пейте ликеры! Пейте вина во славу господа!". Вот, Николай, я точно передаю эту тираду, но, несмотря на смесь цинизма и глупости, несмотря на пародию этих слов, все присутствовавшие, не исключая Лакордера, Ламенне и Монта-ламбера, не исключая свирепого африканца, обожженного солнцем Сахары и знавшего пытки дикарей, все до единого на слова этого суфрагана ответили: «Аминь».
– А что Мицкевич? – спросил Николай.
– Ты читал статью в «Глобе», подписанную «друг Пушкина», так вот это – статья Мицкевича. Правда, половина написана Соболевским...
– Какой поворот, какой поворот! – воскликнул Николай Иванович. – Вот никогда не думал!
– Я передал Мицкевичу стихи Пушкина, к нему относящиеся, – сказал Александр Иванович.
– Ну, что же сказал польский Пушкин о русском Мицкевиче?
– Что же? – повторил Александр Иванович. – Он прочитал сравнение медного всадника с памятником Марку Аврелию.
Сгущалась ночь над Петроградом.
Под острым ветром и дождем
Два юноши стояли рядом,
Одним окутаны плащом
И ваявшись за руки. Безвестен
Был первый, с Запада пришлец -
Глухая жертва царской мощи.
Другой по странам полунощи
Гремел гармониею песен -
Народа русского певец.
Они недавно подружились,
Но быстро души их сроднились,
Как две альпийские скалы,
Что дружно вознесли вершины,
Не внемля, как средь душной мглы,
Грозя, шумят на дне долины
Реки враждебные валы.
Скиталец молча и сурово
Задумался, вперяя зрак
На бронзу статуи Петровой.
Певец же русский молвил так:
"Сей памятник сооружала
Царица первому царю.
Родной земли казалось мало
Огромному богатырю,
Что создал город чудотворный.
Уж на спине у Буцефала
Вознесся медный великан,
Но конь вздымался непокорный,
Ища гранита дальних стран,
Чтоб водрузить на нем копыта.
Помчались за море суда,
И холм финляндского гранита
Отломан, привезен сюда
Из мрака родины дубравной, -
Приказ царицы так велел,
И медный царь кнутодержавный
Верхом над бездной полетел,
В венке лавровом, в римской тоге,
Грозя незримому врагу.
Рванулся конь, вздыбивши ноги,
И стал на снежном берегу".
Не так сияет в древнем Риме
Великий оный Марк Аврелий,
Герой возлюбленный племен.
Он тем свое прославил имя,
Что от престола удален
Был и доносчик, и шпион.
Когда ж злодеи присмирели,
Когда при Рейне, при Пактоле
Сломил он силу диких орд,
То тихо въехал в Капитолий,
Спокоен, величав и горд,
Челом сияя благородным.
Он думает лишь об одном:
О благоденствии народном.
Владея резвым скакуном,
Он повод сжал одной рукою,
Другую же слегка поднял,
Как бы народ благословлял
И призывал его к покою.
И мнится, слышен крик сердец
Толпы восторженной, счастливой:
«Вернулся цезарь, наш отец!»
И едет он неторопливо,
Желая каждого дарить
Своей отеческой улыбкой.
Под ним, свою смиряя прыть,
Потряхивая шеей гибкой,
Ступает благородный конь.
В его глазах горит огонь,
Как будто бы он понимает,
Какой желанный гость въезжает,
Мильонов подданный отец!
К отцу бегут без страха дети...
Так едет он во мглу столетий,
Стяжав бессмертия венец.
Но конь Петра безумно несся,
Все сокрушая на лету,
И вдруг вскочил на край утеса,
Подняв копыта в пустоту.
Царь бросил повод, конь несется,
Закусывая удила..
Вот упадет и разобьется..
Но все незыблема скала,
И медный всадник, яр и мрачен,
Все также скачет наугад.
Так, зимним холодом охвачен.
Висит над бездной водопад.
Но в эти мертвые пространства
Лишь ветер Запада дохнет,
Свободы солнце всем блеснет,
И рухнет водопад тиранства!
– Довольно! – сказал Николай Тургенев, поднимая бокал бургундского. – За здоровье литовского Пушкина!
– Для меня петербургский Пушкин дороже, – слабо сопротивляется Александр Иванович.
Входит Ламберт, бальзаковский любимец, остроумный, едкий, насмешливый лакей Николая Ивановича Тургенева, и произносит, глядя в упор на Николая Ивановича (шепотом):
– Генерал контрреволюции...
И потом (громко):
– Маркиз Адам де Кюстин.
Александр Иванович поднимается с некоторой тревогой.
– Может, вы останетесь? – говорит младший брат. – Это, право же, интересно!
Эпилог
Часть первая
– Дорогой родственник, cnere cousin, – говорил Николай Иванович Тургенев по-французски, – вот на этом месте перед роковыми днями сидел наш с вами соотечественник Михаил Бакунин, займите его место, пожалуйста! Вы – молодой романист! Вам-то не страшно! Вы не были участником Дрезденской осады, вы не советовали пруссакам выставить на крепостную стену Сикстинскую мадонну, вы не кричали: «Пруссаки – народ образованный, по Рафаэлю стрелять не станут»!
Старик Николай Тургенев смеялся.
– Я сейчас это повторить готов, – произнес молодой человек со светло-русыми волосами, похожий на фидиевского Юпитера Олимпийского, Иван Сергеевич Тургенев, автор только что вышедших «Записок охотника». – Что касается Бакунина, то царь, проговорив с ним полчаса, произнес: «Человек на редкость умный, посадить его в Петропавловку!». Надеюсь, дорогой Николай Иванович, вы не желаете мне такой участи!
– Не желаю, – ответил Николай Иванович. – Но расскажите, что было в Париже.
– В Париже... в Париже... – повторил Иван Сергеевич. – Были баррикады... были неприятности. Но все кончилось. Король баррикад – Луи Филипп – вывел вооруженные отряды за пределы Парижа, а сам удрал в Лондон и теперь благополучно преподает французский язык в английских школах.
– Интересна судьба Европы, – сказал Николай Иванович, пристально посмотрев на молодого писателя из тургеневского рода, в то время как Клара Тургенева подливала ему в бокал бургундское вино. – Учителя словесности становятся королями, а короли становятся учителями словесности. Скажите, какой смысл для народов иметь каких бы то ни было королей и самодержцев? И когда только этот балаган кончится?!
Иван Сергеевич слегка побледнел.
«Вот начинается», – подумал он.
– Я давно не был в Париже, – продолжал Николай Иванович, – я вообще сделался домоседом, я скоро превращусь в тех москвичей, которые не ходят далее своего переулка, а выезжая на прогулку в Кунцево, навеки прощаются с родителями. Расскажите, пожалуйста, подробности того, как закатилось солнце Кавеньяка и как взошла звезда нового Бонапарта на французском небосклоне.
Иван Сергеевич не без некоторого смущения рассказал историю занятия президентского кресла второй французской республики принцем Шарлем Луи Банапартом.
Николай Иванович слушал его внимательно и потом, вежливо останавливая Тургенева, сказал:
– Президентом он будет недолго. Это фигура сложная и весьма авантюристическая. Покойный Александр Иванович девять лет тому назад рассказывал мне о том, что этот молодец был участником заговора Чиро Менотти, что он прославился своими республиканскими убеждениями, что он сейчас едва ли не социалист, а между тем все, начиная с ношения фальшивого имени и кончая фанатической приверженностью к чужим убеждениям, говорит о лживости этого человека. Прежде всего, он, конечно, не Бонапарт. Его мать странствовала по Европе и вдруг сообщила своему супругу – голландскому королю – о том, что она «не может без него жить». Говорят, супруг мало обрадовался. Прочтя письмо, он прямо заявил министрам: «Клянусь вам, она беременна». Тем не менее мадам Гортензия приехала в Гаагу и, прежде чем ее супруг успел опомниться, произвела на свет младенца, ныне ставшего президентом Французской республики. Были пушечные выстрелы, были торжественные крестины, были столяры и каменщики, которые поставили перегородку, отделившую нaглухо покоикоролевы. Это не помешало родиться второму ребенку, которого голландский король уже никак не хотел признать своим. Дали ему титул графа Морни; вот он теперь взял в аренду лучшие французские рудники. Когда его старший брат Шарль Луи Бонапарт скитался с матерью по Европе и Америке, Луи Филипп делал все, чтобы молодец не проник во Францию. Однако ручной орел, секретари, любввницы и генералы были погружены на английский корабль и высадились в Булони. Организовано это было недостаточно хорошо, вот почему все, начиная с орла, который вовсе не садился на голову претендента, а спустился на матросскую кухню, кончая генералами, которые вовсе не располагали войсками и не получили обещанных отрядов, потерпело крушение. Ручной орел был зарезан матросами, генералы были посажены в тюрьмы, а сам нынешний президент сел в тюрьму Гамм и, как. вы знаете, просидел там шесть лет. Он вышел оттуда, переодевшись рабочим, с доской на плече прошел мимо зевающих часовых, и вот теперь, не угодно ли, будет представителем Французской республики. Уверяю вас, что республика скоро превратится в империю.
– Почему? – спросил Иван Сергеевич.
– Как почему? – удивленно вскинул глазами Николай Иванович. – Поверьте моему стариковскому опыту, Франции нет другого пути. Она или будет социалистической республикой, или империей. Две силы противоборствуют. Сословий нет, население делится по-другому.
Николай Иванович вышел из комнаты и минуту спустя вернулся с тоненькой книжечкой, напечатанной в Лондоне.
– Вот вам документ, свидетельствующий о человеческих заблуждениях, равно как и больших исканиях страдающих человеческих умов.
Иван Сергеевич прочел: «Коммунистический манифест», Лондон, 1848 г.
Часть вторая
Прошло девятнадцать лет. Давно по железным дорогам Европы дважды проехал седой, хромающий старик, допущенный снова к себе на родину, Николай Тургенев. С оглядкой давали ему лошадей от Варшавы до Твери. Люди неопределенных профессий ласково заговаривали с ним, когда он завтракал иа почтовых станциях. В паспорте Николая Тургенева значилось, что «высочайшим повелением императора Александра II допущен ко въезду в империю Российскую, но без права появления в обеих столицах». Это было уже давно. Пребывание в России было коротко и вспоминается, словно какой-то безотрадный сон. «До чего чужая эта страна! До чего чужими стали все страны старику, вступившему в девятый десяток жизни!»
Была парижская осень. По бульварам крутились листья. По улицам поднималась пыль. Серые облака, разорванные и туманистые, отражались в Сене. Ее вода стального цвета подергивалась зыбкой рябью. Набережные были полны странной и непривычной для Парижа тишиной. Эту тишину прерывали изредка гулкие, ухающие выстрелы германских пушек. Париж был в осаде.
Клара Тургенева с молодым сыном сидела на улице Риволи в комнате и заботливо посматривала на дверь. Сквозь створки она видела закутанного пледом человека у камина. Он был в полудремоте.
Дверной молоток стукнул три раза. Клара Тургенева поспешно подошла к двери, открыла. Вошли двое. Один – высокий старик, голубоглазый, с лицом, обрамленным седой бородой, крепкий, сильный, как старый дуб, другой – худощавый, знакомый сосед по деревенскому дому, крестьянин Планшон из Вербуа. Оба поздоровались. Оба вошли в комнату. Планшон потирал руки, закоченевшие от холода, и говорил:
– Плохие времена, плохие вести! Пруссаки вчера заняли ваш дом в Вербуа и бушевали страшно до поздней ночи.
Клара Тургенева приложила палец к губам.
– Планшон, не будите господина Тургенева, – сказала она. – Не говорите ему ничего.
Затем, обращаясь быстрым движением к другому посетителю, сказала:
– Раздевайтесь, дорогой господин Гюго, муж скоро проснется. Он всю ночь не спал, делал вид, что работает, забыв волнения, но мне кажется, что он волновался, забыв работу.
Гюго сел молча. Планшон вышел из комнаты вместе с молодым Петром Тургеневым.
– Я давно у вас не был, – сказал Гюго. – Но с тех пор, как я вернулся в Париж, после захвата пруссаками коронованного авантюриста, мне столько приходится проводить времени вне дома, что вы меня простите.
– Помилуйте, господин Гюго, – ответила Тургенева, – разве мы с мужем можем быть требовательны. Кто первый посетил русского изгнанника после возврата во Францию? Изгнанник Гюго. Кто первый теплыми словами напомнил Николаю об умершем Александре Тургеневе? Господин Гюго!
Старик у камина зашевелился. Проснувшись, он раскутал ноги и, опираясь на палку, вошел в комнату, увидел Гюго, и глаза его вспыхнули молодым огнем.
– Говорите, говорите все парижские новости, дорогой Гюго, – начал Николай Тургенев.
– Извольте, – ответил Гюго. – Вчера наша старуха, простояв два часа в хвосте, купила трех прекрасных фазанов, они еще недавно каркали на монастырском заборе. Их сбили выстрелами бургундские мобили. Сегодня мы ели рагу из картофеля и по горсточке сушеного винограда. Но Париж веселится! Республика вскружила всем головы! Разоблаченный Бонапарт в прусском плену! Пруссаки осаждают Париж! Гамбетта пал! Тьер ведет переговоры, и не нынче-завтра вспыхнут огнями баррикады! Единая Франция сейчас представила в Париже все оттенки своих национальностей. Взгляните! Вот проходят бретонские мобили, у них длинные волосы, большие круглые шляпы, удивленные лица; свежесть лесов, воздух диких холмов наполняет их легкие под проливным дождем осеннего Парижа. Эти французы не умеют говорить по-французски. Смотрите, как, получив квитанцию на занятие квартиры, группа бретонских мобилей идет по незнакомым мостовым и странным улицам, не похожим на село их родных, вечно шумящих лесов. Смотрите, сечет проливной дождь, косой, безумный ливень, а они проходят с ружьями, опущенными дулом в землю, с таким видом, как будто на небе светит солнце. А вот смотрите, беришонцы, шампанцы, пикардийцы, оверньяки – какая пестрота этот Париж! Как не похожи друг на друга! Сравните бретонца – задумчивого, сосредоточенного, с неистощимым запасом девственной энергии, – с бургундцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42