Возницы не было.
«Что случилось?» – подумал Тургенев.
Случилась очень простая вещь. В тумане экипаж скользнул в овраг и сломался.
Николай Тургенев, с трудом цепляясь за кусты, вышел на дорогу. Трубил рожок форейтора. Встречная шестерка неслась по дороге. Яркие фонари прорезали туман. Показались лошади, форейторы в ливреях и огромный черный кузов имперской кареты.
Тургенев поднял руку. Карета медленно остановилась. Красиво одетый молодой человек в цилиндре, с большой пелериной, соскочил с козел и подошел узнать, в чем дело. Тургенев просил помощи, так как ему не на кого было надеяться в этой безлюдной местности. Через минуту молодой человек вернулся и сказал:
– Граф просит вас к себе.
Отворяя дверцу кареты, Тургенев увидел старика с крупными чертами лица, ясными глазами, слишком живыми и молодыми для седых бакенбард и седых бровей, смотревших из-под шляпы.
– Кто вы? – спросил старик.
– Магистр Геттингенского университета, командированный для наук из России, – Тургенев.
– Я рад встретить однокашника. Я – старый геттингенский студент. Вас я знаю. Теперь узнайте меня: Фридрих Карл цум Штейн. Едемте ко мне. Дорогой я отвечу на ваши письма.
Тургеневу казалось, что это счастливый сон. Штейн – предмет его восторгов, этот кумир молодой Германии, с которым встретиться он уже никак не рассчитывал, возвращаясь в Россию, – вдруг выручил его из беды, как нечаянный подарок фортуны.
Глава шестнадцатая
После нескольких вступительных фраз представители имперского рыцарства и русского дворянства начали прямой разговор. У обоих в характере было не мало упрямства, оба не хотели играть комедии и потому чрезвычайно быстро, почувствовав эти свойства, Штейн и Тургенев стали понимать друг друга. Однако Штейн упорно не сходил с геттингенской темы. Он говорил о Геттингене так, как могут говорить взрослые люди о своей колыбели, о лучших воспоминаниях детства, о лучезарных и прекрасных видениях юности. Тургенев рассказал, что он является уже вторым представителем тургеневской семьи, обучавшимся в Геттингене. Штейн был растроган. Тем не менее Тургенев уловил нотки отчужденности в голосе своего собеседника, когда разговор коснулся профессоров-экономистов и историков Сарториуса и Геерена.
– Мне кажется, что они делают ошибку, – сказал Штейн, – приписывая слишком большое значение денежным, особенно металлическим, запасам в государстве. Ведь посудите сами, молодой друг...
Внезапно после этих слов глаза имперского рыцаря Штейна заблестели, зрачки расширились, и, наклонясь к Тургеневу, он сказал:
– Я должен вас назвать младший товарищ, если вы помните нисхождение в шахту «Доротея».
Тургенев встал, насколько это позволяла высота кареты, и, прикасаясь левой рукой к правой руке собеседника, произнес спокойно и твердо:
– Я слушаю и повинуюсь во имя креста и розы.
После этого Штейн сказал ему:
– Успокойтесь, мы будем говорить не шифром, а клером. Роза Гарпократа еще не расцветает между нами. Молодой друг, можете говорить и молчать, сколько вашей душе угодно. Я ничего не говорю тайного. Но от вас зависит испортить наши отношения. Я назвал вам свое имя вовсе не для того, чтобы им похвастаться перед первым встречным. Я узнал в вас русского, а я еду из России.
– Как! – закричал Тургенев, вскакивая с места снова. – Что ни шаг, то загадка. Ужасна Германия в период мировых бурь!
– Это не мировая буря – это наша страна в период бури и натиска, – спокойно ответил Штейн. – Мы думаем, что наши государственные дела на этот раз чужды житейского беспорядка и полны планомерности... Но вы меня не дослушали, младший товарищ Тургенев, я обязан напомнить вам, что вы в ближайшие месяцы для пользы вашей и вашего государства должны прочитать английского экономиста Адама Смита. Вы поймете тогда то, чего не договорил вам Сарториус и многие другие. Настают времена, когда простой кусок хлеба будет цениться дороже верблюда, нагруженного червонцами. В наши дни любая фраза Адама Смита стоит тысячи томов, которые могли бы написать меркантилисты. Вы удивились, что я из России, так знайте же, если вы до сих пор не знаете этого, что вы со всеми вашими горями не можете меня понять. Цум Штейн – рыцарь старинной Германии – сейчас перед вами бедный нищий. Тринадцать месяцев тому назад я поссорился с таким же заурядным человеком, как наш возница. Это сын корсиканского нотариуса, внук корсиканского бандита, дикий островитянин – Наполеон Бонапарт. Если вам неизвестно, так знайте же, что тринадцать месяцев назад я был богатейшим помещиком, у меня были виноградники в Рейне, собственные копи в Гарце, богатейшие пастбища в Померании. Я помню всех своих дедов и прадедов до девятого столетия, а теперь я – нищий и еду тайком в свое имение, так как все конфисковано Бонапартом. Я – освободитель прусского крестьянства – буду расстрелян первым французским сержантом, который перехватит меня на дороге.
Холодный ум Николая Тургенева вдруг закипел вулканическим потоком мыслей.
«Какой ужас! – думал он. – Как я страшно отстал, живя в Геттингене. Этот горный кругозор, замкнутый и прелестный, совершенно лишил меня дальнозоркости. Мой кумир – освободитель германского населения – подвергся столь жестокой участи, а я ничего об этом не знал».
– Как же случилось это? – спросил Тургенев.
– История неумолима, – сказал Штейн, – и плохо делает тот, кто на нее обижается. Однако сердце мое радуется, имея дело с достойным противником. Я принужден был переехать в Россию – последнюю страну рабства, – сказал Штейн, растягивая эти слова, – лишь после того, как осуществил заветную мечту уничтожить феодальные пережитки в отношениях между дворянином и крестьянином в Германии. Вот посмотрите, я буду принят хорошо в любом из моих недавних владений, и ни одна душа живая, даже под пытками, не произнесет моего имени французскому комиссару, живущему в моих имениях. Но, милый друг, младший товарищ, какая безотрадная картина ваша страна! Вот вам задача. После Геттингена займитесь изучением Смита и немедленно уезжайте в самое пекло, в самый ад. По письмам вашим я вижу, что вы хорошо ко мне относитесь. Ну, так вот. Если даже не во имя этого хорошего отношения, то во имя собственного успеха в жизни сверните с дороги и немедленно поезжайте в Париж.
Николай Тургенев мечтал о том времени, когда после лихорадки отец брал куски холодного, прозрачного москворецкого льда и прикладывал ему к вискам. Голова его горела. Он вдруг вспомнил высокого, худого и стройного человека, стоявшего рядом с Ярно в шахте «Доротея». Теперь несомненно – это был Штейн. Рядом с ним стоял рыцарь с голубым пером на шлеме...
Откуда вдруг взялась эта фамилия – Гарденберг? Вообще, кто был в этой шахте, какой дальнейший путь Тургенева, чем он связан с этими людьми, кроме явных, простых орденских поручений? Одно только хорошо, что, вместо тяжелого маршрута с перспективой меховой шубы в ледяном отечестве, он может и, по-видимому, должен...
– Так обещаете мне быть через десять дней в Париже? – спросил Штейн внезапно.
– Обещаю и исполню, – сказал Тургенев машинально.
– Раз это так, то вы обещаете мне еще одно.
– Исполню, – ответил Тургенев.
– Вы не обмолвитесь ни словом о встрече с Фридрихом Карлом цум Штейном.
– Обещаю и исполню, – ответил Тургенев, опять-таки чувствуя смущение от этого автоматизма ответов. – Но скажите же мне по крайней мере, сколько времени должен я провести в скитальчестве?
– Вам скажут, – ответил Штейн и дернул за звонок кареты.
Форейторы повернули влево. Минуя главные корпуса усадьбы, карета остановилась у маленького флигеля, перед которым тысячи голубей кормились и купались на берегу мраморного бассейна.
– Здравствуйте, господин Гогенлинден, – приветствовали Штейна обученные и законспирированные крестьяне.
– Здравствуйте, друзья, – отвечал им Штейн. – Я привез к вам заблудившегося студента. На сегодня он – хозяин в доме, ради него делайте все, что сделали бы вы ради родных и друзей.
Мгновение спустя Тургенев почувствовал себя действительно в кругу родных. Штейн, безопасности ради, как простолюдин, забрался на крестьянский чердак. Центром повышенного внимания поселка, если только можно было это внимание назвать повышенным, стал бывший геттингенский студент, заблудившийся русский – Николай Тургенев.
Из всего, что он видел и слышал в короткие сутки, протекшие после встречи со Штейном, он понял, что речь идет о формировании германского легиона к предстоящей войне с Бонапартом. За чашкой козьего молока Фридрих цум Штейн, смотря на своего русского друга спокойными, ясными светло-голубыми глазами, говорил:
– Вот посмотрите, это, конечно, улыбка жизни, похожая на хохот гор. Когда горы хохочут, то обрушиваются села; когда жизнь улыбается, то это значит – целое поколение сошло в могилу. Я говорю о том, как французский император из предводителя якобинских полков превратился в самую мрачную фигуру нашей истории. Каких-нибудь десять лет тому назад французские крестьяне, обученные братьями масонами, сажали майские деревья перед воротами французских феодалов, добровольно отказавшихся кабалить своих крестьян. А теперь этот же самый Бонапарт является самым мрачным, самым ужасным, деспотическим видением растерянной и порабощенной им Европы. Жизнь улыбается жуткой улыбкой, и от этой улыбки сбежали цвета жизни и радости с каменного чела Бонапарта.
Утром через два дня Штейн вручил Тургеневу законные подорожные и другие документы, удостоверяющие его дворянское право на въезд в столицу императорской Франции.
– Поверьте, младший товарищ, что я искренне рад встрече с вами. Вы еще очень будете мне нужны...
Тургенев с волнением пожимал руку Штейну, внимая этим словам простой любезности. Но Штейн, взглянув на него и не выпуская руку, давя ему на ладонь большим пальцем, говорил, словно читая в его мыслях:
– Я не произношу слов простой любезности. Вы, юноша, будете необходимы, а не я вам. А теперь – доброго пути! До скорой встречи в Петербурге!
В трактире «Четырех Ветров» на старой границе Франции Николай Тургенев написал письмо брату Александру, простое, с описанием чисто внешних событий, ни единым словом не упоминая о привалившем ему счастии в виде встречи с «рыцарственным стариком Фридрихом цум Штейном».
Тургенев был исполнителен. Чувство долга занимало первое место в его сердце. Мысли об английском чтении по поручению Штейна, эти твердые, ясно сознанные мысли, не покидали его всю дорогу. Но книги в тогдашнее время не были так легко находимы во французской провинции, как в последующие десятилетия прошлого века. Николай Тургенев сокрушался. Но и тут крепко завязанный узел его жизни дал себя почувствовать. В городе Лионе, на постоялом дворе содержателя французских дилижансов господина Кальяра, совершенно случайно перебирая предметы, лежавшие на втором дне дорожной укладки, Николай Тургенев нащупал толстый пакет и, распечатав его, с удивлением убедился в том, что перед ним лежит новенький, не разрезанный трактат Адама Смита о государственном хозяйстве.
Только дисциплина вольных каменщиков позволила ему ограничиться удивлением. В существе своем дело было неприятное, ибо в дороге путника тревожат в одинаковой степени внезапные исчезновения и внезапные находки. Опытные люди недаром говорят, что неизвестно, что опаснее, что хуже. Предоставим этим опытным людям суждение по настоящему предмету. А чтобы не задерживаться, последуем за Николаем Тургеневым в город волнующий и зажигательный, в город, таинственный своими пороками и добродетелями, в столицу Франции – Париж.
При самом въезде Николай Тургенев был разбужен звонким и заливистым смехом двух французов, сидевших в третьем ряду кареты. Брюнет рассказывал блондину о том, как на песчаном берегу около Варриера полицейский агент арестовал двух купальщиц. Одна была совершенно обнажена и плавала на виду у публики, другая повязана легкой тканью на бедрах. Обе арестованы были как политические преступницы. Блондин недоумевал.
– Но при чем тут политика?! – восклицал он.
– Постой, друг. – отвечал другой. – Ты спрашиваешь, при чем тут политика, но обе были осуждены судьями – одна, чуждавшаяся покровов, за возбуждение народных масс, а другая – в год трудности снабжения – за сокрытие предметов первой необходимости.
Дилижанс отвечал хохотом.
Тургенев был поражен не мало.
«Говорят, что во Франции мрачное настроение. Какая же мрачность при этаком направлении умов?» И, обращаясь к старой даме, единственной женщине в дилижансе, он спросил разрешения курить. Длинная пальмовая трубка задымила приятным табаком, вымоченным в геттингенском меде. Последняя пачка этого табаку была продана студенту Тургеневу краснощекой Лизхен – кельнершей у Ганзена, которую брат Александр в нежнейших письмах к геттингенским студентам всячески умолял сохранить. Пуская кольца дыма, Тургенев думал о том, как профессор Куницын (увы! двадцативосьмилетний профессор!), перед тем как вернуться в Петербург и сделаться преподавателем Царскосельского лицея, испробовал свои силы и таланты над характером Лизхен. Кельнерша уступила, и с тех пор она сделалась целебным источником удовольствия для многих студентов. Провожая Куницына, геттингенские студенты увенчали его лоб венком из роз. Они называли его Моисеем, ударившим жезлом в каменную стену, открывшую после удара благодатный источник утоления студенческой жажды.
Миновали заставу. Шумный, веселый Париж поглотил стук железных ободьев кареты о каменистую, хотя и не мощеную, улицу Гомартен.
Начались парижские дни русского студента.
* * *
Первым делом Тургенев записал в дневнике:
«Париж, 31 июля, вторник, 6 ч. вечера. В дороге писать не мог, допишу теперь. Из Шалона выехали мы в пятом часу вечера. Погода была хороша. В восемь часов были мы уже в Эпернее, маленькой, но изрядной городок. Мы проехали деревню Аи, остановились и пили самое лучшее вино, которое растет во Франции. Подле самого Парижа местоположение совсем не восхитительное. Маленький лесок с кустарниками, есть и болота. Подле Парижа видел множество трактиров. Сердце мое так, как сердце многих пассажиров, к удивлению, совсем не билось при мысли, что я в Париже. Я живу и буду жить по-нашему в 4-м этаже и буду платить 72 франка за месяц. Это для меня очень дорого».
Неожиданная надпись на двенадцатой странице: «Где будешь ты, Николай Тургенев, когда допишешь до этой страницы», и приписка сбоку той же рукой: «Вот я здесь, в Париже».
Тургенев вчерашний перекликался с Тургеневым нынешним из страха, что по прошествии нескольких дней один другого не узнают. Николай Тургенев чувствовал огромную потребность в таком общении с своим завтрашним "я". Его тревожили и быстрота событий, и постоянная смена состояний.
«5 августа. Приехавший вчера курьер из Петербурга привез мне сто червонных – это от брата Александра. Меня почти до слез тронуло доказательство любви ко мне старшего брата. Александр пишет, что в Царском Селе основан лицей для подготовки чиновников из дворян, что Волконский и Ростопчин выступают на защиту крепостного права, а остзейское дворянство требует освобождения крестьян, но без земли, для удобства фабрик».
Николай Тургенев принялся за чтение газет. Французский хроникер с большим удовольствием сообщал, что в Англии большие беспорядки. Ткачи уничтожают паровые машины, так как при нынешней безработице в Англии невозможно семь человек оставлять на производстве там, где труд семерых ручников заменяется единоличным управлением одного машиниста. «Некий лорд Байрон выступает на защиту провинившихся рабочих».
«Неужели это всеобщее явление?» – думал Тургенев.
«Двенадцать дней я в Париже, а немец, указанный Штейном, до сих пор не является», – тревожился Тургенев, вставая по утрам и обливаясь холодной водою. Утром мадемуазель Мерси стучала минут через десять после того, как прекращался плеск и было ясно, что господин Тургенев уже оделся. Мадемуазель Мерси приносила кофе. Ее мать, очень непохожая на мать, – Тургенев подозревал, что это просто хозяйка – бывшая содержательница увеселительного заведения, – обращалась с мадемуазель Мерси как с восемнадцатилетней девушкой. Тургенев думал: «Мадемуазель Мерси наверняка уже тридцать лет, может быть, – тридцать два, может быть, – тридцать три. Она довольно неудачно разыгрывает из себя подростка». Мадемуазель Мерси любит поговорить и поговорить на особенную тему. На нее всегда кто-нибудь покушается. Она хочет пробудить во всяком приезжем пансиона благородные рыцарские чувства, и господину Тургеневу она тоже силится внушить стремление выступить на защиту оскорбленной невинности. У господина Николая Тургенева очень много работы. Ему совсем не до того. Тем не менее госпожа Мерси жалуется ему на то, что в конце коридора комиссар французского трибунала – «якобинец и негодяй» – устроил пирушку с тремя молодыми девицами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
«Что случилось?» – подумал Тургенев.
Случилась очень простая вещь. В тумане экипаж скользнул в овраг и сломался.
Николай Тургенев, с трудом цепляясь за кусты, вышел на дорогу. Трубил рожок форейтора. Встречная шестерка неслась по дороге. Яркие фонари прорезали туман. Показались лошади, форейторы в ливреях и огромный черный кузов имперской кареты.
Тургенев поднял руку. Карета медленно остановилась. Красиво одетый молодой человек в цилиндре, с большой пелериной, соскочил с козел и подошел узнать, в чем дело. Тургенев просил помощи, так как ему не на кого было надеяться в этой безлюдной местности. Через минуту молодой человек вернулся и сказал:
– Граф просит вас к себе.
Отворяя дверцу кареты, Тургенев увидел старика с крупными чертами лица, ясными глазами, слишком живыми и молодыми для седых бакенбард и седых бровей, смотревших из-под шляпы.
– Кто вы? – спросил старик.
– Магистр Геттингенского университета, командированный для наук из России, – Тургенев.
– Я рад встретить однокашника. Я – старый геттингенский студент. Вас я знаю. Теперь узнайте меня: Фридрих Карл цум Штейн. Едемте ко мне. Дорогой я отвечу на ваши письма.
Тургеневу казалось, что это счастливый сон. Штейн – предмет его восторгов, этот кумир молодой Германии, с которым встретиться он уже никак не рассчитывал, возвращаясь в Россию, – вдруг выручил его из беды, как нечаянный подарок фортуны.
Глава шестнадцатая
После нескольких вступительных фраз представители имперского рыцарства и русского дворянства начали прямой разговор. У обоих в характере было не мало упрямства, оба не хотели играть комедии и потому чрезвычайно быстро, почувствовав эти свойства, Штейн и Тургенев стали понимать друг друга. Однако Штейн упорно не сходил с геттингенской темы. Он говорил о Геттингене так, как могут говорить взрослые люди о своей колыбели, о лучших воспоминаниях детства, о лучезарных и прекрасных видениях юности. Тургенев рассказал, что он является уже вторым представителем тургеневской семьи, обучавшимся в Геттингене. Штейн был растроган. Тем не менее Тургенев уловил нотки отчужденности в голосе своего собеседника, когда разговор коснулся профессоров-экономистов и историков Сарториуса и Геерена.
– Мне кажется, что они делают ошибку, – сказал Штейн, – приписывая слишком большое значение денежным, особенно металлическим, запасам в государстве. Ведь посудите сами, молодой друг...
Внезапно после этих слов глаза имперского рыцаря Штейна заблестели, зрачки расширились, и, наклонясь к Тургеневу, он сказал:
– Я должен вас назвать младший товарищ, если вы помните нисхождение в шахту «Доротея».
Тургенев встал, насколько это позволяла высота кареты, и, прикасаясь левой рукой к правой руке собеседника, произнес спокойно и твердо:
– Я слушаю и повинуюсь во имя креста и розы.
После этого Штейн сказал ему:
– Успокойтесь, мы будем говорить не шифром, а клером. Роза Гарпократа еще не расцветает между нами. Молодой друг, можете говорить и молчать, сколько вашей душе угодно. Я ничего не говорю тайного. Но от вас зависит испортить наши отношения. Я назвал вам свое имя вовсе не для того, чтобы им похвастаться перед первым встречным. Я узнал в вас русского, а я еду из России.
– Как! – закричал Тургенев, вскакивая с места снова. – Что ни шаг, то загадка. Ужасна Германия в период мировых бурь!
– Это не мировая буря – это наша страна в период бури и натиска, – спокойно ответил Штейн. – Мы думаем, что наши государственные дела на этот раз чужды житейского беспорядка и полны планомерности... Но вы меня не дослушали, младший товарищ Тургенев, я обязан напомнить вам, что вы в ближайшие месяцы для пользы вашей и вашего государства должны прочитать английского экономиста Адама Смита. Вы поймете тогда то, чего не договорил вам Сарториус и многие другие. Настают времена, когда простой кусок хлеба будет цениться дороже верблюда, нагруженного червонцами. В наши дни любая фраза Адама Смита стоит тысячи томов, которые могли бы написать меркантилисты. Вы удивились, что я из России, так знайте же, если вы до сих пор не знаете этого, что вы со всеми вашими горями не можете меня понять. Цум Штейн – рыцарь старинной Германии – сейчас перед вами бедный нищий. Тринадцать месяцев тому назад я поссорился с таким же заурядным человеком, как наш возница. Это сын корсиканского нотариуса, внук корсиканского бандита, дикий островитянин – Наполеон Бонапарт. Если вам неизвестно, так знайте же, что тринадцать месяцев назад я был богатейшим помещиком, у меня были виноградники в Рейне, собственные копи в Гарце, богатейшие пастбища в Померании. Я помню всех своих дедов и прадедов до девятого столетия, а теперь я – нищий и еду тайком в свое имение, так как все конфисковано Бонапартом. Я – освободитель прусского крестьянства – буду расстрелян первым французским сержантом, который перехватит меня на дороге.
Холодный ум Николая Тургенева вдруг закипел вулканическим потоком мыслей.
«Какой ужас! – думал он. – Как я страшно отстал, живя в Геттингене. Этот горный кругозор, замкнутый и прелестный, совершенно лишил меня дальнозоркости. Мой кумир – освободитель германского населения – подвергся столь жестокой участи, а я ничего об этом не знал».
– Как же случилось это? – спросил Тургенев.
– История неумолима, – сказал Штейн, – и плохо делает тот, кто на нее обижается. Однако сердце мое радуется, имея дело с достойным противником. Я принужден был переехать в Россию – последнюю страну рабства, – сказал Штейн, растягивая эти слова, – лишь после того, как осуществил заветную мечту уничтожить феодальные пережитки в отношениях между дворянином и крестьянином в Германии. Вот посмотрите, я буду принят хорошо в любом из моих недавних владений, и ни одна душа живая, даже под пытками, не произнесет моего имени французскому комиссару, живущему в моих имениях. Но, милый друг, младший товарищ, какая безотрадная картина ваша страна! Вот вам задача. После Геттингена займитесь изучением Смита и немедленно уезжайте в самое пекло, в самый ад. По письмам вашим я вижу, что вы хорошо ко мне относитесь. Ну, так вот. Если даже не во имя этого хорошего отношения, то во имя собственного успеха в жизни сверните с дороги и немедленно поезжайте в Париж.
Николай Тургенев мечтал о том времени, когда после лихорадки отец брал куски холодного, прозрачного москворецкого льда и прикладывал ему к вискам. Голова его горела. Он вдруг вспомнил высокого, худого и стройного человека, стоявшего рядом с Ярно в шахте «Доротея». Теперь несомненно – это был Штейн. Рядом с ним стоял рыцарь с голубым пером на шлеме...
Откуда вдруг взялась эта фамилия – Гарденберг? Вообще, кто был в этой шахте, какой дальнейший путь Тургенева, чем он связан с этими людьми, кроме явных, простых орденских поручений? Одно только хорошо, что, вместо тяжелого маршрута с перспективой меховой шубы в ледяном отечестве, он может и, по-видимому, должен...
– Так обещаете мне быть через десять дней в Париже? – спросил Штейн внезапно.
– Обещаю и исполню, – сказал Тургенев машинально.
– Раз это так, то вы обещаете мне еще одно.
– Исполню, – ответил Тургенев.
– Вы не обмолвитесь ни словом о встрече с Фридрихом Карлом цум Штейном.
– Обещаю и исполню, – ответил Тургенев, опять-таки чувствуя смущение от этого автоматизма ответов. – Но скажите же мне по крайней мере, сколько времени должен я провести в скитальчестве?
– Вам скажут, – ответил Штейн и дернул за звонок кареты.
Форейторы повернули влево. Минуя главные корпуса усадьбы, карета остановилась у маленького флигеля, перед которым тысячи голубей кормились и купались на берегу мраморного бассейна.
– Здравствуйте, господин Гогенлинден, – приветствовали Штейна обученные и законспирированные крестьяне.
– Здравствуйте, друзья, – отвечал им Штейн. – Я привез к вам заблудившегося студента. На сегодня он – хозяин в доме, ради него делайте все, что сделали бы вы ради родных и друзей.
Мгновение спустя Тургенев почувствовал себя действительно в кругу родных. Штейн, безопасности ради, как простолюдин, забрался на крестьянский чердак. Центром повышенного внимания поселка, если только можно было это внимание назвать повышенным, стал бывший геттингенский студент, заблудившийся русский – Николай Тургенев.
Из всего, что он видел и слышал в короткие сутки, протекшие после встречи со Штейном, он понял, что речь идет о формировании германского легиона к предстоящей войне с Бонапартом. За чашкой козьего молока Фридрих цум Штейн, смотря на своего русского друга спокойными, ясными светло-голубыми глазами, говорил:
– Вот посмотрите, это, конечно, улыбка жизни, похожая на хохот гор. Когда горы хохочут, то обрушиваются села; когда жизнь улыбается, то это значит – целое поколение сошло в могилу. Я говорю о том, как французский император из предводителя якобинских полков превратился в самую мрачную фигуру нашей истории. Каких-нибудь десять лет тому назад французские крестьяне, обученные братьями масонами, сажали майские деревья перед воротами французских феодалов, добровольно отказавшихся кабалить своих крестьян. А теперь этот же самый Бонапарт является самым мрачным, самым ужасным, деспотическим видением растерянной и порабощенной им Европы. Жизнь улыбается жуткой улыбкой, и от этой улыбки сбежали цвета жизни и радости с каменного чела Бонапарта.
Утром через два дня Штейн вручил Тургеневу законные подорожные и другие документы, удостоверяющие его дворянское право на въезд в столицу императорской Франции.
– Поверьте, младший товарищ, что я искренне рад встрече с вами. Вы еще очень будете мне нужны...
Тургенев с волнением пожимал руку Штейну, внимая этим словам простой любезности. Но Штейн, взглянув на него и не выпуская руку, давя ему на ладонь большим пальцем, говорил, словно читая в его мыслях:
– Я не произношу слов простой любезности. Вы, юноша, будете необходимы, а не я вам. А теперь – доброго пути! До скорой встречи в Петербурге!
В трактире «Четырех Ветров» на старой границе Франции Николай Тургенев написал письмо брату Александру, простое, с описанием чисто внешних событий, ни единым словом не упоминая о привалившем ему счастии в виде встречи с «рыцарственным стариком Фридрихом цум Штейном».
Тургенев был исполнителен. Чувство долга занимало первое место в его сердце. Мысли об английском чтении по поручению Штейна, эти твердые, ясно сознанные мысли, не покидали его всю дорогу. Но книги в тогдашнее время не были так легко находимы во французской провинции, как в последующие десятилетия прошлого века. Николай Тургенев сокрушался. Но и тут крепко завязанный узел его жизни дал себя почувствовать. В городе Лионе, на постоялом дворе содержателя французских дилижансов господина Кальяра, совершенно случайно перебирая предметы, лежавшие на втором дне дорожной укладки, Николай Тургенев нащупал толстый пакет и, распечатав его, с удивлением убедился в том, что перед ним лежит новенький, не разрезанный трактат Адама Смита о государственном хозяйстве.
Только дисциплина вольных каменщиков позволила ему ограничиться удивлением. В существе своем дело было неприятное, ибо в дороге путника тревожат в одинаковой степени внезапные исчезновения и внезапные находки. Опытные люди недаром говорят, что неизвестно, что опаснее, что хуже. Предоставим этим опытным людям суждение по настоящему предмету. А чтобы не задерживаться, последуем за Николаем Тургеневым в город волнующий и зажигательный, в город, таинственный своими пороками и добродетелями, в столицу Франции – Париж.
При самом въезде Николай Тургенев был разбужен звонким и заливистым смехом двух французов, сидевших в третьем ряду кареты. Брюнет рассказывал блондину о том, как на песчаном берегу около Варриера полицейский агент арестовал двух купальщиц. Одна была совершенно обнажена и плавала на виду у публики, другая повязана легкой тканью на бедрах. Обе арестованы были как политические преступницы. Блондин недоумевал.
– Но при чем тут политика?! – восклицал он.
– Постой, друг. – отвечал другой. – Ты спрашиваешь, при чем тут политика, но обе были осуждены судьями – одна, чуждавшаяся покровов, за возбуждение народных масс, а другая – в год трудности снабжения – за сокрытие предметов первой необходимости.
Дилижанс отвечал хохотом.
Тургенев был поражен не мало.
«Говорят, что во Франции мрачное настроение. Какая же мрачность при этаком направлении умов?» И, обращаясь к старой даме, единственной женщине в дилижансе, он спросил разрешения курить. Длинная пальмовая трубка задымила приятным табаком, вымоченным в геттингенском меде. Последняя пачка этого табаку была продана студенту Тургеневу краснощекой Лизхен – кельнершей у Ганзена, которую брат Александр в нежнейших письмах к геттингенским студентам всячески умолял сохранить. Пуская кольца дыма, Тургенев думал о том, как профессор Куницын (увы! двадцативосьмилетний профессор!), перед тем как вернуться в Петербург и сделаться преподавателем Царскосельского лицея, испробовал свои силы и таланты над характером Лизхен. Кельнерша уступила, и с тех пор она сделалась целебным источником удовольствия для многих студентов. Провожая Куницына, геттингенские студенты увенчали его лоб венком из роз. Они называли его Моисеем, ударившим жезлом в каменную стену, открывшую после удара благодатный источник утоления студенческой жажды.
Миновали заставу. Шумный, веселый Париж поглотил стук железных ободьев кареты о каменистую, хотя и не мощеную, улицу Гомартен.
Начались парижские дни русского студента.
* * *
Первым делом Тургенев записал в дневнике:
«Париж, 31 июля, вторник, 6 ч. вечера. В дороге писать не мог, допишу теперь. Из Шалона выехали мы в пятом часу вечера. Погода была хороша. В восемь часов были мы уже в Эпернее, маленькой, но изрядной городок. Мы проехали деревню Аи, остановились и пили самое лучшее вино, которое растет во Франции. Подле самого Парижа местоположение совсем не восхитительное. Маленький лесок с кустарниками, есть и болота. Подле Парижа видел множество трактиров. Сердце мое так, как сердце многих пассажиров, к удивлению, совсем не билось при мысли, что я в Париже. Я живу и буду жить по-нашему в 4-м этаже и буду платить 72 франка за месяц. Это для меня очень дорого».
Неожиданная надпись на двенадцатой странице: «Где будешь ты, Николай Тургенев, когда допишешь до этой страницы», и приписка сбоку той же рукой: «Вот я здесь, в Париже».
Тургенев вчерашний перекликался с Тургеневым нынешним из страха, что по прошествии нескольких дней один другого не узнают. Николай Тургенев чувствовал огромную потребность в таком общении с своим завтрашним "я". Его тревожили и быстрота событий, и постоянная смена состояний.
«5 августа. Приехавший вчера курьер из Петербурга привез мне сто червонных – это от брата Александра. Меня почти до слез тронуло доказательство любви ко мне старшего брата. Александр пишет, что в Царском Селе основан лицей для подготовки чиновников из дворян, что Волконский и Ростопчин выступают на защиту крепостного права, а остзейское дворянство требует освобождения крестьян, но без земли, для удобства фабрик».
Николай Тургенев принялся за чтение газет. Французский хроникер с большим удовольствием сообщал, что в Англии большие беспорядки. Ткачи уничтожают паровые машины, так как при нынешней безработице в Англии невозможно семь человек оставлять на производстве там, где труд семерых ручников заменяется единоличным управлением одного машиниста. «Некий лорд Байрон выступает на защиту провинившихся рабочих».
«Неужели это всеобщее явление?» – думал Тургенев.
«Двенадцать дней я в Париже, а немец, указанный Штейном, до сих пор не является», – тревожился Тургенев, вставая по утрам и обливаясь холодной водою. Утром мадемуазель Мерси стучала минут через десять после того, как прекращался плеск и было ясно, что господин Тургенев уже оделся. Мадемуазель Мерси приносила кофе. Ее мать, очень непохожая на мать, – Тургенев подозревал, что это просто хозяйка – бывшая содержательница увеселительного заведения, – обращалась с мадемуазель Мерси как с восемнадцатилетней девушкой. Тургенев думал: «Мадемуазель Мерси наверняка уже тридцать лет, может быть, – тридцать два, может быть, – тридцать три. Она довольно неудачно разыгрывает из себя подростка». Мадемуазель Мерси любит поговорить и поговорить на особенную тему. На нее всегда кто-нибудь покушается. Она хочет пробудить во всяком приезжем пансиона благородные рыцарские чувства, и господину Тургеневу она тоже силится внушить стремление выступить на защиту оскорбленной невинности. У господина Николая Тургенева очень много работы. Ему совсем не до того. Тем не менее госпожа Мерси жалуется ему на то, что в конце коридора комиссар французского трибунала – «якобинец и негодяй» – устроил пирушку с тремя молодыми девицами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42