Большинство окружавших в Геттингене этого юношу не понимали его. Он казался замороженным, педантичным, замкнутым ученым, сухим и нелюбопытным. Однако не было человека во всем студенческом кружке, который бы сумел с такой зоркостью схватить неуловимые черты характера собеседника, заметить все мелочи и понять сущность человеческих побуждений. Все это было проникнуто не сухим и праздным любопытством аналитика, а горячими мыслями о человеческой солидарности, ставшими второй природой молодого масона. Это был редкий представитель человеческой породы, обладавший быстротой перехода от мысли к воле, от представления к действию. Большие и малые дела этого единственного мира в одинаковой степени были ему доступны.
Там, где многие страдают оттого, что замкнутые личные состояния являются центром тяжести внимания, Тургенев не страдал, так как очень мало занимался собою. Вопросы собственного, ограниченного, личного порядка были для него чужими. Он весь представлял собою гармоническую и музыкальную восприимчивость, работу какого-то большого, красиво устроенного инструмента, отзывающегося на впечатления большого и малого внешнего мира. В этом состояла тайна его внутреннего спокойствия. В этом был секрет его прелести. В этом были черты очарования, недоступного обычному взгляду. Но, в отличие от брата Александра, он не спешил эту восприимчивость израсходовать тотчас же в лирических строфах или элегических строчках. Характерной его чертой было полное отсутствие поэтического и особенно лирического стремления. Однако временами он мог смеяться. В тот день, о котором мы говорим, Николай Тургенев хохотал, кидаясь на кожаный диван, вскакивал снова, брал книжку, лежавшую на столе, читал дальше и опять смеялся, временами беззвучно, а временами звонким и заливистым хохотом. Автор книжки сидел перед ним. Это был человек немного старше Николая Тургенева. Это был закадычный друг Александра – Андрей Кайсаров. Книжка, им написанная, прославила автора среди геттингенских студентов. Она-то и была предметом насмешки, добродушной и беспощадной в этом добродушии насмешки молодого Тургенева. Кайсаров писал по-латыни солидную и серьезную диссертацию об освобождении крестьян. Николай Тургенев, к этому времени целиком ушедший в изучение политической экономии, в изучение истории феодализма, в изучение истории крепостного права, разбирал абзац за абзацем кайсаровскую статью и бранил автора. Кайсаров сначала был обижен, потом начал спорить, потом почувствовал себя побежденным и наконец позабыл даже свою первоначальную фразу: «Когда ж этот мальчишка успел это прочесть и передумать?» Кайсаров просто, как человек честной и серьезной мысли, слушал молодого Тургенева и учился у него. Тургенев говорил:
– Знаете ли, Андрей Сергеевич, ничему не нужно удивляться. История не есть результат произвола. Никакой каприз не может ее свергнуть с дороги. А ваша латинская диссертация как раз обратное утверждает. Это – ошибка. Вы говорите «толчки», вы говорите «катастрофы». Профессор Сарториус прав, когда говорит, что катастроф не бывает необоснованных. Назовите мне, с какой песчинки вы будете называть песок кучей песку. Две тысячи песчинок уложатся на ладони. Тридцать тысяч песчинок есть куча песку или нет?
Кайсаров говорит:
– Нет.
– Ну, а сколько же? Когда же ваше количество перейдет в качество? Когда капли, падающие в чашу, ее переполнят? Когда польется ручей? Когда силы, накопленные бесконечно малыми энергиями (помните, что Лейбниц говорил?), приобретут огромное напряжение, не правда ли, количество энергии может перейти в качество действия? Вот вам, дорогой Андрей Сергеевич, история пугачевского бунта. Количество отдельных негодований переходит в социальное качество, именуемое революцией. Я, как дворянин, всей душой желаю отечеству нашему избегнуть этой минуты. Предостережения слишком большие и значительные, чтобы ими можно было бы пренебрегать или отделываться вашей латинской схоластикой. Я боюсь, что будет поздно, когда спохватятся. Обратите внимание: римский папа проклял французскую революцию – законное негодование третьего сословия. А четыре года тому назад тот же самый римский папа был принужден короновать революционного генерала Франции в императоры французов. Что вы вчера читали в «Монитере»? Читали вы о том, что этот самый французский генерал Бонапарт, ставший императором, низвергнул короля Испании и посадил своего брата королем. То же сделано в Италии, то же сделано в Германии. И все это при всеобщем ликовании сословия, ставшего у власти. Еще Александр Иванович, мой старший брат, ехал в ваш Геттинген через Ковну и через Варшаву, а я уже не мог этим маршрутом ехать – в Варшаве сидят французские комиссары. Вы, Андрей Сергеевич, может быть, толчком почитаете и то, что со вчерашнего дня римский папа превратился в простого итальянского попа, без всякой светской административной власти? Но разве вы не поняли, что четыре года тому назад для католического мира революционер Бонапарт заставил римского папу в пожарном порядке короновать его императором, а теперь для якобинского мира этот же самый Бонапарт лишил его всякой светской власти. Римский папа в Италии – нуль. Он ничего не может, ничего не смеет, под угрозой вторичного вывоза его бонапартовскими озорниками, двадцатилетними генералами Миоллисом и Раде.
Тургенев вскочил с дивана.
– Припомните, Андрей Сергеевич, как это было. Ведь они же этого римского старика украли, подставили лестницу к ватиканскому саду, пробрались к нему ночью, спешно заставили его одеться, не подходя к ручке и не прося благословения. Его святейшество в уборную не успело сходить. Посадили в карету и увезли. Привезли под конвоем якобинских жандармов и заставили короновать императорской короной Франции какого-то сына нотариуса с острова Корсики. По-вашему, Андрей Сергеевич, это тоже толчок?
Кайсаров разводил руками. Он слушал эти остро отточенные фразы, чувствовал, что на него налетел какой-то ураган, и совершенно не понимал, что с ним самим делается. Картина, нарисованная Тургеневым, была совершенно правдива. Но он не знал обстоятельств, сопровождавших коронацию Бонапарта, он не знал собственных мыслей Тургенева и был немного растерян. Наконец с чувством томительным и смутным он произнес:
– Вот что, ты, Николай Иванович, несмотря на молодость лет, прочел мне целую лекцию. Ты знаешь, что я тебя старше, однако и мне за тобой трудно было уследить. Если б твой исторический монолог напечатать, то, ей-богу, до конца дочитать невозможно. Ну, шабаш! Об этом больше ни слова. Толчки и капиллярное развитие истории – это мудрость свыше моего ума. Через неделю я уезжаю, а на завтра мне студенческая корпорация Ганновера предложила ехать на Гарц. Хочешь ли принять участие?
– Мне тоже предложили, Андрей Сергеевич, – сказал Тургенев. – Я поеду.
– Поедем вместе? – спросил Кайсаров.
– Вместе, – ответил Николай Тургенев.
Глава четырнадцатая
Молот. Фонарь. Черная одежда, похожая на монашескую рясу, и группа в тридцать три человека спускается воротом в глубокую шахту. Кругом горы. Далеко виден снег и гигантский, мучительно-таинственный, до боли сладостный Брокен. Здесь совсем недавно доктор Фауст был с ведьмами и с жабами, украшенными бубенцами, в безумные часы Вальпургиевой ночи. Здесь в вихре всех соблазнов, безумных опьянений и сверхчеловеческих пыток Люцифер истязал покорные ему души. В далекой глубине средневековья рыцарские замки враждовали друг с другом по ту сторону и по эту сторону Гарца. Немецкие поэты украсили нимфами, эльфами, кобольдами, дьяволятами и чертенятами, ведьмами и ведунами всех сортов и рангов эти гигантские галереи диких ущелий, водопады, превратившиеся в витые колонны, утесы с человеческими лицами и ледяные моря, превратившиеся в зеркальное отражение хмурого, серого, неподвижного и страшного германского неба. Отсюда начиналось нисхождение. В черных одеждах угольщика, с фонарем в руке и молотком, выбивающим искры из каждого камня, с непокрытой головой и ногами в сандалиях спустился юноша Тургенев в подземелье Гарца. Он просмотрел огромные полосы серебра, предназначенные к отправке на монетный двор в Ганновер, треугольные призмы золота, маленькие, тусклые, под которыми гнется толстая дубовая скамья, просмотрел ярко-алую, светящуюся, невероятную по блеску и трепету гранатовую залу Гарца, где красные камни всех оттенков и всех форм делают человека совершенно пьяным, – все это прошло перед взорами русского путешественника и не остановило их. Тургенев даже не обратил большого внимания на своих спутников, опьяневших при виде стольких чудес. Он спокойно с товарищем сел в кабину и, держась за канат запачканной, почерневшей рукой, опустился на километр под землю. Студенческая экскурсия была недалеко, но эта шахта была не их шахтой. Восемь минут спуска. Тургенев вынул похожий на репу огромный английский брегет. Каждую минуту тихий звон раздавался в кабинке. Движение было плавное, изредка прерываемое толчками. Когда, стукаясь о черные угольные стены, кабинка трещала, становилось немножечко жутко, томительная грусть забиралась в сердце. После пятой минуты фонари горели тускло, какая-то едкая пыль слепила глаза. Было жарко и душно. Шестая минута кажется особенно длинной. Движение медленное.
– Schlafen Sie? – спросил собеседник.
– Nein, Kamerad, – ответил Тургенев.
Почему-то движение кажется замедленным. Седьмая минута. Брегет прозвонил, и, кажется, седьмая вечность миновала. Мир кончился, он был где-то высоко и позади. Прошлого не было. Настоящего нет. Наступил сон. Время тянется невероятно тягуче. Секунда кажется годом. У Тургенева расширены зрачки. Собеседник смотрит на него пристально, словно пронизывая взглядом.
– Es ist noch Zeit, – говорит спутник.
«О чем он говорит? – думает Тургенев. – Что можно вернуться назад, к людям, к свету, к солнцу, к яркому дню, который мы оставили позади себя ради черных одежд угольщика, ради того, что ждет впереди. Сомневаться низко, – решает Тургенев, – и думать о себе постыдно. Предстоит великая задача».
– Мое время – это будущность, – отвечает Тургенев.
Брегет звонит восьмую минуту. Толчок – и прыгают канаты, прыгает площадка, прыгают фонари. Тургенев нечаянно падает на плечо к спутнику. Старик тихо целует его в лоб и гладит ему волосы. Вышли. И вдвоем, согнувшись, пошли длинным, душным, темным, черным каменноугольным коридором. Спутник говорит:
– В прошлом году в шахте Мария Хильфер был обвал. Вот так же, как мы, прошли, а вернуться обратно не смогли. И вспомнили об них через три недели после письма матери погибшего студента.
Тургенев молчал. Шли очень долго. Воздуха не хватало. Душная каменноугольная пыль подземных слоев была безжизненная, мертвила легкие, и в висках стучало. Вкус крови во рту. Темнеет в глазах. Недаром брат Александр писал, что без знания минералогии и без усердного изучения Гарца по книжкам не пускаться в сие рискованное предприятие. Легкий удар в сердце. Толчок, и кровь из головы через правый глаз, по щеке. Быстро капающие горячие капли. Липнет ладонь. Кажется, нельзя остановить. Глаз совсем закрылся. Взял платок. Надавил на пораненное место. Вздохнул твердо и решительно и решил: «По-тургеневски: не было бы этого удара, я не опомнился бы. Кровью изойду, но дойду до конца». А конца все нет и нет. Где-то наверху, вероятно, поет веселый жаворонок. Цветущие – зеленые долины, ручьи и козий пастух в широкой шляпе играет на флейте, как во времена сказочного Менандра. Какой восхитительный мир и как хороша жизнь! Розовые облака тают над Гарцем. Серебряные перистые тучки тонут в закатном свете. Что за диво, что за чудо этот мир, эта жизнь, эта земля! Стоило ли менять ее ради неведомого, стоило ли отдавать единственное счастье ради жуткой и строгой тайны? Сердце упало. Почувствовал себя так же, как в тот день, когда Андрей холодеющую руку положил ему на лоб. Тогда казалось простым и естественным отдать свою жизнь за жизнь брата. На этом слове поймал себя Тургенев. Братьев так много! Почему за одного, а не за всех? Тогда это было невозможно. Теперь это легко и просто. Решение принято, надо его выполнять. Дальнейший путь был легок и прост.
«Сейчас я все узнаю, – думал Тургенев. – Сейчас мне будет сказано то, что из простого куска неорганизованной материи превратит меня в исполнителя великой воли, и это одно может наполнить мою душу счастьем. Муки и казни, серая жизнь, – все будет ничто. Когда счастливый посвященный знает свою жизнь, и страшнейшая мука не испугает после того, как человек узнал свое назначение. Что может быть лучше, что может быть счастливее!»
Путники выпрямились. Вход в широкую освещенную подземную залу открылся за внезапным поворотом. Гигантские сталактиты свисали сверху, сталагмиты поднимались с полу, десятки, сотни и тысячи свечей освещали подземную залу. Огромный черный аналой стоял посередине. Рыцари в шлемах, панцирях, налокотниках, наплечниках и наколенниках стояли по стенам. Громадные мечи от пола до подбородка были воткнуты в землю. Руки, настоящие, живые руки, левые – в перчатках, правые – обнаженные, лежали на крестообразных рукоятках старинных мечей. Забрала были подняты. Молодые, сверкающие жизнью и отвагой лица, старики – голубоглазые, высокие, рослые, с длинными бородами, спускавшимися на чеканные латы, стояли кругом. Русский студент из Геттингена не ожидал этого зрелища. Оно поразило его как громом. Он хотел бы потерять сознание, он хотел бы быть в обмороке, но не мог, потому что идея мира и братства свободных народов, идея всеобщей справедливости, идея космополитической гуманности, привлекшая его сюда, была слишком светла, слишком умна, слишком правильна и проста, чтобы позволить ему увлечься декоративной фантасмагорией германских масонов. Он выпрямился спокойно. Физически усталый и задыхающийся, он чувствовал себя в одинаковой силе с собравшимися здесь. Мгновение спустя стальные поножи, латы и панцирь плотно облегали его молодую и гибкую фигуру. Он занял место, указанное ему товарищем Ярно, как звали старика. А через минуту, забыв о своей короткой ноге, он легко и не прихрамывая подошел к старику, который, держа андреевское знамя, взглянул на него темными орлиными глазами, раздувая ноздри орлиного носа, и протянул ему белую благоухающую розу.
– Ты видишь перед собою мастера Иоганна, – сказал ему Ярно. – В тот день, когда тебе начинаются ученические годы, он сам кончил годы великого посвящения.
Тургенев силился вспомнить, где видел он это лицо, кто этот старик в доспехах с такими молодыми, горячими глазами и, только став впоследствии в последнем ряду обряда, он понял, что мастер Иоганн – это великий творец «Фауста» – Гёте.
«Счастье так же трудно перенести, как горе», – думал Тургенев, когда его шатало. Панцирь держал его в сборе. Наколенники и поножи не позволяли ему иметь нетвердую походку. При всей ясности его ума, ему было странно и необычно чувствовать себя в этом диковинном собрании. То, что он слышал, что он видел, то, что он обещал, поднимая меч за лезвие рукояткой кверху, казалось ему и ужасным, и безумным, и сладостным, и в то же время безукоризненно верным и честным. Ярно подошел к нему и сказал:
– Это бывает раз в семь лет. Следующего семилетия не будет. Кому известно, будем ли мы живы через четырнадцать лет. Объявим силанум, и ты молчи.
Так кончился этот сон. Уже впоследствии, в тридцатых годах, читая строчку Пушкина
Он имел одно видение, непостижное уму,
Тургенев думал, что и у него тоже было «видение, непостижное уму», о котором никто никогда от него не узнает и не услышит. Здесь Тургенев принял посвящение через одну степень, и с тех пор многие окна, закрытые шторами, для него открылись. Сквозь эти окна видел он и понимал суть европейских событий с такой четкостью и ясностью, с такой прозорливостью, как никто из тех, кто не был причастен к «студенческой экскурсии пещеры Гарца», именуемой «Шахта Доротея».
* * *
Через несколько дней Тургенев отдыхал в небольшом горном ресторане вместе с Андреем Кайсаровым. Два пастуха, охотники в зеленых шляпах с кистями, в зеленых куртках, два французских офицера и несколько купцов наполняли комнату. В соседнее помещение вошли трое рослых людей с ружьями, перевешенными через плечо. А через некоторое время – еще трое, до странности похожие на первых.
– Это наверняка военный совет, – шепнул Кайсаров. – Французы продолжают кричать о свободе, равенстве и братстве, а немцы подхватывают этот крик и истолковывают по-своему: «свобода от французов, равенство германских провинций и братство германских племен». Согласись сам, что проповедь в этом духе не нравится Бонапарту.
Французы разговаривали громко. Один из них был маленького роста кавалерист, с белокурыми усами и голубыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Там, где многие страдают оттого, что замкнутые личные состояния являются центром тяжести внимания, Тургенев не страдал, так как очень мало занимался собою. Вопросы собственного, ограниченного, личного порядка были для него чужими. Он весь представлял собою гармоническую и музыкальную восприимчивость, работу какого-то большого, красиво устроенного инструмента, отзывающегося на впечатления большого и малого внешнего мира. В этом состояла тайна его внутреннего спокойствия. В этом был секрет его прелести. В этом были черты очарования, недоступного обычному взгляду. Но, в отличие от брата Александра, он не спешил эту восприимчивость израсходовать тотчас же в лирических строфах или элегических строчках. Характерной его чертой было полное отсутствие поэтического и особенно лирического стремления. Однако временами он мог смеяться. В тот день, о котором мы говорим, Николай Тургенев хохотал, кидаясь на кожаный диван, вскакивал снова, брал книжку, лежавшую на столе, читал дальше и опять смеялся, временами беззвучно, а временами звонким и заливистым хохотом. Автор книжки сидел перед ним. Это был человек немного старше Николая Тургенева. Это был закадычный друг Александра – Андрей Кайсаров. Книжка, им написанная, прославила автора среди геттингенских студентов. Она-то и была предметом насмешки, добродушной и беспощадной в этом добродушии насмешки молодого Тургенева. Кайсаров писал по-латыни солидную и серьезную диссертацию об освобождении крестьян. Николай Тургенев, к этому времени целиком ушедший в изучение политической экономии, в изучение истории феодализма, в изучение истории крепостного права, разбирал абзац за абзацем кайсаровскую статью и бранил автора. Кайсаров сначала был обижен, потом начал спорить, потом почувствовал себя побежденным и наконец позабыл даже свою первоначальную фразу: «Когда ж этот мальчишка успел это прочесть и передумать?» Кайсаров просто, как человек честной и серьезной мысли, слушал молодого Тургенева и учился у него. Тургенев говорил:
– Знаете ли, Андрей Сергеевич, ничему не нужно удивляться. История не есть результат произвола. Никакой каприз не может ее свергнуть с дороги. А ваша латинская диссертация как раз обратное утверждает. Это – ошибка. Вы говорите «толчки», вы говорите «катастрофы». Профессор Сарториус прав, когда говорит, что катастроф не бывает необоснованных. Назовите мне, с какой песчинки вы будете называть песок кучей песку. Две тысячи песчинок уложатся на ладони. Тридцать тысяч песчинок есть куча песку или нет?
Кайсаров говорит:
– Нет.
– Ну, а сколько же? Когда же ваше количество перейдет в качество? Когда капли, падающие в чашу, ее переполнят? Когда польется ручей? Когда силы, накопленные бесконечно малыми энергиями (помните, что Лейбниц говорил?), приобретут огромное напряжение, не правда ли, количество энергии может перейти в качество действия? Вот вам, дорогой Андрей Сергеевич, история пугачевского бунта. Количество отдельных негодований переходит в социальное качество, именуемое революцией. Я, как дворянин, всей душой желаю отечеству нашему избегнуть этой минуты. Предостережения слишком большие и значительные, чтобы ими можно было бы пренебрегать или отделываться вашей латинской схоластикой. Я боюсь, что будет поздно, когда спохватятся. Обратите внимание: римский папа проклял французскую революцию – законное негодование третьего сословия. А четыре года тому назад тот же самый римский папа был принужден короновать революционного генерала Франции в императоры французов. Что вы вчера читали в «Монитере»? Читали вы о том, что этот самый французский генерал Бонапарт, ставший императором, низвергнул короля Испании и посадил своего брата королем. То же сделано в Италии, то же сделано в Германии. И все это при всеобщем ликовании сословия, ставшего у власти. Еще Александр Иванович, мой старший брат, ехал в ваш Геттинген через Ковну и через Варшаву, а я уже не мог этим маршрутом ехать – в Варшаве сидят французские комиссары. Вы, Андрей Сергеевич, может быть, толчком почитаете и то, что со вчерашнего дня римский папа превратился в простого итальянского попа, без всякой светской административной власти? Но разве вы не поняли, что четыре года тому назад для католического мира революционер Бонапарт заставил римского папу в пожарном порядке короновать его императором, а теперь для якобинского мира этот же самый Бонапарт лишил его всякой светской власти. Римский папа в Италии – нуль. Он ничего не может, ничего не смеет, под угрозой вторичного вывоза его бонапартовскими озорниками, двадцатилетними генералами Миоллисом и Раде.
Тургенев вскочил с дивана.
– Припомните, Андрей Сергеевич, как это было. Ведь они же этого римского старика украли, подставили лестницу к ватиканскому саду, пробрались к нему ночью, спешно заставили его одеться, не подходя к ручке и не прося благословения. Его святейшество в уборную не успело сходить. Посадили в карету и увезли. Привезли под конвоем якобинских жандармов и заставили короновать императорской короной Франции какого-то сына нотариуса с острова Корсики. По-вашему, Андрей Сергеевич, это тоже толчок?
Кайсаров разводил руками. Он слушал эти остро отточенные фразы, чувствовал, что на него налетел какой-то ураган, и совершенно не понимал, что с ним самим делается. Картина, нарисованная Тургеневым, была совершенно правдива. Но он не знал обстоятельств, сопровождавших коронацию Бонапарта, он не знал собственных мыслей Тургенева и был немного растерян. Наконец с чувством томительным и смутным он произнес:
– Вот что, ты, Николай Иванович, несмотря на молодость лет, прочел мне целую лекцию. Ты знаешь, что я тебя старше, однако и мне за тобой трудно было уследить. Если б твой исторический монолог напечатать, то, ей-богу, до конца дочитать невозможно. Ну, шабаш! Об этом больше ни слова. Толчки и капиллярное развитие истории – это мудрость свыше моего ума. Через неделю я уезжаю, а на завтра мне студенческая корпорация Ганновера предложила ехать на Гарц. Хочешь ли принять участие?
– Мне тоже предложили, Андрей Сергеевич, – сказал Тургенев. – Я поеду.
– Поедем вместе? – спросил Кайсаров.
– Вместе, – ответил Николай Тургенев.
Глава четырнадцатая
Молот. Фонарь. Черная одежда, похожая на монашескую рясу, и группа в тридцать три человека спускается воротом в глубокую шахту. Кругом горы. Далеко виден снег и гигантский, мучительно-таинственный, до боли сладостный Брокен. Здесь совсем недавно доктор Фауст был с ведьмами и с жабами, украшенными бубенцами, в безумные часы Вальпургиевой ночи. Здесь в вихре всех соблазнов, безумных опьянений и сверхчеловеческих пыток Люцифер истязал покорные ему души. В далекой глубине средневековья рыцарские замки враждовали друг с другом по ту сторону и по эту сторону Гарца. Немецкие поэты украсили нимфами, эльфами, кобольдами, дьяволятами и чертенятами, ведьмами и ведунами всех сортов и рангов эти гигантские галереи диких ущелий, водопады, превратившиеся в витые колонны, утесы с человеческими лицами и ледяные моря, превратившиеся в зеркальное отражение хмурого, серого, неподвижного и страшного германского неба. Отсюда начиналось нисхождение. В черных одеждах угольщика, с фонарем в руке и молотком, выбивающим искры из каждого камня, с непокрытой головой и ногами в сандалиях спустился юноша Тургенев в подземелье Гарца. Он просмотрел огромные полосы серебра, предназначенные к отправке на монетный двор в Ганновер, треугольные призмы золота, маленькие, тусклые, под которыми гнется толстая дубовая скамья, просмотрел ярко-алую, светящуюся, невероятную по блеску и трепету гранатовую залу Гарца, где красные камни всех оттенков и всех форм делают человека совершенно пьяным, – все это прошло перед взорами русского путешественника и не остановило их. Тургенев даже не обратил большого внимания на своих спутников, опьяневших при виде стольких чудес. Он спокойно с товарищем сел в кабину и, держась за канат запачканной, почерневшей рукой, опустился на километр под землю. Студенческая экскурсия была недалеко, но эта шахта была не их шахтой. Восемь минут спуска. Тургенев вынул похожий на репу огромный английский брегет. Каждую минуту тихий звон раздавался в кабинке. Движение было плавное, изредка прерываемое толчками. Когда, стукаясь о черные угольные стены, кабинка трещала, становилось немножечко жутко, томительная грусть забиралась в сердце. После пятой минуты фонари горели тускло, какая-то едкая пыль слепила глаза. Было жарко и душно. Шестая минута кажется особенно длинной. Движение медленное.
– Schlafen Sie? – спросил собеседник.
– Nein, Kamerad, – ответил Тургенев.
Почему-то движение кажется замедленным. Седьмая минута. Брегет прозвонил, и, кажется, седьмая вечность миновала. Мир кончился, он был где-то высоко и позади. Прошлого не было. Настоящего нет. Наступил сон. Время тянется невероятно тягуче. Секунда кажется годом. У Тургенева расширены зрачки. Собеседник смотрит на него пристально, словно пронизывая взглядом.
– Es ist noch Zeit, – говорит спутник.
«О чем он говорит? – думает Тургенев. – Что можно вернуться назад, к людям, к свету, к солнцу, к яркому дню, который мы оставили позади себя ради черных одежд угольщика, ради того, что ждет впереди. Сомневаться низко, – решает Тургенев, – и думать о себе постыдно. Предстоит великая задача».
– Мое время – это будущность, – отвечает Тургенев.
Брегет звонит восьмую минуту. Толчок – и прыгают канаты, прыгает площадка, прыгают фонари. Тургенев нечаянно падает на плечо к спутнику. Старик тихо целует его в лоб и гладит ему волосы. Вышли. И вдвоем, согнувшись, пошли длинным, душным, темным, черным каменноугольным коридором. Спутник говорит:
– В прошлом году в шахте Мария Хильфер был обвал. Вот так же, как мы, прошли, а вернуться обратно не смогли. И вспомнили об них через три недели после письма матери погибшего студента.
Тургенев молчал. Шли очень долго. Воздуха не хватало. Душная каменноугольная пыль подземных слоев была безжизненная, мертвила легкие, и в висках стучало. Вкус крови во рту. Темнеет в глазах. Недаром брат Александр писал, что без знания минералогии и без усердного изучения Гарца по книжкам не пускаться в сие рискованное предприятие. Легкий удар в сердце. Толчок, и кровь из головы через правый глаз, по щеке. Быстро капающие горячие капли. Липнет ладонь. Кажется, нельзя остановить. Глаз совсем закрылся. Взял платок. Надавил на пораненное место. Вздохнул твердо и решительно и решил: «По-тургеневски: не было бы этого удара, я не опомнился бы. Кровью изойду, но дойду до конца». А конца все нет и нет. Где-то наверху, вероятно, поет веселый жаворонок. Цветущие – зеленые долины, ручьи и козий пастух в широкой шляпе играет на флейте, как во времена сказочного Менандра. Какой восхитительный мир и как хороша жизнь! Розовые облака тают над Гарцем. Серебряные перистые тучки тонут в закатном свете. Что за диво, что за чудо этот мир, эта жизнь, эта земля! Стоило ли менять ее ради неведомого, стоило ли отдавать единственное счастье ради жуткой и строгой тайны? Сердце упало. Почувствовал себя так же, как в тот день, когда Андрей холодеющую руку положил ему на лоб. Тогда казалось простым и естественным отдать свою жизнь за жизнь брата. На этом слове поймал себя Тургенев. Братьев так много! Почему за одного, а не за всех? Тогда это было невозможно. Теперь это легко и просто. Решение принято, надо его выполнять. Дальнейший путь был легок и прост.
«Сейчас я все узнаю, – думал Тургенев. – Сейчас мне будет сказано то, что из простого куска неорганизованной материи превратит меня в исполнителя великой воли, и это одно может наполнить мою душу счастьем. Муки и казни, серая жизнь, – все будет ничто. Когда счастливый посвященный знает свою жизнь, и страшнейшая мука не испугает после того, как человек узнал свое назначение. Что может быть лучше, что может быть счастливее!»
Путники выпрямились. Вход в широкую освещенную подземную залу открылся за внезапным поворотом. Гигантские сталактиты свисали сверху, сталагмиты поднимались с полу, десятки, сотни и тысячи свечей освещали подземную залу. Огромный черный аналой стоял посередине. Рыцари в шлемах, панцирях, налокотниках, наплечниках и наколенниках стояли по стенам. Громадные мечи от пола до подбородка были воткнуты в землю. Руки, настоящие, живые руки, левые – в перчатках, правые – обнаженные, лежали на крестообразных рукоятках старинных мечей. Забрала были подняты. Молодые, сверкающие жизнью и отвагой лица, старики – голубоглазые, высокие, рослые, с длинными бородами, спускавшимися на чеканные латы, стояли кругом. Русский студент из Геттингена не ожидал этого зрелища. Оно поразило его как громом. Он хотел бы потерять сознание, он хотел бы быть в обмороке, но не мог, потому что идея мира и братства свободных народов, идея всеобщей справедливости, идея космополитической гуманности, привлекшая его сюда, была слишком светла, слишком умна, слишком правильна и проста, чтобы позволить ему увлечься декоративной фантасмагорией германских масонов. Он выпрямился спокойно. Физически усталый и задыхающийся, он чувствовал себя в одинаковой силе с собравшимися здесь. Мгновение спустя стальные поножи, латы и панцирь плотно облегали его молодую и гибкую фигуру. Он занял место, указанное ему товарищем Ярно, как звали старика. А через минуту, забыв о своей короткой ноге, он легко и не прихрамывая подошел к старику, который, держа андреевское знамя, взглянул на него темными орлиными глазами, раздувая ноздри орлиного носа, и протянул ему белую благоухающую розу.
– Ты видишь перед собою мастера Иоганна, – сказал ему Ярно. – В тот день, когда тебе начинаются ученические годы, он сам кончил годы великого посвящения.
Тургенев силился вспомнить, где видел он это лицо, кто этот старик в доспехах с такими молодыми, горячими глазами и, только став впоследствии в последнем ряду обряда, он понял, что мастер Иоганн – это великий творец «Фауста» – Гёте.
«Счастье так же трудно перенести, как горе», – думал Тургенев, когда его шатало. Панцирь держал его в сборе. Наколенники и поножи не позволяли ему иметь нетвердую походку. При всей ясности его ума, ему было странно и необычно чувствовать себя в этом диковинном собрании. То, что он слышал, что он видел, то, что он обещал, поднимая меч за лезвие рукояткой кверху, казалось ему и ужасным, и безумным, и сладостным, и в то же время безукоризненно верным и честным. Ярно подошел к нему и сказал:
– Это бывает раз в семь лет. Следующего семилетия не будет. Кому известно, будем ли мы живы через четырнадцать лет. Объявим силанум, и ты молчи.
Так кончился этот сон. Уже впоследствии, в тридцатых годах, читая строчку Пушкина
Он имел одно видение, непостижное уму,
Тургенев думал, что и у него тоже было «видение, непостижное уму», о котором никто никогда от него не узнает и не услышит. Здесь Тургенев принял посвящение через одну степень, и с тех пор многие окна, закрытые шторами, для него открылись. Сквозь эти окна видел он и понимал суть европейских событий с такой четкостью и ясностью, с такой прозорливостью, как никто из тех, кто не был причастен к «студенческой экскурсии пещеры Гарца», именуемой «Шахта Доротея».
* * *
Через несколько дней Тургенев отдыхал в небольшом горном ресторане вместе с Андреем Кайсаровым. Два пастуха, охотники в зеленых шляпах с кистями, в зеленых куртках, два французских офицера и несколько купцов наполняли комнату. В соседнее помещение вошли трое рослых людей с ружьями, перевешенными через плечо. А через некоторое время – еще трое, до странности похожие на первых.
– Это наверняка военный совет, – шепнул Кайсаров. – Французы продолжают кричать о свободе, равенстве и братстве, а немцы подхватывают этот крик и истолковывают по-своему: «свобода от французов, равенство германских провинций и братство германских племен». Согласись сам, что проповедь в этом духе не нравится Бонапарту.
Французы разговаривали громко. Один из них был маленького роста кавалерист, с белокурыми усами и голубыми глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42