У Архаровых Василий и Алексей Пушкины едва не передрались: начались разговоры о псовой охоте, перешли на Кутузова. Любовь к отечеству у всех на устах пылала. Красавицы прыгали во французских кадрилях до обморока, а Василий Львович, тыча пальцем в своего всегдашнего врага Алексей Михайловича Пушкина и рассказывая сам о своих потерях книг, экипажей и всего состояния, упрекал Алексея в том, что для него мало разницы – утеряна Москва или не утеряна, что-де Алексей на Тверской да на Никитской играл в бостон да в вист, а в Нижнем уж тысяч до восьми выиграл. Ему мало разницы! Только кричать в Нижнем стал больше да курить табаку стал вдвое больше прежнего. На то ему Алексей давал литераторскую отповедь: «Ты, говорит, дражайший однофамилец, слова по-русски сказать не умеешь, а я считаю, что российская словесность куда преизряднее французской». Опять начались споры. Василий Львович сел на своего конька и стал доказывать преимущество французской словесности, а чтоб уязвить Алексея, читал по общей просьбе свое обращение к нижегородцам:
Веселья, счастья дни златые,
Как быстрый вихрь, промчались вы.
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов,
Примите нас, мы все родные,
Мы дети матушки Москвы.
Прочтя эти стихи, Карамзин вдруг сам расчувствовался, вынул платок, смахнул слезу. Сел в кресло и произнес:
– Грустно на сердце. Тоска томит и гложет. – И прозрачные, спокойные слезы ручьем полились у него по щекам. Голова его держалась спокойно. Он словно показывал свою чувствительность. Правильные черты лица нарушались только слегка опущенными углами губ, и хинная горечь улыбки отравляла самоуслаждение этих слез.
Петр Андреевич Вяземский, потягивая дымок из длинного чубука, проговорил:
– Ну, ну, довольно, расчувствовался. Побыл бы хоть пять минут в этом аду кромешном, и плакать и тосковать перестал бы.
Тургенев попросил Вяземского рассказать об этом «кромешном аде». Вяземский спокойно, привычной речью, плавно, закругленно и красиво рассказывал о Бородинской битве, где он был чуть ли не единственным штатским человеком, приехавшим верхом, в шляпе, в панталонах со штрипками и в сером рединготе. Под ним была убита лошадь, и он стал пешком ходить от батареи к батарее, ничего не понимая и не будучи в силах разобраться, где русские, где французы. Ярче всего ему запомнился эпизод, когда молодой Щербатский приехал непосредственно из главной квартиры к Багратиону, чтобы прямо попасть на линию огня. Багратион посмотрел ему на грудь и сказал:
– Ты штабной?
– Так точно, ваше сиятельство!
– Прислан для награды?
– Так точно, ваше сиятельство!
– Знаем мы, – заговорил Багратион. – Какая твоя очередная?
– Станислав второй степени.
Багратион вынул книжку, написал несколько строк, вручил Щербатскому и сказал:
– Получай! Налево кругом – марш и чтоб духу твоего здесь не было!
Щербатский прочел представление к награде за немедленный отъезд с линии огня. По-детски обрадовался, сделал под козырек и удрал.
Тургенев нахмурился. Карамзин перестал плакать.
– Однако, – сказал Карамзин, – поступок не дворянский. Тоже и Багратион твой хорош! Поговаривают, что уж недолго осталось Наполеону быть в Москве, что Москва сильно погорела, но толком узнать ничего нельзя.
Вошла старушка Талызина, предложила всем сидевшим чаю и сказала:
– Сейчас Мишенькин денщик пришел, Мишенька – племянник мой – Митропольский приехал из армии и прямо, как прописался у заставы, поведен был во дворец. Денщик пришел, а Мишеньки все нет. Подождем, – вероятно, важные вести.
И пока пили чай и развертывали ломберные столы, готовясь играть, старушка нетерпеливо посматривала на часы. Ее ожидание увенчалось успехом гораздо раньше, чем она сама ожидала. Свеженький и опрятный офицер, позванивая шпорами и отряхая снег, появился в вестибюле. Старушка бросилась ему навстречу, и, скидывая шинель на руки денщику, Мишенька согнулся, чтобы поцеловать ручку у низенькой старушки тетки.
– Важные вести, тетушка, – сказал он по-французски. – Генерал Милорадович послал меня к главнокомандующему, а тот с депешами – сюда. Наполеон покидает Москву.
Все вскочили. Карамзин молитвенно поднял руки к небу. Вяземский перекрестился. Старушка плакала, не выпуская племянника из объятий и гладя его по голове.
– Тетушка, я с утра ничего не ел. Дайте же мне хоть выпить чаю, – заявил молодой курьер.
– Ах, что же я, – всполошилась Талызина и вышла из комнаты.
Присутствовавшие обступили Митропольского. Пользуясь общей суматохой, Тургенев вышел и направился на Литейный проспект в дом, где с двенадцатого июня 1812 года проживал уже совершенно легально опальный германский министр Генрих Фридрих Карл цум Штейн.
Тургенев был немедленно принят. Старик, высоко подняв брови, не без некоторой иронии смотрел на своего взволнованного посетителя, и так как Тургенев молчал, то он спокойно произнес первый:
– Ну, что же, дорогой геттингенец, наш общий друг не выдержал московского холода.
– Вам уже известно? – спросил Тургенев.
– Да, мне это известно с утра, – сказал Штейн. – Теперь все зависит от того, хватит ли у этого «умного умника» военного такта, чтобы избрать подходящий обратный путь. Если он пойдет на Украину, то долго придется с ним возиться. Будем надеяться, что не он будет выбирать дорогу. Если он пойдет на Смоленск, то потеряет армию и попадет в плен. Живя в Петербурге, вы представить себе не можете, что представляет собою полоса в три тысячи ярдов шириною, по которой шли его войска. Это мертвая, безлюдная пустыня. Только бы в ослеплении он выбрал эту дорогу, остальное все сделает природа.
Тургенев склонил голову.
– Когда бы ни слушал я вас, дорогой барон, ваш гений меня всегда восхищает. Вы говорите, как самый блестящий мудрец Европы.
– А вы говорите совсем ненужные фразы, добрый друг. Но, во всяком случае, уверен, что вам скоро представится новый случай побывать в Европе, в Европе разумной, освобожденной от этого чудовища, которое украло человеческую свободу.
– Я был бы счастлив быть вашим спутником. Близок день, когда ваши права будут восстановлены.
– Вы будете моим спутником, – сказал Штейн и открыл стеклянный ящик с настоящими гаванскими сигарами. – Вот самое большое лишение, которое не могу простить я Наполеону. До войны ни один американский корабль не мог войти в Балтийский порт без того, чтобы не вызвать дипломатического скандала. Агентам Бонапарта всюду чудились английские товары.
Сидели молча и курили, пуская кольца голубоватого дыма. Огромная черная кошка с разными глазами зеленого и красного цвета поднялась на диване, выгнув спину, и стала потягиваться, царапая кожаную обшивку.
– Долой, Мефисто, – крикнул Штейн.
Кошка прыгнула к нему на колени. Старик гладил пушистую спину, искры, потрескивая, вонзались в стальной перстень с Адамовой головой на безымянном пальце левой руки.
– В четверг у меня соберутся вольные каменщики, – сказал Штейн. – Вам надлежит быть. Собрание секретное. Войдете с черного хода в семь часов вечера. Перед дверью наденете маску не для ритуала, а из уважения к императорской крови.
Тургенев слегка побледнел, быстро встал и простился.
* * *
Великий князь Константин Павлович в белой шелковой маске был всеми немедленно узнан. Не так легко всем остальным было узнать друг друга. Хуже всего, что не было Штейна. Наследник болтал без умолку. После песни «Все мы братья» он говорил только один, говорил о том, как успешно преследуют Наполеона, что близок день, когда русские войска вступят в Европу по следам его тающей армии, что всюду наперерез беглецу высланы разведывательные отряды, что царь задался целью перестроить Европу на началах религии и почтения к власти, что главным министром всех европейских провинций назначается барон Фридрих цум Штейн.
Ужинали, пили рейнские вина, потом снова пели и поздно разошлись, братски пожимая друг другу руки, делая вид, что никто никого не узнал.
Глава девятнадцатая
Деятельность Комиссии по составлению законов, заглохшая после ссылки Сперанского, возгорелась благодаря энергии Тургенева. Дважды приехав в Зимний дворец, молодой докладчик входил в кабинет немножечко сухой и пыльный, с запыленной чернильницей, неубранными перьями и большими листами бумаги, на которых сохранились следы многочисленной пробы нового гусиного пера. За большим деревянным столом, покрытым картами со значками и карандашными отметками, сидел офицер с мелкими чертами лица, женственный, с белокурыми редкими волосами и мелкими колечками белобрысых бакенов, с голубыми, жидкими, словно аквамарин, глазами, холодными под нахмуренными бровями, и с чарующей улыбкой тонких, далеко не мужественных губ. Он был занят. Приходилось долго ждать стоя. Потом он начинал говорить, не глядя на вошедшего, и наконец, вслушиваясь в звонкий, отчетливый и спокойный голос Николая Тургенева, словно ловя нотки успокаивающей мудрой деловитости, он, отдыхая, откидывался в кресле, закрывая на минуту глаза, и потом, медленно их открывая, смотрел на Николая Тургенева, спрашивал: «Как твоя фамилия?», рассеянно слушал ответ, брал огромное перо и писал со множеством колечек и виньетов: «Быть по сему. Александр».
– Какая твоя главная задача? – спросил он однажды Тургенева.
– Освобождение крестьян, ваше величество, – ответил Тургенев, глядя прямо и спокойно.
Морщины появились между бровями Александра, а на губах заиграла пленительная улыбка. Александр вздохнул и сказал:
– И моя тоже.
В эту минуту, не забываемую для Тургенева, вдруг из-за портьеры, грузно шлепая по ковру, выступил генерал с оловянными глазами и сизым носом, в серой тужурочке, словно заштатный денщик из крепостных, и только овальный портрет Павла I с брильянтами, висевший на анненской петлице, под лацканом, указывал на то, что это значительная персона. Продев большой палец правой руки под тужурку и придерживая портрет ладонью, Аракчеев, не обращая никакого внимания на Тургенева, заговорил:
– Сжег Москву начисто, ваше величество! Так столицу растрепал, что в пять лет не починишь. Прикажи, государь, министру финансов раскошелиться. – Потом, уставя глаза на Тургенева, продолжал: – Бестужева привезли. Ведь этакий христопродавец, Бонапарту предоставил секретные архивы и сам же признается, что французские бумагомараки писали пашквили и на твою, государь, династию, и на всю историю твоей державы.
– Что ж, Алексей Андреевич, – сказал Александр, – надо будет наполеоновские бумаги отбить. Я слышал, что под Красным великое множество штабных баулов досталось нам. Сколь помню, это тебе все ведать надлежит. А Бестужев зачем в Москве остался?
– Завтра допрошу, ваше величество. Полагаю, что партикулярные были причины. А пуще всего виновато в том заграничное воспитание. Ну, на что Бестужеву, русскому дворянину, обучаться в Европах? – Аракчеев ехидно улыбнулся, глядя на Тургенева, и затем, разводя руками и как бы нечаянно указывая на Тургенева, добавил: – Одно якобинство разводить. Уж будет! Кончать пора!
На губах Александра по-прежнему играла, как солнце, пленительная улыбка.
Звезда Тургенева поднялась высоко. Русский царь вместе с союзными армиями вступил в Европу по следам Бонапарта, который, греясь у камина в Сен-Клу, говорил, к великой досаде парижан: «А все-таки здесь лучше, чем на московском морозе».
Ненавидимый Наполеоном Штейн был назначен министром всех владений, отвоеванных у Наполеона. Каждая страна посылала к нему в качестве представителя своего комиссара. Российским императорским комиссаром при Штейне был назначен Николай Иванович Тургенев за отменное знание законов, уважение гражданской справедливости и либеральный образ мыслей.
"15 октября (1813). Вот уже с неделю как собираюсь в свою дорогу. Барон Штейн сдержал свое слово, и я в полной мере радовался бы сей поездке, есть ли бы не думал, что некоторым образом перебиваю теперешнее мое место, тем более что Сергей идет в военную службу.
Хотя я и весьма рад, что еду, в особенности когда воображение мое хотя несколько разгорячится; но не менее чувствую что-то неприятное, или, лучше сказать, неловкое; и в сем случае утешаюсь только мыслию, что предчувствия дурные часто меня обманывали.
Всего более беспокоит меня опасение быть совершенно лишним для Штейна. Теперь первый раз в жизни чувствую я в себе желание нравиться – в первый раз, ибо я еще до сих пор не старался никому нравиться. И потому боюсь теперь за успех".
Записал эти слова и пошел по Петербургу прощаться. Поздно вечером приехал к другу – Сергею Петровичу Трубецкому, поручику Семеновского полка.
Сергей Трубецкой привстал, слегка накренившись, так как долго не мог оправиться после ранения, и, бросившись навстречу к другу, громко поздравил его с успехом. На голос мужа вошла в комнату Екатерина Ивановна Трубецкая. Красивая француженка, голубоглазая и белокурая, так странно бывшая не под стать сухопарому и долговязому супругу. Мечтательный, безвольный Трубецкой как-то сразу стушевался при появлении этой женщины. Екатерина Лаваль была и умнее его и крупнее характером.
«Единственный ее недостаток, – подумал Николай Тургенев, – это обожание Сергея. Она ему совершенно не подходит, равно как и он ей». За вечерним чаем втроем говорили о самой главной своей тайне. Члены одной и той же масонской организации, Трубецкой и Тургенев затевали большую реформу ложи. Они стремились превратить ее из маленького и стареющего дела в большую политическую конспирацию. Уже удались первые шаги. Возникло Общество русских рыцарей. Вместо прежних мистических отвлеченностей шли разговоры об освобождении крестьян и об установлении конституционального образа правления. Поручик и законовед во всем сходились в области политических вкусов. Екатерина Трубецкая считала дело обреченным на неуспех, и когда двое других друзей – ахтырский гусар Петр Яковлевич Чаадаев и самый младший из их компании восемнадцатилетний Кондратий Федорович Рылеев – говорили с Екатериной Ивановной в отсутствие ее супруга, то все трое соглашались, что вряд ли государь останется при прежнем курсе мнений, что вряд ли следует выступать открыто и явно, но что если дело и обречено на неуспех, то вести его все же надо для того, чтобы даже самый неуспех прозвучал как могучий колокол, способный разбудить страну.
Разговор, по обыкновению всех троих собеседников, велся спокойный и прикровенный, так, чтобы слуги, преданные хозяевам, не оказались случайными предателями.
– Кондратий также едет за границу, получив производство, – сказал Тургенев, – но будет в действующей. Воображаю, как развезет его под конец конная артиллерия.
– Ничего, он человек молодой, и его еще не трепал снаряд, как меня. Пусть понюхает пороху, – заметил Трубецкой.
Тургенев посмотрел на свою укороченную ногу и ничего не ответил.
– Интересно, как скоро будете в Париже, – сказала Трубецкая. – Говорят, Бонапарту удались наборы.
– Все-таки армия его уже не та. Ведь у него каждая дивизия – проходные ворота. Раз до восьмидесяти обновлялся состав. Какая ж это военная семья! Да и обучать рекрутов ему некогда.
– Ну, все-таки еще подержимся! Во всяком случае, раз уж мы вмешались в европейскую кашу, придется хлебать ее до конца, хоть и невесело это иногда бывает.
– Да, – сказал Трубецкой, – приходится вспомнить, не к ночи будь помянут, императора Павла. Так ведь и отрезал английскому посланнику: «Завидую, говорит, вашим успехам». Тот спрашивает: «Каким?» – «А таким, говорит, у вас Россия – хороший союзник, а у меня все – дрянь, вроде вас». Ясно, конечно, одно: что русским солдатам своими черепами придется платиться за австрийские и немецкие выгоды. Кстати, друг, бывал ли ты у Штейна в эти дни?
– А что? – спросил с неохотой Тургенев.
– Да так, передавали мне его разговор о том, что Россия должна идти своим путем, что дворянской молодежи совсем не нужно обучаться иностранным языкам и что даже иноземных книг ввозить не нужно.
Тургенев улыбнулся.
– Да, это одна из его странностей.
– Странность ли это? – сказал Трубецкой.
Екатерина Ивановна улыбнулась тонкой улыбкой и с расстановкой произнесла:
– Штейн – ледяной человек. Это не странность, Николай Иванович, а тонкий расчет. Вот посмотрите: пройдет немного времени, и немцы повернутся к нам спиной.
– Не думаю, – сказал Тургенев. – Это в вас говорит французская кровь.
Красавица улыбнулась.
– Если так, то она говорит все-таки правду. Во всяком случае, в моей французской крови больше искренности, чем в русском патриотизме немецкого барона. Царь его любит, но это тоже не говорит за него. Царь очень занят вопросом о том, что говорилось о нем, о его балах, о его шутках госпожой Сталь и господином Шатобрианом.
– Однако мне пора, – сказал Тургенев. Разговор о Штейне стал его задевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Веселья, счастья дни златые,
Как быстрый вихрь, промчались вы.
Примите нас под свой покров,
Питомцы волжских берегов,
Примите нас, мы все родные,
Мы дети матушки Москвы.
Прочтя эти стихи, Карамзин вдруг сам расчувствовался, вынул платок, смахнул слезу. Сел в кресло и произнес:
– Грустно на сердце. Тоска томит и гложет. – И прозрачные, спокойные слезы ручьем полились у него по щекам. Голова его держалась спокойно. Он словно показывал свою чувствительность. Правильные черты лица нарушались только слегка опущенными углами губ, и хинная горечь улыбки отравляла самоуслаждение этих слез.
Петр Андреевич Вяземский, потягивая дымок из длинного чубука, проговорил:
– Ну, ну, довольно, расчувствовался. Побыл бы хоть пять минут в этом аду кромешном, и плакать и тосковать перестал бы.
Тургенев попросил Вяземского рассказать об этом «кромешном аде». Вяземский спокойно, привычной речью, плавно, закругленно и красиво рассказывал о Бородинской битве, где он был чуть ли не единственным штатским человеком, приехавшим верхом, в шляпе, в панталонах со штрипками и в сером рединготе. Под ним была убита лошадь, и он стал пешком ходить от батареи к батарее, ничего не понимая и не будучи в силах разобраться, где русские, где французы. Ярче всего ему запомнился эпизод, когда молодой Щербатский приехал непосредственно из главной квартиры к Багратиону, чтобы прямо попасть на линию огня. Багратион посмотрел ему на грудь и сказал:
– Ты штабной?
– Так точно, ваше сиятельство!
– Прислан для награды?
– Так точно, ваше сиятельство!
– Знаем мы, – заговорил Багратион. – Какая твоя очередная?
– Станислав второй степени.
Багратион вынул книжку, написал несколько строк, вручил Щербатскому и сказал:
– Получай! Налево кругом – марш и чтоб духу твоего здесь не было!
Щербатский прочел представление к награде за немедленный отъезд с линии огня. По-детски обрадовался, сделал под козырек и удрал.
Тургенев нахмурился. Карамзин перестал плакать.
– Однако, – сказал Карамзин, – поступок не дворянский. Тоже и Багратион твой хорош! Поговаривают, что уж недолго осталось Наполеону быть в Москве, что Москва сильно погорела, но толком узнать ничего нельзя.
Вошла старушка Талызина, предложила всем сидевшим чаю и сказала:
– Сейчас Мишенькин денщик пришел, Мишенька – племянник мой – Митропольский приехал из армии и прямо, как прописался у заставы, поведен был во дворец. Денщик пришел, а Мишеньки все нет. Подождем, – вероятно, важные вести.
И пока пили чай и развертывали ломберные столы, готовясь играть, старушка нетерпеливо посматривала на часы. Ее ожидание увенчалось успехом гораздо раньше, чем она сама ожидала. Свеженький и опрятный офицер, позванивая шпорами и отряхая снег, появился в вестибюле. Старушка бросилась ему навстречу, и, скидывая шинель на руки денщику, Мишенька согнулся, чтобы поцеловать ручку у низенькой старушки тетки.
– Важные вести, тетушка, – сказал он по-французски. – Генерал Милорадович послал меня к главнокомандующему, а тот с депешами – сюда. Наполеон покидает Москву.
Все вскочили. Карамзин молитвенно поднял руки к небу. Вяземский перекрестился. Старушка плакала, не выпуская племянника из объятий и гладя его по голове.
– Тетушка, я с утра ничего не ел. Дайте же мне хоть выпить чаю, – заявил молодой курьер.
– Ах, что же я, – всполошилась Талызина и вышла из комнаты.
Присутствовавшие обступили Митропольского. Пользуясь общей суматохой, Тургенев вышел и направился на Литейный проспект в дом, где с двенадцатого июня 1812 года проживал уже совершенно легально опальный германский министр Генрих Фридрих Карл цум Штейн.
Тургенев был немедленно принят. Старик, высоко подняв брови, не без некоторой иронии смотрел на своего взволнованного посетителя, и так как Тургенев молчал, то он спокойно произнес первый:
– Ну, что же, дорогой геттингенец, наш общий друг не выдержал московского холода.
– Вам уже известно? – спросил Тургенев.
– Да, мне это известно с утра, – сказал Штейн. – Теперь все зависит от того, хватит ли у этого «умного умника» военного такта, чтобы избрать подходящий обратный путь. Если он пойдет на Украину, то долго придется с ним возиться. Будем надеяться, что не он будет выбирать дорогу. Если он пойдет на Смоленск, то потеряет армию и попадет в плен. Живя в Петербурге, вы представить себе не можете, что представляет собою полоса в три тысячи ярдов шириною, по которой шли его войска. Это мертвая, безлюдная пустыня. Только бы в ослеплении он выбрал эту дорогу, остальное все сделает природа.
Тургенев склонил голову.
– Когда бы ни слушал я вас, дорогой барон, ваш гений меня всегда восхищает. Вы говорите, как самый блестящий мудрец Европы.
– А вы говорите совсем ненужные фразы, добрый друг. Но, во всяком случае, уверен, что вам скоро представится новый случай побывать в Европе, в Европе разумной, освобожденной от этого чудовища, которое украло человеческую свободу.
– Я был бы счастлив быть вашим спутником. Близок день, когда ваши права будут восстановлены.
– Вы будете моим спутником, – сказал Штейн и открыл стеклянный ящик с настоящими гаванскими сигарами. – Вот самое большое лишение, которое не могу простить я Наполеону. До войны ни один американский корабль не мог войти в Балтийский порт без того, чтобы не вызвать дипломатического скандала. Агентам Бонапарта всюду чудились английские товары.
Сидели молча и курили, пуская кольца голубоватого дыма. Огромная черная кошка с разными глазами зеленого и красного цвета поднялась на диване, выгнув спину, и стала потягиваться, царапая кожаную обшивку.
– Долой, Мефисто, – крикнул Штейн.
Кошка прыгнула к нему на колени. Старик гладил пушистую спину, искры, потрескивая, вонзались в стальной перстень с Адамовой головой на безымянном пальце левой руки.
– В четверг у меня соберутся вольные каменщики, – сказал Штейн. – Вам надлежит быть. Собрание секретное. Войдете с черного хода в семь часов вечера. Перед дверью наденете маску не для ритуала, а из уважения к императорской крови.
Тургенев слегка побледнел, быстро встал и простился.
* * *
Великий князь Константин Павлович в белой шелковой маске был всеми немедленно узнан. Не так легко всем остальным было узнать друг друга. Хуже всего, что не было Штейна. Наследник болтал без умолку. После песни «Все мы братья» он говорил только один, говорил о том, как успешно преследуют Наполеона, что близок день, когда русские войска вступят в Европу по следам его тающей армии, что всюду наперерез беглецу высланы разведывательные отряды, что царь задался целью перестроить Европу на началах религии и почтения к власти, что главным министром всех европейских провинций назначается барон Фридрих цум Штейн.
Ужинали, пили рейнские вина, потом снова пели и поздно разошлись, братски пожимая друг другу руки, делая вид, что никто никого не узнал.
Глава девятнадцатая
Деятельность Комиссии по составлению законов, заглохшая после ссылки Сперанского, возгорелась благодаря энергии Тургенева. Дважды приехав в Зимний дворец, молодой докладчик входил в кабинет немножечко сухой и пыльный, с запыленной чернильницей, неубранными перьями и большими листами бумаги, на которых сохранились следы многочисленной пробы нового гусиного пера. За большим деревянным столом, покрытым картами со значками и карандашными отметками, сидел офицер с мелкими чертами лица, женственный, с белокурыми редкими волосами и мелкими колечками белобрысых бакенов, с голубыми, жидкими, словно аквамарин, глазами, холодными под нахмуренными бровями, и с чарующей улыбкой тонких, далеко не мужественных губ. Он был занят. Приходилось долго ждать стоя. Потом он начинал говорить, не глядя на вошедшего, и наконец, вслушиваясь в звонкий, отчетливый и спокойный голос Николая Тургенева, словно ловя нотки успокаивающей мудрой деловитости, он, отдыхая, откидывался в кресле, закрывая на минуту глаза, и потом, медленно их открывая, смотрел на Николая Тургенева, спрашивал: «Как твоя фамилия?», рассеянно слушал ответ, брал огромное перо и писал со множеством колечек и виньетов: «Быть по сему. Александр».
– Какая твоя главная задача? – спросил он однажды Тургенева.
– Освобождение крестьян, ваше величество, – ответил Тургенев, глядя прямо и спокойно.
Морщины появились между бровями Александра, а на губах заиграла пленительная улыбка. Александр вздохнул и сказал:
– И моя тоже.
В эту минуту, не забываемую для Тургенева, вдруг из-за портьеры, грузно шлепая по ковру, выступил генерал с оловянными глазами и сизым носом, в серой тужурочке, словно заштатный денщик из крепостных, и только овальный портрет Павла I с брильянтами, висевший на анненской петлице, под лацканом, указывал на то, что это значительная персона. Продев большой палец правой руки под тужурку и придерживая портрет ладонью, Аракчеев, не обращая никакого внимания на Тургенева, заговорил:
– Сжег Москву начисто, ваше величество! Так столицу растрепал, что в пять лет не починишь. Прикажи, государь, министру финансов раскошелиться. – Потом, уставя глаза на Тургенева, продолжал: – Бестужева привезли. Ведь этакий христопродавец, Бонапарту предоставил секретные архивы и сам же признается, что французские бумагомараки писали пашквили и на твою, государь, династию, и на всю историю твоей державы.
– Что ж, Алексей Андреевич, – сказал Александр, – надо будет наполеоновские бумаги отбить. Я слышал, что под Красным великое множество штабных баулов досталось нам. Сколь помню, это тебе все ведать надлежит. А Бестужев зачем в Москве остался?
– Завтра допрошу, ваше величество. Полагаю, что партикулярные были причины. А пуще всего виновато в том заграничное воспитание. Ну, на что Бестужеву, русскому дворянину, обучаться в Европах? – Аракчеев ехидно улыбнулся, глядя на Тургенева, и затем, разводя руками и как бы нечаянно указывая на Тургенева, добавил: – Одно якобинство разводить. Уж будет! Кончать пора!
На губах Александра по-прежнему играла, как солнце, пленительная улыбка.
Звезда Тургенева поднялась высоко. Русский царь вместе с союзными армиями вступил в Европу по следам Бонапарта, который, греясь у камина в Сен-Клу, говорил, к великой досаде парижан: «А все-таки здесь лучше, чем на московском морозе».
Ненавидимый Наполеоном Штейн был назначен министром всех владений, отвоеванных у Наполеона. Каждая страна посылала к нему в качестве представителя своего комиссара. Российским императорским комиссаром при Штейне был назначен Николай Иванович Тургенев за отменное знание законов, уважение гражданской справедливости и либеральный образ мыслей.
"15 октября (1813). Вот уже с неделю как собираюсь в свою дорогу. Барон Штейн сдержал свое слово, и я в полной мере радовался бы сей поездке, есть ли бы не думал, что некоторым образом перебиваю теперешнее мое место, тем более что Сергей идет в военную службу.
Хотя я и весьма рад, что еду, в особенности когда воображение мое хотя несколько разгорячится; но не менее чувствую что-то неприятное, или, лучше сказать, неловкое; и в сем случае утешаюсь только мыслию, что предчувствия дурные часто меня обманывали.
Всего более беспокоит меня опасение быть совершенно лишним для Штейна. Теперь первый раз в жизни чувствую я в себе желание нравиться – в первый раз, ибо я еще до сих пор не старался никому нравиться. И потому боюсь теперь за успех".
Записал эти слова и пошел по Петербургу прощаться. Поздно вечером приехал к другу – Сергею Петровичу Трубецкому, поручику Семеновского полка.
Сергей Трубецкой привстал, слегка накренившись, так как долго не мог оправиться после ранения, и, бросившись навстречу к другу, громко поздравил его с успехом. На голос мужа вошла в комнату Екатерина Ивановна Трубецкая. Красивая француженка, голубоглазая и белокурая, так странно бывшая не под стать сухопарому и долговязому супругу. Мечтательный, безвольный Трубецкой как-то сразу стушевался при появлении этой женщины. Екатерина Лаваль была и умнее его и крупнее характером.
«Единственный ее недостаток, – подумал Николай Тургенев, – это обожание Сергея. Она ему совершенно не подходит, равно как и он ей». За вечерним чаем втроем говорили о самой главной своей тайне. Члены одной и той же масонской организации, Трубецкой и Тургенев затевали большую реформу ложи. Они стремились превратить ее из маленького и стареющего дела в большую политическую конспирацию. Уже удались первые шаги. Возникло Общество русских рыцарей. Вместо прежних мистических отвлеченностей шли разговоры об освобождении крестьян и об установлении конституционального образа правления. Поручик и законовед во всем сходились в области политических вкусов. Екатерина Трубецкая считала дело обреченным на неуспех, и когда двое других друзей – ахтырский гусар Петр Яковлевич Чаадаев и самый младший из их компании восемнадцатилетний Кондратий Федорович Рылеев – говорили с Екатериной Ивановной в отсутствие ее супруга, то все трое соглашались, что вряд ли государь останется при прежнем курсе мнений, что вряд ли следует выступать открыто и явно, но что если дело и обречено на неуспех, то вести его все же надо для того, чтобы даже самый неуспех прозвучал как могучий колокол, способный разбудить страну.
Разговор, по обыкновению всех троих собеседников, велся спокойный и прикровенный, так, чтобы слуги, преданные хозяевам, не оказались случайными предателями.
– Кондратий также едет за границу, получив производство, – сказал Тургенев, – но будет в действующей. Воображаю, как развезет его под конец конная артиллерия.
– Ничего, он человек молодой, и его еще не трепал снаряд, как меня. Пусть понюхает пороху, – заметил Трубецкой.
Тургенев посмотрел на свою укороченную ногу и ничего не ответил.
– Интересно, как скоро будете в Париже, – сказала Трубецкая. – Говорят, Бонапарту удались наборы.
– Все-таки армия его уже не та. Ведь у него каждая дивизия – проходные ворота. Раз до восьмидесяти обновлялся состав. Какая ж это военная семья! Да и обучать рекрутов ему некогда.
– Ну, все-таки еще подержимся! Во всяком случае, раз уж мы вмешались в европейскую кашу, придется хлебать ее до конца, хоть и невесело это иногда бывает.
– Да, – сказал Трубецкой, – приходится вспомнить, не к ночи будь помянут, императора Павла. Так ведь и отрезал английскому посланнику: «Завидую, говорит, вашим успехам». Тот спрашивает: «Каким?» – «А таким, говорит, у вас Россия – хороший союзник, а у меня все – дрянь, вроде вас». Ясно, конечно, одно: что русским солдатам своими черепами придется платиться за австрийские и немецкие выгоды. Кстати, друг, бывал ли ты у Штейна в эти дни?
– А что? – спросил с неохотой Тургенев.
– Да так, передавали мне его разговор о том, что Россия должна идти своим путем, что дворянской молодежи совсем не нужно обучаться иностранным языкам и что даже иноземных книг ввозить не нужно.
Тургенев улыбнулся.
– Да, это одна из его странностей.
– Странность ли это? – сказал Трубецкой.
Екатерина Ивановна улыбнулась тонкой улыбкой и с расстановкой произнесла:
– Штейн – ледяной человек. Это не странность, Николай Иванович, а тонкий расчет. Вот посмотрите: пройдет немного времени, и немцы повернутся к нам спиной.
– Не думаю, – сказал Тургенев. – Это в вас говорит французская кровь.
Красавица улыбнулась.
– Если так, то она говорит все-таки правду. Во всяком случае, в моей французской крови больше искренности, чем в русском патриотизме немецкого барона. Царь его любит, но это тоже не говорит за него. Царь очень занят вопросом о том, что говорилось о нем, о его балах, о его шутках госпожой Сталь и господином Шатобрианом.
– Однако мне пора, – сказал Тургенев. Разговор о Штейне стал его задевать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42