Видимо, это несчастье их сразу сблизило.
— Она испугалась! — очень тихо ответила мать. — Потеряла присутствие духа!
Только сейчас Урумов понял, что так оно, наверное, и было. Охваченная страхом, Криста просто хотела за что-то ухватиться.
— Они задержатся там на несколько дней. А потом вернутся в Софию. Так что готовьтесь к свадьбе.
— Не надо так говорить! — резко оборвала его Мария.
— Это неизбежно, Мария. Вам придется с ними встретиться. Я это говорю для того, чтобы у вас было время подготовиться.
— Нельзя так! — Голос ее задрожал. — Они… они не имели права, не спросив нас…
Разумеется, она совсем не хотела этого говорить. Но и ничего другого Мария сказать не могла. Не сказав больше ни слова, она положила трубку. Наверное, сейчас плачет. Есть у женщин эта слабость, которая, в сущности, их настоящая сила. Он прошел через холл и вернулся к себе в кабинет. Почувствовав, что ноги еле держат его, медленно опустился на кушетку. Легкая дурнота охватила его. Дыханье словно задерживала чья-то рука, невидимая, спрятавшаяся за грудной костью. Если все-таки есть на свете судьба, то она — нечто самое последовательное и злорадное из всего, существующего в этом запутанном мире. Единственное, чем можно победить ее неумолимость, это идти ей навстречу. Тогда, по крайней мере, остается хоть какой-то шанс случайно с ней разминуться.
Но он чувствовал, что на это у него нет больше сил. Он понимал, что все, о чем он думал последние дни, больше не существует. Все возможные положения взаимно исключали друг друга. Теперь все четверо по законам этой жизни стали близкими родственниками. А по законам человеческой нравственности? В чем теперь может выразиться их близость? Неужели в том, что она сама назвала безнравственным и абсурдным? Он еще мог бы смириться с ее отсутствием. Но как теперь смириться с ее близостью? Все это не укладывалось у него в голове, выходило за пределы его представлений о реальности. И так оно было с самого начала; наверное, у него просто пропало воображение, если он не понял этого раньше.
Так он лежал около часа. Потом встал и позвонил Спасову. В трубке раздался скучающе-утомленный голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов. Мне нужно зайти к вам на десять минут.
— Нельзя ли завтра, товарищ Урумов? Сегодня я страшно занят.
— Нельзя, — ответил академик. — Только на десять минут.
— Ну что ж, приходите! — со скорбным смирением ответил Спасов.
— Выхожу немедленно.
Но вышел он не сразу. Прошел в спальню, раскрыл гардероб и переоделся — с ног до головы. Сменил белье, рубашку, повязал совершенно новый летний галстук, о существовании которого он совсем забыл. Выходя, в прихожей еще раз взглянул на себя в зеркало. Выглядел он вполне обычно, может быть, только бледней, чем всегда. И через полчаса уже сидел в просторном красивом кабинете, настолько светлом в это время дня, что у него заболели глаза. Невысокий, мягкий, гладкий человечек все в той же утомленной позе сидел против него и ждал. Очень страшно было передавать все в эти ухоженные, пухлые руки. Урумов вздохнул и начал напрямик:
— Я должен сделать вам одно весьма неожиданное признание, товарищ вице-президент.
— Надеюсь, приятное! — с последней надеждой сказал Спасов.
— Вряд ли!.. Впрочем, все зависит от того, как вы его воспримете.
— Что же, слушаю…
И тогда очень медленно и спокойно академик рассказал ему, кто и при каких обстоятельствах написал статью для «Просторов». На лице вице-президента появилось сначала ошеломленное, потом печальное и, наконец, до крайности возмущенное выражение. Урумов невольно его пожалел.
— Разумеется, в основе всех его выводов, всей гипотезы лежат мои труды, — сказал он. — И в своей научной работе я руководствовался именно такого рода предположениями. Их ни в коем случае нельзя назвать слепыми или произвольными. Но так же верно, что сам я никогда бы не решился изложить на бумаге столь смелую, я бы сказал, невероятную гипотезу, не имея еще достаточных доказательств. Так что вряд ли я имею моральное право на приоритет идеи и на ту смелость, о которых упоминает в своем письме Уитлоу. На самом деле приоритет принадлежит аспиранту нашего института Александру Илиеву.
— Глупости! — почти крикнул Спасов.
— Нет, товарищ Спасов, к сожалению, все это правда.
— Какая правда? — вновь вскипел Спасов. — Как вы, академик, можете говорить такое? Представьте себе, что в один прекрасный день будет построена эта идиотская машина времени. Неужели мир поверит, что ее изобретатель — Герберт Уэллс? Только потому, что по глупости и невежеству он первый пустил в оборот эту идею и этот смешной термин. И сейчас писатели, популяризаторы и все эти тупицы, которые называют себя футурологами, тоже без конца болтают всякие глупости. Болтуны они, а не открыватели.
Спасов, видимо, был так твердо убежден в своих словах, что академик даже подумал: не теряет ли он здесь напрасно время? Нет, нет, к нему непременно нужно найти какой-нибудь путь, пусть даже ценой любых уступок.
— Мой племянник вовсе не болтун, — твердо сказал он, — а исключительно талантливый молодой ученый.
— Ученый? Будет вам! Мальчишка, зеленый мальчишка… Я просто не понимаю, зачем вы все это мне рассказываете!.. Даже если это и правда! Хотите, чтобы я взял на себя моральную ответственность? Если дело только в этом — не имею ничего против. Но вы не должны больше нигде повторять подобные глупости! Если вы действительно уважаете свой труд! Иначе вы только скомпрометируете научную истину, у которой и без того не так уж много сторонников.
Урумов вдруг почувствовал облегчение — он увидел путь к Спасову. Теперь уже было нетрудно перебросить мостик через внезапно разверзшуюся трещину.
— Мне кажется, вы меня неправильно поняли, профессор Спасов. Я вовсе не собираюсь выходить на площадь и бить во все барабаны.
— В чем же тогда дело? — умоляюще спросил Спасов.
— Неужели вы не понимаете? У меня больше нет морального права скрывать правду. А дальше — это дело вашей совести. Вы сами решите, нужно ли поделиться ей с кем-нибудь… и когда…
— Никогда! — решительно заявил Спасов.
— Это вы сейчас так думаете!.. Потому что не верите в это открытие. Но когда оно станет фактом, который потрясет весь мир, вы поймете, что вы — должник истины. Но главное, разумеется, не в этом. Этой правдой я спокойно мог бы поделиться с бумагой и скрепить ее собственной подписью. В сущности, меня к вам привело другое.
— Что еще, бога ради! — с отчаянием воскликнул Спасов.
— Сейчас узнаете. Вы видите — я человек пожилой. Что будет с моей работой, если я внезапно умру?
Спасов опять помрачнел. — Глупости! — сказал он,
— Это не глупости! — возразил академик, на этот раз гораздо мягче. — Если вы знаете, где зарыт клад, вы расскажете об этом какому-нибудь близкому человеку, хотя бы жене. Все может случиться, вдруг я выйду отсюда и попаду под машину. Тогда кто сообщит миру правду? Уитлоу? Но он сейчас находится лишь в ее преддверии и сам обращается к нам за помощью. Я рассказал вам эту историю прежде всего затем, чтобы вы поняли: мой племянник — это единственный человек, который глубже и полнее всех знаком с проблемами, которыми я занимался до сих пор. Или, вернее, коллектив Аврамов — Илиев, хотя, по-моему, юноша знает больше и пойдет дальше. Они уже работают вместе и получили некоторые поразительные результаты. Уитлоу будет что у них узнать!
—Уитлоу будет разговаривать только с вами! — решительно заявил Спасов. — И больше ни с кем.
Академик еще раз взглянул на его беспокойные пухлые руки. Что можно ими удержать? Ничего!.. Если только события не заставят его взяться за ум. Или он сам — сейчас!
— Конечно, со мной! — ответил Урумов твердо. — Но здесь речь идет только о предусмотрительности. А это качество, видимо, у вас отсутствует, товарищ Спасов. Этого, вероятно, вам никто не говорил, поэтому скажу я со всей ответственностью, к которой меня обязывают мой возраст и звание. Вы хороший математик, но плохой администратор, товарищ профессор! И своим руководством завели в тупик немалую часть ваших дел. Возможно, наш институт тоже бы пострадал, но сейчас он, слава богу, в хороших руках…
Тут Спасов, до сих пор хмуро слушавший Урумова, раздраженно перебил его:
— А кто его предложил? Могу показать документы!
И он принялся лихорадочно рыться в столе.
— Не надо, я вам верю, — устало сказал Урумов. — Выслушайте меня до конца, а потом делайте, что хотите. Если со мной что-нибудь случится, нельзя допустить, чтобы визит Уитлоу из-за этого сорвался. Это исключительный биохимик, без него нам обойтись очень трудно. Запомните, что я вам сказал, и пусть это будет искуплением за все неприятности, которые вы мне причинили. И которые, как я вижу, вы сами хотите исправить.
Спасов, словно не слыша, пристально глядел на него.
— Да что это с вами?.. Может быть, вы страдаете какими-то навязчивыми страхами?
— Нет. Это просто самая обычная предусмотрительность, — сухо ответил академик.
Когда Урумов вышел, день уже клонился к закату. И хотя сейчас он шел по гораздо более прохладным и тенистым улицам, он чувствовал, как силы его уходят. Раза два ему показалось, что горячая волна заливает лицо, покрывая его легкой испариной. Особенно утомил его подъем по лестнице — несколько раз ему пришлось останавливаться на площадках и отдыхать. Лучше всего было бы, конечно, позвонить профессору Пухлеву. Они старые друзья, и профессор сделает все, что надо. Но зачем? Именно эта мысль мучила его сейчас. В самом деле, зачем? В квартире было очень жарко, солнце заливало ее, в кабинете стоял тяжелый пыльный запах старых книг. Он открыл окна и здесь и в холле, выходящем на север, оставил открытой дверь. Сразу же возник легкий сквозняк, и Урумов почувствовал, что в квартире стало прохладней. Ноги совсем его не держали, дрожь от бесконечного подъема по лестнице все еще не унималась.
Он присел на кушетку. Очень хотелось сунуть за спину обе подушки, но сил не было даже на это. Ничего, он посидит так, а потом ляжет — может быть, навсегда. И вдруг взгляд его утонул в синеве картины. Казалось, он сам уже был в ней, в этой ночи, рядом с белыми конями, которые провели его через всю его жизнь. Он чувствовал их дыхание и легкое пофыркивание, с которым они спускались вниз, по крутому склону. Он видел их подрагивающие спины, белые кончики ушей. Они и сейчас бежали, точно во сне, — не было слышно ни стука копыт, ни бубенцов, совсем как в ту призрачную ночь. Не звенели даже железные шины. И он был совсем один в этой страшной повозке, рядом не было никого, не было даже матери, словно и она растаяла в ночной прохладе. Ему казалось, что он уже целую вечность спускается по этому бесконечному крутому склону. И он уже не знал, куда едет, может быть, в никуда. А может быть, к тем светлым, осиянным луной долинам, к утопающим во мраке селам. Но и эти долины были как будто совсем мертвы, не было слышно даже тихого журчания рек. Ему вдруг стало страшно, захотелось уйти из картины, но уйти он не мог — картина поглотила его целиком.
Он не знал, что если останется сидеть вот так, не двигаясь, то будет спасен. Но очень уж была страшна эта бесконечная, темная и холодная ночь, хотелось во что бы то ни стало вернуться к себе. И он действительно вернулся, хотя и с трудом. Теперь картина опять была далеко, сквозь легкий туман он вновь увидел ее на стене. Решил снять ботинки, дать отдых ногам, полежать, успокоиться. Он наклонился, развязал шнурки, медленно, не помогая себе руками, снял обувь. Затем с облегчением вздохнул и выпрямился. В то же мгновение сердце его словно лопнуло — так же легко и бесшумно, как лопаются после дождя прозрачные водяные пузыри. И он сразу же понял, что это — конец.
Да, это действительно был конец. В первую секунду он почувствовал только острый приступ безнадежности — горькое и страшное, не имеющее границ чувство. Это продолжалось всего лишь мгновение, впрочем, может быть, он уже потерял чувство времени. Наверное, он упал на кушетку, потому что видел только карниз над окном и часть потолка. Но почему он до сих пор сознавал все, что его окружало? Ах да, ну конечно же, мозг еще продолжает жить, сознание работает. И, забыв обо всем, ученый, затаив дыхание, продолжал наблюдать великое и страшное чудо смерти. Но и это как будто длилось всего несколько мгновений. Все вокруг него быстро темнело, теряло цвет и очертания. Потом появились какие-то неясные и деформированные образы, которых он не понимал. И вдруг совершенно ясно увидел круглую вешалку «Альказара», серо-голубые пелерины офицеров, эмалевые кокарды, котелки; увидел пристава в синем мундире, словно разрубленного саблей, безглазого и страшного; увидел ее . И последними остатками своего гаснущего сознания понял, что все, что случилось с того позднего вечера и до сегодняшнего дня, — было всего лишь бесконечно растянувшимся мгновением самообмана и надежды.
На следующее утро сестра так и нашла его — неестественно вытянувшись, он лежал, закинув голову, худой, окоченевший, бесчувственный. На первый взгляд посеревшее его лицо казалось совершенно спокойным. И только родная сестра скорее почувствовала, чем увидела, выражение горького страдания, которое все больше бледнело и исчезало, словно он ждал еще только ее, чтобы со всем проститься. И когда наконец пришел врач, его безжизненное лицо было уже спокойным и чистым, как вечность.
15
Зал гражданских панихид был заполнен до предела. Стоял жаркий летний день, но здесь было много темных костюмов, галстуков, много печальных лиц и много представителей высоких учреждений и институтов. Несмотря на глубокое потрясение, Ангелина обводила зал сухими строгими глазами и подмечала все, вплоть до мельчайших подробностей. Она знала, что, когда пробьет и ее час, лишь об этом она сможет вспоминать с упованием и благодарностью. Охваченная горем, она в то же время испытывала какое-то удовлетворение; полная отчаянья — гордилась всем, что сейчас видела, скорбь мешалась с радостью. Еще никого из Урумовых не хоронили так многолюдно и торжественно, с таким почетом, с таким количеством цветов и венков, с такими прекрасными некрологами, которые она накануне читала чуть не до утра. Всего этого было намного, намного больше, чем она ожидала, хотя здесь и не было кадильниц и хоругвей, и епитрахили священников не блестели своей ветхой позолотой. Ей очень не хватало свечей и печального запаха ладана, это даже угнетало ее, но не мешало понимать, что без них человеческая скорбь проявляется более искренне и естественно. И пока люди один за другим подходили, чтобы выразить ей свои соболезнования, Ангелина чувствовала, что большим почетом она не пользовалась никогда в жизни. Прощаясь с ним, многие мужчины вытирали слезы. А один попросту плакал. И именно этой картины — вида плачущего пожилого мужчины — не могли выдержать ее истерзанные и расстроенные нервы, она тоже заплакала. Но быстро овладела собой. Нет, у нее не было времени лить слезы. Сейчас ей нужно было смотреть вместо несчастного ее брата, смотреть его глазами и донести все увиденное до своего последнего часа. Она даже на гроб глядела редко. Да и зачем? Защищенный грудой цветов, он лежал в полной безопасности и сейчас по-настоящему был похож на мертвого. Заострившиеся косточки бледных рук, обесцвеченные ногти, лицо — сухое, морщинистое и бесконечно безжизненное, словно восковая маска. Вообще, все в нем казалось нетленным, холодным и каким-то полым, словно от живого человека осталась лишь тонкая, беззащитная оболочка.
Около гроба собрались родные покойного. Впереди всех — Ангелина в своем поношенном траурном платье, которое она внутренне проклинала; затем ее сын, потрясенный и безмолвный, со своей маленькой, перепуганной женой, и ее мать, на которую Ангелина не смела даже взглянуть. И наконец — незаметно прошмыгнувшая сюда Логофетка со своими яичными кудряшками на плешивой голове — комичная и в то же время страшная, словно насмешка и издевка прошлого над всем настоящим и будущим. Ангелина чувствовала, что готова убить ее в ту же секунду, если бы только это можно было сделать незаметно. Столько лет эта старуха, как злое проклятье, висела над его судьбой, а сейчас явилась, чтоб отнять и у нее часть ее удовлетворения.
Весь день охваченная горем и скрытой яростью Ангелина почти не глядела на сына. Но бедняга словно бы и не замечал этого, он, верно, вообще ничего не замечал — такой отсутствующий был у него вид. Погруженный в себя, Сашо, казалось, оглох и ослеп. Криста беспомощно смотрела на него, словно ему тоже грозила какая-то ужасная смерть, и незаметно поглаживала пальцами его холодную руку. Он был глубоко признателен ей за эту безмолвную ласку, понимая, что сейчас не мог бы получить ее ни от одного другого существа на земле. Сейчас Криста была ему ближе всех, ближе собственной матери, которая, видимо, совсем помешалась от горя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
— Она испугалась! — очень тихо ответила мать. — Потеряла присутствие духа!
Только сейчас Урумов понял, что так оно, наверное, и было. Охваченная страхом, Криста просто хотела за что-то ухватиться.
— Они задержатся там на несколько дней. А потом вернутся в Софию. Так что готовьтесь к свадьбе.
— Не надо так говорить! — резко оборвала его Мария.
— Это неизбежно, Мария. Вам придется с ними встретиться. Я это говорю для того, чтобы у вас было время подготовиться.
— Нельзя так! — Голос ее задрожал. — Они… они не имели права, не спросив нас…
Разумеется, она совсем не хотела этого говорить. Но и ничего другого Мария сказать не могла. Не сказав больше ни слова, она положила трубку. Наверное, сейчас плачет. Есть у женщин эта слабость, которая, в сущности, их настоящая сила. Он прошел через холл и вернулся к себе в кабинет. Почувствовав, что ноги еле держат его, медленно опустился на кушетку. Легкая дурнота охватила его. Дыханье словно задерживала чья-то рука, невидимая, спрятавшаяся за грудной костью. Если все-таки есть на свете судьба, то она — нечто самое последовательное и злорадное из всего, существующего в этом запутанном мире. Единственное, чем можно победить ее неумолимость, это идти ей навстречу. Тогда, по крайней мере, остается хоть какой-то шанс случайно с ней разминуться.
Но он чувствовал, что на это у него нет больше сил. Он понимал, что все, о чем он думал последние дни, больше не существует. Все возможные положения взаимно исключали друг друга. Теперь все четверо по законам этой жизни стали близкими родственниками. А по законам человеческой нравственности? В чем теперь может выразиться их близость? Неужели в том, что она сама назвала безнравственным и абсурдным? Он еще мог бы смириться с ее отсутствием. Но как теперь смириться с ее близостью? Все это не укладывалось у него в голове, выходило за пределы его представлений о реальности. И так оно было с самого начала; наверное, у него просто пропало воображение, если он не понял этого раньше.
Так он лежал около часа. Потом встал и позвонил Спасову. В трубке раздался скучающе-утомленный голос:
— Кто говорит?
— Академик Урумов. Мне нужно зайти к вам на десять минут.
— Нельзя ли завтра, товарищ Урумов? Сегодня я страшно занят.
— Нельзя, — ответил академик. — Только на десять минут.
— Ну что ж, приходите! — со скорбным смирением ответил Спасов.
— Выхожу немедленно.
Но вышел он не сразу. Прошел в спальню, раскрыл гардероб и переоделся — с ног до головы. Сменил белье, рубашку, повязал совершенно новый летний галстук, о существовании которого он совсем забыл. Выходя, в прихожей еще раз взглянул на себя в зеркало. Выглядел он вполне обычно, может быть, только бледней, чем всегда. И через полчаса уже сидел в просторном красивом кабинете, настолько светлом в это время дня, что у него заболели глаза. Невысокий, мягкий, гладкий человечек все в той же утомленной позе сидел против него и ждал. Очень страшно было передавать все в эти ухоженные, пухлые руки. Урумов вздохнул и начал напрямик:
— Я должен сделать вам одно весьма неожиданное признание, товарищ вице-президент.
— Надеюсь, приятное! — с последней надеждой сказал Спасов.
— Вряд ли!.. Впрочем, все зависит от того, как вы его воспримете.
— Что же, слушаю…
И тогда очень медленно и спокойно академик рассказал ему, кто и при каких обстоятельствах написал статью для «Просторов». На лице вице-президента появилось сначала ошеломленное, потом печальное и, наконец, до крайности возмущенное выражение. Урумов невольно его пожалел.
— Разумеется, в основе всех его выводов, всей гипотезы лежат мои труды, — сказал он. — И в своей научной работе я руководствовался именно такого рода предположениями. Их ни в коем случае нельзя назвать слепыми или произвольными. Но так же верно, что сам я никогда бы не решился изложить на бумаге столь смелую, я бы сказал, невероятную гипотезу, не имея еще достаточных доказательств. Так что вряд ли я имею моральное право на приоритет идеи и на ту смелость, о которых упоминает в своем письме Уитлоу. На самом деле приоритет принадлежит аспиранту нашего института Александру Илиеву.
— Глупости! — почти крикнул Спасов.
— Нет, товарищ Спасов, к сожалению, все это правда.
— Какая правда? — вновь вскипел Спасов. — Как вы, академик, можете говорить такое? Представьте себе, что в один прекрасный день будет построена эта идиотская машина времени. Неужели мир поверит, что ее изобретатель — Герберт Уэллс? Только потому, что по глупости и невежеству он первый пустил в оборот эту идею и этот смешной термин. И сейчас писатели, популяризаторы и все эти тупицы, которые называют себя футурологами, тоже без конца болтают всякие глупости. Болтуны они, а не открыватели.
Спасов, видимо, был так твердо убежден в своих словах, что академик даже подумал: не теряет ли он здесь напрасно время? Нет, нет, к нему непременно нужно найти какой-нибудь путь, пусть даже ценой любых уступок.
— Мой племянник вовсе не болтун, — твердо сказал он, — а исключительно талантливый молодой ученый.
— Ученый? Будет вам! Мальчишка, зеленый мальчишка… Я просто не понимаю, зачем вы все это мне рассказываете!.. Даже если это и правда! Хотите, чтобы я взял на себя моральную ответственность? Если дело только в этом — не имею ничего против. Но вы не должны больше нигде повторять подобные глупости! Если вы действительно уважаете свой труд! Иначе вы только скомпрометируете научную истину, у которой и без того не так уж много сторонников.
Урумов вдруг почувствовал облегчение — он увидел путь к Спасову. Теперь уже было нетрудно перебросить мостик через внезапно разверзшуюся трещину.
— Мне кажется, вы меня неправильно поняли, профессор Спасов. Я вовсе не собираюсь выходить на площадь и бить во все барабаны.
— В чем же тогда дело? — умоляюще спросил Спасов.
— Неужели вы не понимаете? У меня больше нет морального права скрывать правду. А дальше — это дело вашей совести. Вы сами решите, нужно ли поделиться ей с кем-нибудь… и когда…
— Никогда! — решительно заявил Спасов.
— Это вы сейчас так думаете!.. Потому что не верите в это открытие. Но когда оно станет фактом, который потрясет весь мир, вы поймете, что вы — должник истины. Но главное, разумеется, не в этом. Этой правдой я спокойно мог бы поделиться с бумагой и скрепить ее собственной подписью. В сущности, меня к вам привело другое.
— Что еще, бога ради! — с отчаянием воскликнул Спасов.
— Сейчас узнаете. Вы видите — я человек пожилой. Что будет с моей работой, если я внезапно умру?
Спасов опять помрачнел. — Глупости! — сказал он,
— Это не глупости! — возразил академик, на этот раз гораздо мягче. — Если вы знаете, где зарыт клад, вы расскажете об этом какому-нибудь близкому человеку, хотя бы жене. Все может случиться, вдруг я выйду отсюда и попаду под машину. Тогда кто сообщит миру правду? Уитлоу? Но он сейчас находится лишь в ее преддверии и сам обращается к нам за помощью. Я рассказал вам эту историю прежде всего затем, чтобы вы поняли: мой племянник — это единственный человек, который глубже и полнее всех знаком с проблемами, которыми я занимался до сих пор. Или, вернее, коллектив Аврамов — Илиев, хотя, по-моему, юноша знает больше и пойдет дальше. Они уже работают вместе и получили некоторые поразительные результаты. Уитлоу будет что у них узнать!
—Уитлоу будет разговаривать только с вами! — решительно заявил Спасов. — И больше ни с кем.
Академик еще раз взглянул на его беспокойные пухлые руки. Что можно ими удержать? Ничего!.. Если только события не заставят его взяться за ум. Или он сам — сейчас!
— Конечно, со мной! — ответил Урумов твердо. — Но здесь речь идет только о предусмотрительности. А это качество, видимо, у вас отсутствует, товарищ Спасов. Этого, вероятно, вам никто не говорил, поэтому скажу я со всей ответственностью, к которой меня обязывают мой возраст и звание. Вы хороший математик, но плохой администратор, товарищ профессор! И своим руководством завели в тупик немалую часть ваших дел. Возможно, наш институт тоже бы пострадал, но сейчас он, слава богу, в хороших руках…
Тут Спасов, до сих пор хмуро слушавший Урумова, раздраженно перебил его:
— А кто его предложил? Могу показать документы!
И он принялся лихорадочно рыться в столе.
— Не надо, я вам верю, — устало сказал Урумов. — Выслушайте меня до конца, а потом делайте, что хотите. Если со мной что-нибудь случится, нельзя допустить, чтобы визит Уитлоу из-за этого сорвался. Это исключительный биохимик, без него нам обойтись очень трудно. Запомните, что я вам сказал, и пусть это будет искуплением за все неприятности, которые вы мне причинили. И которые, как я вижу, вы сами хотите исправить.
Спасов, словно не слыша, пристально глядел на него.
— Да что это с вами?.. Может быть, вы страдаете какими-то навязчивыми страхами?
— Нет. Это просто самая обычная предусмотрительность, — сухо ответил академик.
Когда Урумов вышел, день уже клонился к закату. И хотя сейчас он шел по гораздо более прохладным и тенистым улицам, он чувствовал, как силы его уходят. Раза два ему показалось, что горячая волна заливает лицо, покрывая его легкой испариной. Особенно утомил его подъем по лестнице — несколько раз ему пришлось останавливаться на площадках и отдыхать. Лучше всего было бы, конечно, позвонить профессору Пухлеву. Они старые друзья, и профессор сделает все, что надо. Но зачем? Именно эта мысль мучила его сейчас. В самом деле, зачем? В квартире было очень жарко, солнце заливало ее, в кабинете стоял тяжелый пыльный запах старых книг. Он открыл окна и здесь и в холле, выходящем на север, оставил открытой дверь. Сразу же возник легкий сквозняк, и Урумов почувствовал, что в квартире стало прохладней. Ноги совсем его не держали, дрожь от бесконечного подъема по лестнице все еще не унималась.
Он присел на кушетку. Очень хотелось сунуть за спину обе подушки, но сил не было даже на это. Ничего, он посидит так, а потом ляжет — может быть, навсегда. И вдруг взгляд его утонул в синеве картины. Казалось, он сам уже был в ней, в этой ночи, рядом с белыми конями, которые провели его через всю его жизнь. Он чувствовал их дыхание и легкое пофыркивание, с которым они спускались вниз, по крутому склону. Он видел их подрагивающие спины, белые кончики ушей. Они и сейчас бежали, точно во сне, — не было слышно ни стука копыт, ни бубенцов, совсем как в ту призрачную ночь. Не звенели даже железные шины. И он был совсем один в этой страшной повозке, рядом не было никого, не было даже матери, словно и она растаяла в ночной прохладе. Ему казалось, что он уже целую вечность спускается по этому бесконечному крутому склону. И он уже не знал, куда едет, может быть, в никуда. А может быть, к тем светлым, осиянным луной долинам, к утопающим во мраке селам. Но и эти долины были как будто совсем мертвы, не было слышно даже тихого журчания рек. Ему вдруг стало страшно, захотелось уйти из картины, но уйти он не мог — картина поглотила его целиком.
Он не знал, что если останется сидеть вот так, не двигаясь, то будет спасен. Но очень уж была страшна эта бесконечная, темная и холодная ночь, хотелось во что бы то ни стало вернуться к себе. И он действительно вернулся, хотя и с трудом. Теперь картина опять была далеко, сквозь легкий туман он вновь увидел ее на стене. Решил снять ботинки, дать отдых ногам, полежать, успокоиться. Он наклонился, развязал шнурки, медленно, не помогая себе руками, снял обувь. Затем с облегчением вздохнул и выпрямился. В то же мгновение сердце его словно лопнуло — так же легко и бесшумно, как лопаются после дождя прозрачные водяные пузыри. И он сразу же понял, что это — конец.
Да, это действительно был конец. В первую секунду он почувствовал только острый приступ безнадежности — горькое и страшное, не имеющее границ чувство. Это продолжалось всего лишь мгновение, впрочем, может быть, он уже потерял чувство времени. Наверное, он упал на кушетку, потому что видел только карниз над окном и часть потолка. Но почему он до сих пор сознавал все, что его окружало? Ах да, ну конечно же, мозг еще продолжает жить, сознание работает. И, забыв обо всем, ученый, затаив дыхание, продолжал наблюдать великое и страшное чудо смерти. Но и это как будто длилось всего несколько мгновений. Все вокруг него быстро темнело, теряло цвет и очертания. Потом появились какие-то неясные и деформированные образы, которых он не понимал. И вдруг совершенно ясно увидел круглую вешалку «Альказара», серо-голубые пелерины офицеров, эмалевые кокарды, котелки; увидел пристава в синем мундире, словно разрубленного саблей, безглазого и страшного; увидел ее . И последними остатками своего гаснущего сознания понял, что все, что случилось с того позднего вечера и до сегодняшнего дня, — было всего лишь бесконечно растянувшимся мгновением самообмана и надежды.
На следующее утро сестра так и нашла его — неестественно вытянувшись, он лежал, закинув голову, худой, окоченевший, бесчувственный. На первый взгляд посеревшее его лицо казалось совершенно спокойным. И только родная сестра скорее почувствовала, чем увидела, выражение горького страдания, которое все больше бледнело и исчезало, словно он ждал еще только ее, чтобы со всем проститься. И когда наконец пришел врач, его безжизненное лицо было уже спокойным и чистым, как вечность.
15
Зал гражданских панихид был заполнен до предела. Стоял жаркий летний день, но здесь было много темных костюмов, галстуков, много печальных лиц и много представителей высоких учреждений и институтов. Несмотря на глубокое потрясение, Ангелина обводила зал сухими строгими глазами и подмечала все, вплоть до мельчайших подробностей. Она знала, что, когда пробьет и ее час, лишь об этом она сможет вспоминать с упованием и благодарностью. Охваченная горем, она в то же время испытывала какое-то удовлетворение; полная отчаянья — гордилась всем, что сейчас видела, скорбь мешалась с радостью. Еще никого из Урумовых не хоронили так многолюдно и торжественно, с таким почетом, с таким количеством цветов и венков, с такими прекрасными некрологами, которые она накануне читала чуть не до утра. Всего этого было намного, намного больше, чем она ожидала, хотя здесь и не было кадильниц и хоругвей, и епитрахили священников не блестели своей ветхой позолотой. Ей очень не хватало свечей и печального запаха ладана, это даже угнетало ее, но не мешало понимать, что без них человеческая скорбь проявляется более искренне и естественно. И пока люди один за другим подходили, чтобы выразить ей свои соболезнования, Ангелина чувствовала, что большим почетом она не пользовалась никогда в жизни. Прощаясь с ним, многие мужчины вытирали слезы. А один попросту плакал. И именно этой картины — вида плачущего пожилого мужчины — не могли выдержать ее истерзанные и расстроенные нервы, она тоже заплакала. Но быстро овладела собой. Нет, у нее не было времени лить слезы. Сейчас ей нужно было смотреть вместо несчастного ее брата, смотреть его глазами и донести все увиденное до своего последнего часа. Она даже на гроб глядела редко. Да и зачем? Защищенный грудой цветов, он лежал в полной безопасности и сейчас по-настоящему был похож на мертвого. Заострившиеся косточки бледных рук, обесцвеченные ногти, лицо — сухое, морщинистое и бесконечно безжизненное, словно восковая маска. Вообще, все в нем казалось нетленным, холодным и каким-то полым, словно от живого человека осталась лишь тонкая, беззащитная оболочка.
Около гроба собрались родные покойного. Впереди всех — Ангелина в своем поношенном траурном платье, которое она внутренне проклинала; затем ее сын, потрясенный и безмолвный, со своей маленькой, перепуганной женой, и ее мать, на которую Ангелина не смела даже взглянуть. И наконец — незаметно прошмыгнувшая сюда Логофетка со своими яичными кудряшками на плешивой голове — комичная и в то же время страшная, словно насмешка и издевка прошлого над всем настоящим и будущим. Ангелина чувствовала, что готова убить ее в ту же секунду, если бы только это можно было сделать незаметно. Столько лет эта старуха, как злое проклятье, висела над его судьбой, а сейчас явилась, чтоб отнять и у нее часть ее удовлетворения.
Весь день охваченная горем и скрытой яростью Ангелина почти не глядела на сына. Но бедняга словно бы и не замечал этого, он, верно, вообще ничего не замечал — такой отсутствующий был у него вид. Погруженный в себя, Сашо, казалось, оглох и ослеп. Криста беспомощно смотрела на него, словно ему тоже грозила какая-то ужасная смерть, и незаметно поглаживала пальцами его холодную руку. Он был глубоко признателен ей за эту безмолвную ласку, понимая, что сейчас не мог бы получить ее ни от одного другого существа на земле. Сейчас Криста была ему ближе всех, ближе собственной матери, которая, видимо, совсем помешалась от горя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49