дай волю – так и унеслось бы в обгон машины к деревянному дому под поникшими космами старых берез.
Шофер высадил ее на углу улицы, Ольга быстро пошла по тропинке. Бросила возле калитки чемодан, кинулась к мальчугану, игравшему на крыльце, обняла его так сильно и неожиданно, что он заплакал, а потом притих, удивленно слушая ее ласковый шепот, недоверчиво глядя на незнакомую тетю в зеленом платье, вдыхая резкий запах духов и бензина.
Николка протянул руку, хотел прикоснуться пальчиками к щеке Ольги, но вдруг отпрянул и спросил недоверчиво:
– Ты не тетя? Ты правда мама?
Он сильно подрос за год, стал очень похож на отца. Ольга радовалась, что еще там, в Германии, выбирала вещи побольше размером: ушить всегда легче. А тут и ушивать не понадобилось, впору пришлись Николке и костюмчики, и вязаный джемпер, и пальто.
Всех оделила Ольга подарками. Светловолосая голенастая Людмилка так обрадовалась, что целый день вертелась, примеряя обновки, возле трюмо. Антонина Николаевна поблагодарила за привезенные платья и плащ.
Марфе Ивановне вручила Ольга отрез. Бабка встала перед зеркалом, поднесла материал к груди и так молодецки повела плечами, что Ольга расхохоталась, а Антонина Николаевна закашляла, то ли от возмущения, то ли пытаясь подавить смех.
Каждую минутку Ольга старалась быть рядом с сыном. Гуляла с ним в саду, читала книжки, играла в мяч. Сама приготовила обед, сделала маленькую постирушку. Или отвыкла она от такого труда, или сказывалась беременность, но устала так, что не смогла даже уложить Николку, присела на кровать и заснула. Марфа Ивановна разбудила ее только за полночь, с лампой в руке проводила к умывальнику.
Утром, за чаем, Антонина Николаевна сказала строго и сухо:
– За ребенком приехала? Да, конечно, я тебя понимаю. Но и ты пойми нас. Пока ты в таком положении, мы не можем отдать тебе сына. Я тебя не осуждаю, не все способны хранить верность… Это дело твое. Но прежде чем взять к себе Николку, ты должна свить настоящее гнездо, обжиться с мужем, осесть на месте. Ты сейчас едешь в Крым. Потом в Москву. Мальчику может повредить смена климата. Да и вам не будет отдыха, ни тебе, ни твоему генералу.
– Хорошо, – ответила Ольга. – Пусть он пока останется. До ноября.
– Оля! – Антонина Николаевна прижала к груди руки, голос ее прозвучал умоляюще: – Оля! Не будь безжалостной! У тебя скоро появится ребенок. И еще будут дети, если захочешь. Но кто вернет мне Игоря? Частичку его я вижу в Николке. Не спеши отнимать у нас радость!
– Олюшка, – ласково позвала бабка, притулившаяся возле печки. – Я ведь помру без него, Олюшка. Он ведь на земле меня держит. Остальные-то и без меня обойтись могут!
* * *
Из дневника генерал-лейтенанта Порошина.
11 сентября 1945 г. Лесничество.
Могила Степаныча на перекрестке двух просек. Будто аллея ведет через березняк на возвышенность, к старому дубу. Тропинка усыпана опавшей листвой. Березы кругом под цвет лимона, осинник горит ярким огнем, а у дуба крона совсем еще зеленая, только на макушке чернеют мертвые ветви с коричневыми сухими листьями.
Мы пришли втроем. Лесничий Егор Дорофеевич, его приемный сын Ильюшка и я. Принесли лопату. Брагин хотел подсыпать и подровнять могильный холмик, но я сказал, что не надо. На могиле растет березка. Она уже вытянулась до колен. Пусть растет.
Договорились, что весной в изголовье установим плиту.
Спутники мои ушли, а я посидел со Степанычем, рассказал ему, где бывал и что видел.
Сидел и думал: все поправимо на этом свете, непоправима лишь смерть…
Да, места тут дикие и красивые. Лес без конца и края. Брагин говорит: партизанил здесь, знает каждую тропинку, не может уехать. И зачем ему уезжать? Живет вольготно, просторно. Новый пятистенный дом, дружная большая семья. Жена у него – царь-баба! Рослая, молчаливая, сильная. Все хозяйство везет на себе. Дочь Нюша качает в люльке маленького брагинского сынишку. Средний сын уехал в техникум, а Илья ходит за Брагиным, как ординарец. Понимают друг друга без слов: спаяли их партизанские годы сильней кровного родства.
Я рассказал хозяйке, что мы с Олей тоже ждем ребенка, и она очень обрадовалась. Зовет в гости на следующее лето. Говорит, что приехать лучше к августу, когда кончается комарье. Воздух, парное молоко, грибы, ягоды – лучший отдых. Думаю, что Оля согласится.
У Брагиных есть белка. Она совсем ручная. Квартирует в скворечнике, а в обед прибегает к общему столу. Забавная зверюшка. Ее можно держать в городе. Я договорился с Ильей. К следующей осени он приручит белку для нас, чтобы мы могли увезти с собой. Ведь маленькому будет интересно смотреть на нее.
Кажется, впервые в жизни я не думаю о делах службы и почти не вспоминаю войну. Радуюсь тишине, ярким краскам леса, чистому и прохладному воздуху. И весь наполнен каким-то приятным волнующим ожиданием. Впереди – Оля. А потом будет чудо: на свете появится еще один человек. Мой человек, мое продолжение! Что там ни говори, но быть отцом – важнее, чем быть генералом!
* * *
Ольга хорошо помнила довоенную Ялту: белые дворцы среди зелени, нарядные толпы на набережной, запах жареного мяса и лука, гудки чистеньких пароходов и голубое небо, прильнувшее вдали к синему морю. Суматошно, весело и шумно было тогда в курортном городе. А теперь дворцы лежали в руинах, набережная искорежена воронками, уцелевшие дома словно ослепли: у одних окна забиты фанерой, у других вмазаны вместо стекол бутылки и банки, хоть немного пропускавшие свет.
В военном санатории восстановили один корпус из пяти, было тесно, люди спали на топчанах в коридоре. Но Порошину дали отдельную угловую комнату с двумя широкими кроватями.
Вставали они рано и еще до завтрака успевали погулять в парке или сходить на рынок за фруктами. Прохор Севастьянович где-то вычитал, что для ребенка и матери очень полезен виноград. От яблок и от груш тоже вреда не бывает. Вот и носила Ольга с собой повсюду сумочку с фруктами. Но они ей быстро приелись, хотелось соленого, острого. Ольга тайком отдавала яблоки местным детишкам, а Порошин, довольный аппетитом жены, снова вел ее на шумный базар, где торговали не только фруктами, но и рыбой, и дельфиньим мясом. В очередях люди рассказывали, как вкусна, как питательна дельфинья печенка. Порошин договорился с сестрой в санатории, чтобы та купила.
Печенка не очень понравилась Ольге, она ела через силу, но не сказала об этом Прохору, чтобы не огорчить его.
Вечером они садились на большие камни у самой кромки воды, слушали шорох волн, ощущая на своих лицах теплое и влажное дыхание моря. Ольга была счастлива. Лишь иногда днем, при виде играющих на пляже ребятишек, ее охватывала тревога: а что там сейчас в Одуеве, как Николка? Здоров ли он, не забыл ли совсем свою маму? Там дожди, слякоть, ветер срывает желтую сырую листву…
В такие минуты она особенно приглядывалась к детям Николкиного возраста, смотрела, как они играют, жадно вслушивалась в их разговоры: ведь такие же интересы занимают и ее сына!
Однажды Ольга, загорая на пляже, увидела девочку лет трех: худенькую, подвижную и словно бы шоколадную от загара. Она барахталась в неглубокой заводи среди крупных камней, плескалась со своими сверстниками. Ее голос привлек внимание Ольги: посмотрела и не смогла отвести глаз – эта девочка чем-то неуловимо напоминала ей Матвея Горбушина.
«Чепуха! – поморщилась Ольга. – Я и Матвея-то не помню, даже лицо его представить себе не могу».
Она повернулась на другой бок, удобней устроилась на плече Прохора. Неясные воспоминания охватили ее, она будто слышала шум деревьев в ночном лесу… Звонкий, веселый голос девочки продолжал тревожить ее, даже в голосе чудились знакомые интонации.
Ольга села, поискала глазами. Девочка бежала по пляжу. Навстречу ей быстро шла высокая женщина, наверное, мать. Зеленая, армейского образца, юбка была коротка женщине, выше колен обнажала полные загорелые ноги. Воротник дешевой розовой кофточки расстегнут, черные, смолисто блестевшие волосы коротко пострижены.
Она подхватила девочку и, держа на левой руке, правой ловко натянула на нее трусики. Девочка болтала смуглыми ногами, что-то рассказывала матери. Смеясь, они пошли по пляжу. Ольга провожала их взглядом до тех пор, пока они не затерялись среди людей.
* * *
Почти каждый вечер в квартире Ермаковых собиралась компания. Настя Коноплева первой прибегала из института. Быстренько переодевалась, ставила на кухне большой чайник. Если была картошка или вермишель, начинала варить суп. Неля по дороге с завода заглядывала в магазин, выкупала хлеб и отоваривала продуктовые карточки. Евгения Константиновна выходила на кухню давать советы. Альфред кашлял в своей прокуренной комнате. Вернувшись из армии, он отдал хозяйкам все деньги и вещи и попросил, чтобы его не тревожили три месяца. За это время он должен восстановить в себе нормальное понимание жизни и обдумать будущее.
Альфред записался сразу в две библиотеки, ходил в них через день и читал запоем.
Ровно в девятнадцать ноль-ноль, как по расписанию, являлся Сергей Панов, учившийся теперь на втором курсе авиационного института. У Панова имелась крепкая родня где-то в подмосковной деревне, и он умел извлекать из этого выгоду: приносил то кусок сала, то сушеные грибы, однажды притащил в мешке живого петуха, все общество изрядно помучилось с ним: никто не умел отрубать голову и щипать перья.
Подполковник Бесстужев зашел как-то на знакомую квартиру, где бывал с Игорем, поговорил с Настей, познакомился с Альфредом и тоже зачастил на Бакунинскую: тут ему было веселей и интересней, чем в холостяцком общежитии академии.
В сырой сентябрьский вечер Юрий приехал раньше обычного, привез две бутылки вина, купленные в коммерческом магазине. Неля и Панов спорили в столовой о сверхзвуковых скоростях. Неля соглашалась, что ракеты – да. А самолеты звуковой барьер не преодолеют. Голос у нее был резкий, отвечала она раздраженно, и Юрий подумал: наверно, Неля останется в старых девах. Внешностью она не блещет, а ведь теперь так много молодых, красивых и незамужних… Кроме того, она слишком увлечена техникой. Сейчас она горячо доказывала Панову, что полета за звуковым барьером не выдержит человек.
– А это смотря под каким градусом! – весело подмигнул Сергей, увидев бутылки в руках Бесстужева.
– При чем тут градусы? – пожала плечами девушка. – Обычный горизонтальный полет…
– Ну, градусы – великое дело! Человек становится крепче металла! По себе знаю!
Неля посмотрела на бутылки и скривила губы.
– С тобой невозможно спорить, ты уходишь от серьезного разговора, – обидчиво проскрипела она.
«Старая дева! – снова подумал Бесстужев. – Не выпадет какая-нибудь случайность, так и останется синим чулком…»
Часа через полтора спор, подогретый вином, разгорелся с новой силой. На этот раз Панов и Неля, объединившись, нападали на Настю, которая утверждала, что детям в школе надо прежде всего прививать вкус к литературе, к искусству. Война сделала многих людей грубыми, черствыми. Поэтому сейчас особое внимание следует обратить на воспитание гуманизма, чуткости, заботливости. Надо побольше готовить учителей и врачей.
Она говорила, а Юрий, откинувшись, любовался ее лицом с трепетными ноздрями, с чуть раскосыми глазами. Ей очень шло черное платье с белым кружевным воротничком. Платье было скромным, строгим, и в то же время подчеркивало девичью стройность фигуры. Бесстужев заметил, что Альфред тоже не сводит с Насти добрых восторженных глаз. А Панов, подобравшись, словно перед прыжком, сердито покалывал Настю острыми глазками и говорил, что война двинула вперед инженерную, изобретательскую мысль. Наступает век техники. Человечество накопило достаточно знаний для того, чтобы заставить работать на себя машины и ту неисчерпаемую энергию, которая еще скрыта в природе. Техническая гонка, начавшаяся во время войны, будет продолжена. Поэтому следует резко увеличить и улучшить подготовку технических кадров.
Насте трудно было спорить с двоими. Она ответила, что человек рождается для того, чтобы жить, радоваться, наслаждаться природой и искусством, а вовсе не для того, чтобы стать придатком машин, мозгом каких-то там механических сооружений.
Все ждали, что скажет Альфред. Панов и Неля не сомневались, что он поддержит их. Ведь Альфред сам математик, перед войной работал над диссертацией по автоматизации производства, в армии изобрел портативное приспособление для артиллерийских расчетов. Его слово было бы веским.
Ермаков медлил. Большой, грузный, он повернулся так тяжело, что стул жалобно пискнул под ним. Протер носовым платком толстые стекла очков, правой рукой почесал заросший затылок и, устыдившись этого жеста, обвел всех взглядом, будто прося извинения. А когда заговорил, Юрий отметил резкий контраст между его доброй, неуклюжей внешностью и той твердостью, той убежденностью, которая звучала в его голосе.
– Я сейчас слушал вас и вспоминал зиму сорок первого года. Самую трудную для меня зиму, – сказал Альфред. – В поселке Пулково не сохранилось ни одного дома. Понимаете, ни одного. Только церковь торчала над снежной равниной да кое-где виднелись кирпичные руины. Тогда мне казалось, что я не дотяну до весны. Если не умру от голода, то замерзну. Но мы все-таки жили и стреляли, – он сделал паузу, чтобы передохнуть и прикурить папиросу. – И вот тогда, в подвале под руинами, бойцы нашли какую-то книжку. Ее разобрали по листочкам на самокрутки. Мне тоже досталась страничка. Я не знаю, кто автор, не могу вспомнить дословно текст, но там написано было приблизительно так: «Все недолговечно на земле. Ржавеет и исчезает железо. Трескаются и рассыпаются камни. В прах превращаются люди. Бессмертны только идеи и мысли, запечатленные в образах».
– Увлекательные рассуждения, – с улыбкой сказал Панов: он не мог понять, шутит Ермаков или говорит серьезно. – Только как же ты сам теперь? Ведь в кандидаты технических наук метишь!
– Я понимаю, мои слова звучат несколько парадоксально, – кивнул Панову Альфред. – Но для меня это не парадокс, а истина. Я не утратил ни грамма уважения к математике, считал и считаю ее наукой наук, большим достижением человеческого разума. И все-таки вполне возможно, что не вернусь больше ни к ней, ни к другим наукам, интересовавшим меня раньше. Если и вернусь, то не сейчас. Теперь, после этой войны, после Хиросимы и Нагасаки, нужно думать о том, чтобы такие трагедии больше не повторялись. Не только думать, но и бороться, звать людей к лучшему!
Он поднялся со стула, подошел к двери. Остановился, словно хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.
– Ерунда! – крикнул ему вслед Панов.
Дверь громко захлопнулась.
– Не повышай голоса, Сережа, – строго сказал Настя. – Альфред хочет сражаться против войны. А как именно – он и сам еще точно не знает.
– Будет писать стихи, – насмешливо произнесла Неля, собирая пустую посуду. – У него хватит чудачества, чтобы оставить аспирантуру и поступить в литературный институт. Кажется, есть и такой?..
– А в чем тут чудачество? – вырвалось у Бесстужева. Все повернулись к нему, и он продолжал негромким, хриплым от волнения голосом: – Каждый выбирает тот путь, который ему по душе. Я так понимаю: любого человека можно выучить и сделать из него настоящего инженера. А настоящего поэта не выучишь и не сделаешь. Для этого природный талант нужен. И если он есть, пускай Альфред развивает свои способности.
– Какого же черта он раньше своих задатков не замечал, – сказал Панов, пристально и грустно следя за Настей, снимавшей с вешалки пальто. – Ты за гением?
– За Альфредом. Разволновался он.
– Раньше мы многого не замечали в себе и в других, – продолжал Бесстужев, обращаясь к Панову, – теперь, после войны, люди начинают жить заново.
* * *
Поезд приближался к Туле. Поля сменились желто-багряными массивами лесов, потом надвинулся слева дымный горб Косой Горы, замелькали кирпичные заводские трубы, бараки, одноэтажные домики.
Виктор стоял в коридоре, прижавшись лбом к влажному стеклу, смотрел за окно и ничего не видел: весь устремлен был в себя. Считанные минуты оставались до того перевала, до того рубежа, который рассечет всю его жизнь, даст какое-то новое, неизвестное направление.
Трудны были оставшиеся за спиной годы. И все же во время войны Виктор чувствовал под ногами твердую почву, знал, что делать и как нужно делать. Его уважали, с ним считались. Но вот начался мирный ровный путь, и тут, на каком-то повороте, его словно бы столкнули с дороги на зыбкое болото, оно вздрагивало и покачивалось, как покачивался сейчас под ногами вагонный пол.
Дьяконский испытывал неуверенность и даже робость, какой не бывало с ним на войне. Он ушел в армию юношей, а возвращался взрослым, много пережившим человеком, но у него не было ни образования, ни специальности, ни своего угла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Шофер высадил ее на углу улицы, Ольга быстро пошла по тропинке. Бросила возле калитки чемодан, кинулась к мальчугану, игравшему на крыльце, обняла его так сильно и неожиданно, что он заплакал, а потом притих, удивленно слушая ее ласковый шепот, недоверчиво глядя на незнакомую тетю в зеленом платье, вдыхая резкий запах духов и бензина.
Николка протянул руку, хотел прикоснуться пальчиками к щеке Ольги, но вдруг отпрянул и спросил недоверчиво:
– Ты не тетя? Ты правда мама?
Он сильно подрос за год, стал очень похож на отца. Ольга радовалась, что еще там, в Германии, выбирала вещи побольше размером: ушить всегда легче. А тут и ушивать не понадобилось, впору пришлись Николке и костюмчики, и вязаный джемпер, и пальто.
Всех оделила Ольга подарками. Светловолосая голенастая Людмилка так обрадовалась, что целый день вертелась, примеряя обновки, возле трюмо. Антонина Николаевна поблагодарила за привезенные платья и плащ.
Марфе Ивановне вручила Ольга отрез. Бабка встала перед зеркалом, поднесла материал к груди и так молодецки повела плечами, что Ольга расхохоталась, а Антонина Николаевна закашляла, то ли от возмущения, то ли пытаясь подавить смех.
Каждую минутку Ольга старалась быть рядом с сыном. Гуляла с ним в саду, читала книжки, играла в мяч. Сама приготовила обед, сделала маленькую постирушку. Или отвыкла она от такого труда, или сказывалась беременность, но устала так, что не смогла даже уложить Николку, присела на кровать и заснула. Марфа Ивановна разбудила ее только за полночь, с лампой в руке проводила к умывальнику.
Утром, за чаем, Антонина Николаевна сказала строго и сухо:
– За ребенком приехала? Да, конечно, я тебя понимаю. Но и ты пойми нас. Пока ты в таком положении, мы не можем отдать тебе сына. Я тебя не осуждаю, не все способны хранить верность… Это дело твое. Но прежде чем взять к себе Николку, ты должна свить настоящее гнездо, обжиться с мужем, осесть на месте. Ты сейчас едешь в Крым. Потом в Москву. Мальчику может повредить смена климата. Да и вам не будет отдыха, ни тебе, ни твоему генералу.
– Хорошо, – ответила Ольга. – Пусть он пока останется. До ноября.
– Оля! – Антонина Николаевна прижала к груди руки, голос ее прозвучал умоляюще: – Оля! Не будь безжалостной! У тебя скоро появится ребенок. И еще будут дети, если захочешь. Но кто вернет мне Игоря? Частичку его я вижу в Николке. Не спеши отнимать у нас радость!
– Олюшка, – ласково позвала бабка, притулившаяся возле печки. – Я ведь помру без него, Олюшка. Он ведь на земле меня держит. Остальные-то и без меня обойтись могут!
* * *
Из дневника генерал-лейтенанта Порошина.
11 сентября 1945 г. Лесничество.
Могила Степаныча на перекрестке двух просек. Будто аллея ведет через березняк на возвышенность, к старому дубу. Тропинка усыпана опавшей листвой. Березы кругом под цвет лимона, осинник горит ярким огнем, а у дуба крона совсем еще зеленая, только на макушке чернеют мертвые ветви с коричневыми сухими листьями.
Мы пришли втроем. Лесничий Егор Дорофеевич, его приемный сын Ильюшка и я. Принесли лопату. Брагин хотел подсыпать и подровнять могильный холмик, но я сказал, что не надо. На могиле растет березка. Она уже вытянулась до колен. Пусть растет.
Договорились, что весной в изголовье установим плиту.
Спутники мои ушли, а я посидел со Степанычем, рассказал ему, где бывал и что видел.
Сидел и думал: все поправимо на этом свете, непоправима лишь смерть…
Да, места тут дикие и красивые. Лес без конца и края. Брагин говорит: партизанил здесь, знает каждую тропинку, не может уехать. И зачем ему уезжать? Живет вольготно, просторно. Новый пятистенный дом, дружная большая семья. Жена у него – царь-баба! Рослая, молчаливая, сильная. Все хозяйство везет на себе. Дочь Нюша качает в люльке маленького брагинского сынишку. Средний сын уехал в техникум, а Илья ходит за Брагиным, как ординарец. Понимают друг друга без слов: спаяли их партизанские годы сильней кровного родства.
Я рассказал хозяйке, что мы с Олей тоже ждем ребенка, и она очень обрадовалась. Зовет в гости на следующее лето. Говорит, что приехать лучше к августу, когда кончается комарье. Воздух, парное молоко, грибы, ягоды – лучший отдых. Думаю, что Оля согласится.
У Брагиных есть белка. Она совсем ручная. Квартирует в скворечнике, а в обед прибегает к общему столу. Забавная зверюшка. Ее можно держать в городе. Я договорился с Ильей. К следующей осени он приручит белку для нас, чтобы мы могли увезти с собой. Ведь маленькому будет интересно смотреть на нее.
Кажется, впервые в жизни я не думаю о делах службы и почти не вспоминаю войну. Радуюсь тишине, ярким краскам леса, чистому и прохладному воздуху. И весь наполнен каким-то приятным волнующим ожиданием. Впереди – Оля. А потом будет чудо: на свете появится еще один человек. Мой человек, мое продолжение! Что там ни говори, но быть отцом – важнее, чем быть генералом!
* * *
Ольга хорошо помнила довоенную Ялту: белые дворцы среди зелени, нарядные толпы на набережной, запах жареного мяса и лука, гудки чистеньких пароходов и голубое небо, прильнувшее вдали к синему морю. Суматошно, весело и шумно было тогда в курортном городе. А теперь дворцы лежали в руинах, набережная искорежена воронками, уцелевшие дома словно ослепли: у одних окна забиты фанерой, у других вмазаны вместо стекол бутылки и банки, хоть немного пропускавшие свет.
В военном санатории восстановили один корпус из пяти, было тесно, люди спали на топчанах в коридоре. Но Порошину дали отдельную угловую комнату с двумя широкими кроватями.
Вставали они рано и еще до завтрака успевали погулять в парке или сходить на рынок за фруктами. Прохор Севастьянович где-то вычитал, что для ребенка и матери очень полезен виноград. От яблок и от груш тоже вреда не бывает. Вот и носила Ольга с собой повсюду сумочку с фруктами. Но они ей быстро приелись, хотелось соленого, острого. Ольга тайком отдавала яблоки местным детишкам, а Порошин, довольный аппетитом жены, снова вел ее на шумный базар, где торговали не только фруктами, но и рыбой, и дельфиньим мясом. В очередях люди рассказывали, как вкусна, как питательна дельфинья печенка. Порошин договорился с сестрой в санатории, чтобы та купила.
Печенка не очень понравилась Ольге, она ела через силу, но не сказала об этом Прохору, чтобы не огорчить его.
Вечером они садились на большие камни у самой кромки воды, слушали шорох волн, ощущая на своих лицах теплое и влажное дыхание моря. Ольга была счастлива. Лишь иногда днем, при виде играющих на пляже ребятишек, ее охватывала тревога: а что там сейчас в Одуеве, как Николка? Здоров ли он, не забыл ли совсем свою маму? Там дожди, слякоть, ветер срывает желтую сырую листву…
В такие минуты она особенно приглядывалась к детям Николкиного возраста, смотрела, как они играют, жадно вслушивалась в их разговоры: ведь такие же интересы занимают и ее сына!
Однажды Ольга, загорая на пляже, увидела девочку лет трех: худенькую, подвижную и словно бы шоколадную от загара. Она барахталась в неглубокой заводи среди крупных камней, плескалась со своими сверстниками. Ее голос привлек внимание Ольги: посмотрела и не смогла отвести глаз – эта девочка чем-то неуловимо напоминала ей Матвея Горбушина.
«Чепуха! – поморщилась Ольга. – Я и Матвея-то не помню, даже лицо его представить себе не могу».
Она повернулась на другой бок, удобней устроилась на плече Прохора. Неясные воспоминания охватили ее, она будто слышала шум деревьев в ночном лесу… Звонкий, веселый голос девочки продолжал тревожить ее, даже в голосе чудились знакомые интонации.
Ольга села, поискала глазами. Девочка бежала по пляжу. Навстречу ей быстро шла высокая женщина, наверное, мать. Зеленая, армейского образца, юбка была коротка женщине, выше колен обнажала полные загорелые ноги. Воротник дешевой розовой кофточки расстегнут, черные, смолисто блестевшие волосы коротко пострижены.
Она подхватила девочку и, держа на левой руке, правой ловко натянула на нее трусики. Девочка болтала смуглыми ногами, что-то рассказывала матери. Смеясь, они пошли по пляжу. Ольга провожала их взглядом до тех пор, пока они не затерялись среди людей.
* * *
Почти каждый вечер в квартире Ермаковых собиралась компания. Настя Коноплева первой прибегала из института. Быстренько переодевалась, ставила на кухне большой чайник. Если была картошка или вермишель, начинала варить суп. Неля по дороге с завода заглядывала в магазин, выкупала хлеб и отоваривала продуктовые карточки. Евгения Константиновна выходила на кухню давать советы. Альфред кашлял в своей прокуренной комнате. Вернувшись из армии, он отдал хозяйкам все деньги и вещи и попросил, чтобы его не тревожили три месяца. За это время он должен восстановить в себе нормальное понимание жизни и обдумать будущее.
Альфред записался сразу в две библиотеки, ходил в них через день и читал запоем.
Ровно в девятнадцать ноль-ноль, как по расписанию, являлся Сергей Панов, учившийся теперь на втором курсе авиационного института. У Панова имелась крепкая родня где-то в подмосковной деревне, и он умел извлекать из этого выгоду: приносил то кусок сала, то сушеные грибы, однажды притащил в мешке живого петуха, все общество изрядно помучилось с ним: никто не умел отрубать голову и щипать перья.
Подполковник Бесстужев зашел как-то на знакомую квартиру, где бывал с Игорем, поговорил с Настей, познакомился с Альфредом и тоже зачастил на Бакунинскую: тут ему было веселей и интересней, чем в холостяцком общежитии академии.
В сырой сентябрьский вечер Юрий приехал раньше обычного, привез две бутылки вина, купленные в коммерческом магазине. Неля и Панов спорили в столовой о сверхзвуковых скоростях. Неля соглашалась, что ракеты – да. А самолеты звуковой барьер не преодолеют. Голос у нее был резкий, отвечала она раздраженно, и Юрий подумал: наверно, Неля останется в старых девах. Внешностью она не блещет, а ведь теперь так много молодых, красивых и незамужних… Кроме того, она слишком увлечена техникой. Сейчас она горячо доказывала Панову, что полета за звуковым барьером не выдержит человек.
– А это смотря под каким градусом! – весело подмигнул Сергей, увидев бутылки в руках Бесстужева.
– При чем тут градусы? – пожала плечами девушка. – Обычный горизонтальный полет…
– Ну, градусы – великое дело! Человек становится крепче металла! По себе знаю!
Неля посмотрела на бутылки и скривила губы.
– С тобой невозможно спорить, ты уходишь от серьезного разговора, – обидчиво проскрипела она.
«Старая дева! – снова подумал Бесстужев. – Не выпадет какая-нибудь случайность, так и останется синим чулком…»
Часа через полтора спор, подогретый вином, разгорелся с новой силой. На этот раз Панов и Неля, объединившись, нападали на Настю, которая утверждала, что детям в школе надо прежде всего прививать вкус к литературе, к искусству. Война сделала многих людей грубыми, черствыми. Поэтому сейчас особое внимание следует обратить на воспитание гуманизма, чуткости, заботливости. Надо побольше готовить учителей и врачей.
Она говорила, а Юрий, откинувшись, любовался ее лицом с трепетными ноздрями, с чуть раскосыми глазами. Ей очень шло черное платье с белым кружевным воротничком. Платье было скромным, строгим, и в то же время подчеркивало девичью стройность фигуры. Бесстужев заметил, что Альфред тоже не сводит с Насти добрых восторженных глаз. А Панов, подобравшись, словно перед прыжком, сердито покалывал Настю острыми глазками и говорил, что война двинула вперед инженерную, изобретательскую мысль. Наступает век техники. Человечество накопило достаточно знаний для того, чтобы заставить работать на себя машины и ту неисчерпаемую энергию, которая еще скрыта в природе. Техническая гонка, начавшаяся во время войны, будет продолжена. Поэтому следует резко увеличить и улучшить подготовку технических кадров.
Насте трудно было спорить с двоими. Она ответила, что человек рождается для того, чтобы жить, радоваться, наслаждаться природой и искусством, а вовсе не для того, чтобы стать придатком машин, мозгом каких-то там механических сооружений.
Все ждали, что скажет Альфред. Панов и Неля не сомневались, что он поддержит их. Ведь Альфред сам математик, перед войной работал над диссертацией по автоматизации производства, в армии изобрел портативное приспособление для артиллерийских расчетов. Его слово было бы веским.
Ермаков медлил. Большой, грузный, он повернулся так тяжело, что стул жалобно пискнул под ним. Протер носовым платком толстые стекла очков, правой рукой почесал заросший затылок и, устыдившись этого жеста, обвел всех взглядом, будто прося извинения. А когда заговорил, Юрий отметил резкий контраст между его доброй, неуклюжей внешностью и той твердостью, той убежденностью, которая звучала в его голосе.
– Я сейчас слушал вас и вспоминал зиму сорок первого года. Самую трудную для меня зиму, – сказал Альфред. – В поселке Пулково не сохранилось ни одного дома. Понимаете, ни одного. Только церковь торчала над снежной равниной да кое-где виднелись кирпичные руины. Тогда мне казалось, что я не дотяну до весны. Если не умру от голода, то замерзну. Но мы все-таки жили и стреляли, – он сделал паузу, чтобы передохнуть и прикурить папиросу. – И вот тогда, в подвале под руинами, бойцы нашли какую-то книжку. Ее разобрали по листочкам на самокрутки. Мне тоже досталась страничка. Я не знаю, кто автор, не могу вспомнить дословно текст, но там написано было приблизительно так: «Все недолговечно на земле. Ржавеет и исчезает железо. Трескаются и рассыпаются камни. В прах превращаются люди. Бессмертны только идеи и мысли, запечатленные в образах».
– Увлекательные рассуждения, – с улыбкой сказал Панов: он не мог понять, шутит Ермаков или говорит серьезно. – Только как же ты сам теперь? Ведь в кандидаты технических наук метишь!
– Я понимаю, мои слова звучат несколько парадоксально, – кивнул Панову Альфред. – Но для меня это не парадокс, а истина. Я не утратил ни грамма уважения к математике, считал и считаю ее наукой наук, большим достижением человеческого разума. И все-таки вполне возможно, что не вернусь больше ни к ней, ни к другим наукам, интересовавшим меня раньше. Если и вернусь, то не сейчас. Теперь, после этой войны, после Хиросимы и Нагасаки, нужно думать о том, чтобы такие трагедии больше не повторялись. Не только думать, но и бороться, звать людей к лучшему!
Он поднялся со стула, подошел к двери. Остановился, словно хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.
– Ерунда! – крикнул ему вслед Панов.
Дверь громко захлопнулась.
– Не повышай голоса, Сережа, – строго сказал Настя. – Альфред хочет сражаться против войны. А как именно – он и сам еще точно не знает.
– Будет писать стихи, – насмешливо произнесла Неля, собирая пустую посуду. – У него хватит чудачества, чтобы оставить аспирантуру и поступить в литературный институт. Кажется, есть и такой?..
– А в чем тут чудачество? – вырвалось у Бесстужева. Все повернулись к нему, и он продолжал негромким, хриплым от волнения голосом: – Каждый выбирает тот путь, который ему по душе. Я так понимаю: любого человека можно выучить и сделать из него настоящего инженера. А настоящего поэта не выучишь и не сделаешь. Для этого природный талант нужен. И если он есть, пускай Альфред развивает свои способности.
– Какого же черта он раньше своих задатков не замечал, – сказал Панов, пристально и грустно следя за Настей, снимавшей с вешалки пальто. – Ты за гением?
– За Альфредом. Разволновался он.
– Раньше мы многого не замечали в себе и в других, – продолжал Бесстужев, обращаясь к Панову, – теперь, после войны, люди начинают жить заново.
* * *
Поезд приближался к Туле. Поля сменились желто-багряными массивами лесов, потом надвинулся слева дымный горб Косой Горы, замелькали кирпичные заводские трубы, бараки, одноэтажные домики.
Виктор стоял в коридоре, прижавшись лбом к влажному стеклу, смотрел за окно и ничего не видел: весь устремлен был в себя. Считанные минуты оставались до того перевала, до того рубежа, который рассечет всю его жизнь, даст какое-то новое, неизвестное направление.
Трудны были оставшиеся за спиной годы. И все же во время войны Виктор чувствовал под ногами твердую почву, знал, что делать и как нужно делать. Его уважали, с ним считались. Но вот начался мирный ровный путь, и тут, на каком-то повороте, его словно бы столкнули с дороги на зыбкое болото, оно вздрагивало и покачивалось, как покачивался сейчас под ногами вагонный пол.
Дьяконский испытывал неуверенность и даже робость, какой не бывало с ним на войне. Он ушел в армию юношей, а возвращался взрослым, много пережившим человеком, но у него не было ни образования, ни специальности, ни своего угла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46