При скудном свете, померкнувшем, как только закрыли дверь, Бенина все же разглядела, что сверток этот шевелится. Потрогав, убедилась, что это живой человек.
— Это Петра спать, пьяная.
— А-а, вон оно что! Та женщина, которую ты пустил, чтоб меньше платить за квартиру... Пьянчужка бесстыжая... Но не будем терять времени, давай, дружок, твой костюм, я его отнесу... С божьей помощью постараюсь взять за него хотя бы две восемьдесят. А ты подумай, как раздобыть остальное. Пресвятая дева все тебе возвратит, я буду молиться ей, чтоб возвратила вдвойне, самой-то мне, я уж знаю, она ничего не пошлет.
Понимая нетерпение своей подруги, слепой снял с гвоздя костюм, который он называл новым — так уж заведено говорить о последней покупке,— и вручил его Бенине, а та мигом выскочила во двор, потом на улицу и направилась в квартал, который назывался Кампильо-де-Мануэла. А слепой меж тем, яростно ругаясь на арабском языке, обшаривал пьяную женщину, валявшуюся мертвой тушей посреди комнаты. На гневные слова слепого она отвечала лишь хриплым ворчанием и чуть приподнялась и закрылась было руками, но тут же снова рухнула на пол, не в силах побороть глухого пьяного отупения.
Альмудена шарил в складках черной одежды, которые вместе с перекрученным одеялом образовали немыслимый лабиринт, добрался до груди, податливой и дряблой, точно мешок с тряпьем. В волнении и спешке он откапывал то, что следовало прикрыть, и, наоборот, все глубже закапывал то, что хотел извлечь на свет божий. Вытащил четки, ладанки, завернутую в газету пачку закладных расписок, подобранные на улице обломки подков, лошадиные и человеческие зубы и другие безделки в том же духе. Едва успел он закончить обыск, как вернулась Бенина, совершившая свою боевую вылазку так быстро, словно туда и обратно ее несли на крыльях ангелы небесные. Бедняжка так запыхалась от беготни по улицам, что едва переводила дух, лицо ее раскраснелось, а глаза сияли радостью.
— Дали-таки три песеты,— объявила она, показывая горсть монет,— одну из них мелочью. Мне повезло, что хозяйки, Реймунды, в лавке не было, из той мне бы не вытянуть больше двух с хвостиком, а Валериано попроще, его я быстро уговорила.
В ответ на такое радостное известие Альмудена, не менее довольный и торжествующий, показал Бенине еще одну песету, держа ее двумя пальцами.
— Находил ее здесь, за лиф у этой... Бери тоже.
— Вот счастье-то! А больше у нее нет? Поищи хорошенько, дружок.
— Нет больше. Я обшаривать ее вся.
Бенина потрясла одежду пьянчужки в надежде вытряхнуть еще какую-нибудь монету. Но выпали только две шпильки да угольные крошки.
— Больше нет.
Слепой рассказал Бенине о нраве и обычае спящей женщины, и из рассказа его следовало, что, если б они застали ее в нормальном состоянии, она отдала бы им эту песету по первому слову. Альмудена метко характеризовал свою жилицу двумя словами: — Она хороший, она плохой... Возьмет все, отдаст все. Затем он приподнял свой матрас, порылся в тряпье
и достал грязную старую коробку из-под сигар, сунул в нее два пальца, будто на самом деле хотел взять сигару, и извлек завернутую в клочок газеты новенькую блестящую монету в два реала. Бенина взяла и ее, а Альмудена полез в карман, где у него хранилось множество предметов — подковы, ножницы, круглая коробка с иголками, бритва и тому подобное,— и, достав еще две никелевые монеты, присовокупил к ним ту, что получил от дона Карлоса, и все вручил бедной старушке, сказав при этом:
— Амри, ты обойтись этими.
— Да, да... Доложу то, что добыла сегодня, и останется уже совсем немножко, не буду тебя больше затруднять. Слава тебе, господи! Даже не верится. Какой ты добрый, дружок! Ты заслуживаешь выигрыша по лотерейному билету, будь на земле и на небе справедливость, ты бы давно уже выиграл... Прощай, сынок, я должна поторопиться... Воздай тебе господь... Я как на иголках. Лечу домой... Отдыхай и не бей эту несчастную, как проспится, бедняжка! При наших-то страданиях всякий себя одурманивает, кто чем: она — стаканчиком водки, другие — чем-нибудь еще. И я тоже, только не так, как она, у меня этот дурман изнутри идет... Как-нибудь расскажу тебе, в другой раз.
И Бенина пулей вылетела из убогого жилища, спрятав деньги на груди, чтоб никто не отнял их у нее по дороге или же чтоб их не унес вихрь ее смятенных чувств. Когда она ушла, Альмудена пошел на кухню, где среди прочей утвари стоял луженый таз и кувшин с водой. Вымыл руки и лицо, затем взял кастрюлю с потухшими углями и, заглянув к соседям, раздобыл огня, вернулся, раздул угли и бросил на них щепоть какого-то вещества из бумажного кулька, который достал из-под матраса. От кастрюли повалил густо, остро и пряно пахнущий дым. Это был росный ладан, или, как еще его называют, бензой, единственный вещественный атрибут, напоминавший ему о родине в его бродяжничестве по чужбине. Бензойный аромат, характерный для всякого мавританского дома, был его отрадой, единственным утешением и в то же время сопровождал религиозный обряд —- Альмудена, окутанный облаком дыма, принялся бормотать какие-то молитвы, непонятные никому из христиан.
Спящая женщина, обеспокоенная дымом, начала перхать и кашлять, как бы напоминая о себе. Слепой обращал на нее не больше внимания, чем на собаку, продолжая бубнить свои молитвы не то на арабском, не то на еврейском языке, причем он то и дело закрывал глаза рукой, после чего подносил эту руку к губам и целовал ее. Он довольно долго пребывал в молитвенном созерцании, а когда закончил молитвы, женщина уже сидела и смотрела на него бегающими и слезящимися от дыма глазами. Альмудена коснулся ее руками и строго сказал:
— Ах ты, мерзавка, на свете бог один... Пьянчуга ты, пропойца, другой бог нет... Один бог на свете, один.
Та громко расхохоталась и поднесла руку к груди, приводя в порядок одежду, которую слепой растрепал в этом самом интересном месте. Ее похмелье было таким тяжелым, что она никак не могла застегнуть пуговицы и укрыть то, что стыд и приличия повелевают не выставлять напоказ.
— Хай, да ты меня обыскал.
— Да... Один бог у всех, один.
— А мне-то что? По мне, хоть два, хоть сорок, сколько бы ни было... Но ты, жадюга, забрал мою монету. Ладно, наплевать. Я тебе ее и принесла.
— Бог один!
И Альмудена взялся за палку, женщина мигом вскочила на ноги.
— Э-э, не дерись, Хай. Хватит чадить, давай-ка варить ужин. Сколько у тебе денег? Что купить?
— Пьянчужка! Нет у меня деньги... Их уносить, пока ты спать.
— Так что, ты говоришь, купить? — сонно пробурчала женщина в черном, покачиваясь и снова закрывая глаза.— Подожди еще немного. Я хочу спать, Хай.
И снова погрузилась в глубокий сон, а слепой, собравшийся было воспользоваться палкой как верным средством от пьянства, пожалел женщину и лишь вздохнул, пробормотав что-то вроде: «Побить тебя в другой раз».
Не будет преувеличением сказать, что сенья Бенина, покинув улей святой Касильды с успокоившим ее тревогу неполным дуро, мчалась по улицам, переулкам и проездам как стрела. Оставив за плечами шестьдесят прожитых лет, она не утратила живости, проворства и неистощимой выносливости. Большую часть своей жизни провела она в суете и заботах, требовавших не только физических сил, но и хитроумия, ей приходилось не только натруживать руки и ноги, но и быстро шевелить мозгами, в этих трудах она закалила и тело, и дух — вот почему в ней выработалась та особая женская выносливость, которая, наверно, хорошо известна каждому, кто читает эту подлинную историю ее жизни. В этот день Бенина очень быстро добралась до аптеки на улице Толедо, выкупила заказанные рано утром лекарства; потом забежала к мяснику и в лавку колониальных товаров, откуда вышла, нагруженная свертками и кульками, и наконец вошла в дом, расположенный на улице Империаль, неподалеку от палаты мер и весов и пробирной палаты. Пробралась через тесный портал, загроможденный развешенными по стенам канатами — там размещалась канатная лавка,— и стала подниматься по лестнице: быстрым шагом на второй этаж, помедленней — на третий, тяжело дыша добралась до четвертого, последнего, почетно именуемого антресолью. Обошла патио по внутренней галерее со стеклами в свинцовых переплетах и неровным кирпичным полом, подошла к выцветшей двери с филенками, позвонила... Это и был ее дом, вернее, дом ее хозяйки, которая, касаясь руками стен, вышла в переднюю на звон, то есть на дребезжанье колокольчика, и открыла дверь, на всякий случай сначала справившись через забранное железной решеткой смотровое окно, кто идет.
— Слава богу, наконец-то...— сказала она тут же, в дверях.— Ну, тебя и ждать! Я уж стала думать, не попала ли ты под карету или не случилось ли с тобой какой другой беды.
Не произнеся ни слова, Бенина прошла за хозяйкой в ближайшую комнату, где обе присели. Служанка не стала распространяться о причинах своего опоздания, так как побаивалась хозяйку, зная ее вспыльчивый нрав, и хотела сначала выяснить, в каком она настроении. Тон, которым были сказаны первые слова, немного ее успокоил, она ожидала укоров, гневных речей. Но госпожа была настроена на мирный лад, видимо, болезни и страдания смягчили ее суровость. А Бенина, как всегда, собиралась подстроиться под тон, который задаст хозяйка, и, после того как они обменялись первыми фразами, совсем успокоилась.
— Ах, сеньора, ну и денек! Прямо-таки с ног валюсь, но меня никак не отпускали из этого благословенного дома.
— Можешь не рассказывать,— отозвалась госпожа, в речи которой чуть заметен был андалусский выговор, хотя она прожила в Мадриде уже сорок лет.— Я знаю, в чем дело. Как пробило двенадцать, час, два, я сказала себе: «Господи боже, да где же запропастилась Нина?» А потом вспомнила,.,
— Вот именно.
— Вспомнила, потому что весь христианский календарь у меня в памяти... Сегодня же день святого Ромуальдо, епископа Фарсалии...
— Верно.
— Так это ведь день именин сеньора священника, в доме которого ты служишь.
— Если б я знала, что вы догадались, я бы так не беспокоилась,— заверила служанка; при ее необыкновенной способности сочинять и рассказывать небылицы она не могла не воспользоваться спасительной веревкой, которую бросила ей госпожа.— И уж дел было по горло!
— Тебе, должно быть, пришлось готовить праздничный завтрак на много персон. Могу себе представить. Друзья дона Ромуальдо, служители божьи прихода Сан-Себастьян, наверняка знают толк в еде.
— У меня даже слов нет.
— Ну расскажи, что ты им подавала,— нетерпеливо попросила госпожа, ей всегда любопытно было узнать, что едят за чужим столом.— Могу угадать. Ты, конечно, приготовила майонез.
— Сначала я подала рис, который всем пришелся по душе. Бог мой, как они его нахваливали! И я-де первая стряпуха в Европе... и, мол, только приличия не позволяют им облизать пальчики...
— А потом?
— Рагу из дичи, такое, что впору вкушать ангелам небесным. Потом еще кальмары в собственном соусе... потом...
— Хоть я всегда тебе говорила, чтоб ты не носила домой остатков кушаний, потому что я предпочитаю посланную мне богом бедность чужим объедкам... но я же тебя знаю, ты, конечно, что-нибудь да притащила. Ну, где твоя корзинка?
Бенина, пойманная на слове, минуту поколебалась, но она была не из тех, кто тушуется в подобных случаях, и ее ловкость на всякого рода выдумки сразу помогла ей выйти из положения:
— А корзинку, сеньора, я оставила сеньорите Обдулии, она нуждается больше нас.
— Ты поступила правильно. Молодец, Нина. Ну, рассказывай дальше. А филей ты им приготовила?
— Еще бы, сеньора! На два с половиной кило. Взяла у Сотеро Богача самого лучшего.
— И, конечно, десерт, вино?..
— Даже шампанское какой-то там вдовы. Эти священники маху не дают, ни в чем себе не отказывают... Но пойдемте в дом, час уже поздний, вы, должно быть, умираете с голоду.
— Так оно и было, но... не знаю, мне кажется, будто я поела всего, о чем ты рассказывала... В общем, дай мне позавтракать.
— А что вы ели утром? Немножко косидо, что я вам вчера оставила?
— Ой, что ты. Оно мне в горло нейдет, съела пол-унции сырого шоколада.
— Ну,-идемте, идемте на кухню. Правда, плиту еще надо разжигать. Но я быстренько... Да, я вам и лекарства принесла. Их надо принять до еды.
— Ты сделала то, что я тебе велела? — спросила госпожа, когда они шли на кухню.— Отдала в заклад мои две юбки?
— Конечно! На те две песеты, что я за них выручила, и еще на две, которые по случаю своих именин дал мне дон Ромуальдо, я и смогла сделать все, что надо.
— За вчерашнее оливковое масло расплатилась?
— А как же иначе!
— И за липовый чай, и за пиявки?
— За все, за все... И от всех покупок у меня еще осталось на завтра.
— Какой-то день пошлет нам господь? — с глубокой грустью сказала госпожа, садясь в кухне на табурет, а служанка засуетилась у плиты, накладывая уголь и растопку.
— Добрый будет день, сеньора, можете не сомневаться.
— Почему ты в этом так уверена, Нина?
— А я это знаю. Сердце подсказывает. Завтра день у нас будет добрый, если не сказать — великий.
— Доживем и увидим, твоя ли правда... Что-то не верю я твоему сердцу. У тебя все завтра да завтра...
— Господь милостив.
— Кажется, только не ко мне. Не устает меня наказывать, удар за ударом, вздохнуть не дает. За плохим днем — другой, еще хуже. Столько лет уже жду я избавленья, но всякая моя надежда кончается разочарованьем. Я устала страдать и надеяться устала. Все мои надежды лживы, и ничего хорошего я уже не жду, только плохого, и пускай, всему свой черед...
— На вашем месте, сеньора,— заметила Бенина, работая мехами,— я все же надеялась бы на бога и не роптала... Я-то живу всем довольная, сами видите... Разве не так? И верю, что судьба повернется к нам лицом, когда меньше всего этого ожидаешь, и мы заживем богато, забудем эти тяжкие для нас дни, вознаградим себя жизнью в довольстве и роскоши.
— Я уж и не надеюсь на хорошую жизнь, Нина,— объявила госпожа, чуть не плача.— Мне бы только отдохнуть от всего на свете.
— Что это вы о смерти заговорили? Ну уж нет: мне нравится этот развеселый мир, мне по душе даже и маленькие трудности, с которыми я борюсь. Умереть? Нет.
— И ты миришься с такой жизнью?
— Мирюсь, потому что другой мне не дано. Все что угодно, только не смерть, все перетерпим, был бы кусок хлеба и к нему две очень хорошие приправы: голод и надежда.
— Разве помимо бедности ты не страдаешь от унижения и стыда, оттого что мы всем должны и никому не платим, изворачиваемся, ловчим, хитрим, обманываем, и нет нам веры ни на грош, нас преследуют лавочники и торгаши?
— А чего ж тут страдать?.. В жизни каждый защищает себя, как может. Хороши бы мы были, если б опустили крылышки и умерли с голоду, когда в лавках полно всяческой еды! Нет уж, не для того создал нас бог, чтоб мы клали зубы на полку, и раз уж он не посылает нам денег, он наделяет нас смекалкой, как я думаю, для того, чтобы мы добывали себе пропитание, не воруя... Ведь мы ничего не крадем. Я обещаю заплатить и заплачу, когда будет чем. Знают же они, что мы бедные... Но даже если в доме шаром покати, при нас всегда наша честность. И смешно страдать из-за того, что лавочники не могут получить с нас какие-то гроши, мы же знаем, что они богатые!..
— Да у тебя, Нина, стыда маловато, я хочу сказать, тебе не хватает гордости, вернее, чувства собственного достоинства.
— Не знаю, есть они у меня или нет, зато у меня есть рот и брюхо, это уж точно, и если бог произвел меня на свет, так, наверное, для того, чтоб я жила, а не помирала с голоду. Вот, например, у воробьев есть стыд или нет? Куда там!.. А клюв у них есть, это уж точно... И если смотреть на вещи прямо, то я скажу, что бог создал не только землю и море, но еще и бакалейные лавки, и Испанский банк, и дома, в которых мы живем, и, скажем, тележки зеленщиков... Все бог сотворил.
— А деньги, презренный металл, кто сотворил? — горестно спросила госпожа.— Ну-ка скажи.
— Тоже бог, потому что это он сотворил золото и серебро... Вот не знаю, как насчет бумажных денег... Да нет, тоже он, господь бог.
— Я тебе так скажу, Нина: всякое добро принадлежит тому, у кого оно есть... А есть оно у кого угодно, кроме нас с тобой... Ну, поторопись, а то мне уж дурно становится. Куда ты положила лекарства?.. Ага, вижу, на комоде. Приму-ка я перед едой порошок аспирина... Ох, беда с ногами! Вместо того чтобы они меня носили, приходится мне их волочить. (С большим трудом встает с табурета.) Уж лучше б на костылях ходить. Видишь, как бог меня наказывает? Будто насмехается! Поразил меня болезнью глаз, ног, головы, почек и всего прочего, а желудок оставил здоровым. Лишив меня средств, оставил волчий аппетит.
— Так он и со мной сделал то же самое. Но я на это не обижаюсь, сеньора. Слава господу, подарившему нам самое большое благо телесное — спитой голод!
VII
Донье Франсиске Хуарес де Сапата уже минуло шестьдесят, когда наступила для нее пора крайнего упадка, и теперь к ней обращались по-плебейски просто и фамильярно — донья Пака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Это Петра спать, пьяная.
— А-а, вон оно что! Та женщина, которую ты пустил, чтоб меньше платить за квартиру... Пьянчужка бесстыжая... Но не будем терять времени, давай, дружок, твой костюм, я его отнесу... С божьей помощью постараюсь взять за него хотя бы две восемьдесят. А ты подумай, как раздобыть остальное. Пресвятая дева все тебе возвратит, я буду молиться ей, чтоб возвратила вдвойне, самой-то мне, я уж знаю, она ничего не пошлет.
Понимая нетерпение своей подруги, слепой снял с гвоздя костюм, который он называл новым — так уж заведено говорить о последней покупке,— и вручил его Бенине, а та мигом выскочила во двор, потом на улицу и направилась в квартал, который назывался Кампильо-де-Мануэла. А слепой меж тем, яростно ругаясь на арабском языке, обшаривал пьяную женщину, валявшуюся мертвой тушей посреди комнаты. На гневные слова слепого она отвечала лишь хриплым ворчанием и чуть приподнялась и закрылась было руками, но тут же снова рухнула на пол, не в силах побороть глухого пьяного отупения.
Альмудена шарил в складках черной одежды, которые вместе с перекрученным одеялом образовали немыслимый лабиринт, добрался до груди, податливой и дряблой, точно мешок с тряпьем. В волнении и спешке он откапывал то, что следовало прикрыть, и, наоборот, все глубже закапывал то, что хотел извлечь на свет божий. Вытащил четки, ладанки, завернутую в газету пачку закладных расписок, подобранные на улице обломки подков, лошадиные и человеческие зубы и другие безделки в том же духе. Едва успел он закончить обыск, как вернулась Бенина, совершившая свою боевую вылазку так быстро, словно туда и обратно ее несли на крыльях ангелы небесные. Бедняжка так запыхалась от беготни по улицам, что едва переводила дух, лицо ее раскраснелось, а глаза сияли радостью.
— Дали-таки три песеты,— объявила она, показывая горсть монет,— одну из них мелочью. Мне повезло, что хозяйки, Реймунды, в лавке не было, из той мне бы не вытянуть больше двух с хвостиком, а Валериано попроще, его я быстро уговорила.
В ответ на такое радостное известие Альмудена, не менее довольный и торжествующий, показал Бенине еще одну песету, держа ее двумя пальцами.
— Находил ее здесь, за лиф у этой... Бери тоже.
— Вот счастье-то! А больше у нее нет? Поищи хорошенько, дружок.
— Нет больше. Я обшаривать ее вся.
Бенина потрясла одежду пьянчужки в надежде вытряхнуть еще какую-нибудь монету. Но выпали только две шпильки да угольные крошки.
— Больше нет.
Слепой рассказал Бенине о нраве и обычае спящей женщины, и из рассказа его следовало, что, если б они застали ее в нормальном состоянии, она отдала бы им эту песету по первому слову. Альмудена метко характеризовал свою жилицу двумя словами: — Она хороший, она плохой... Возьмет все, отдаст все. Затем он приподнял свой матрас, порылся в тряпье
и достал грязную старую коробку из-под сигар, сунул в нее два пальца, будто на самом деле хотел взять сигару, и извлек завернутую в клочок газеты новенькую блестящую монету в два реала. Бенина взяла и ее, а Альмудена полез в карман, где у него хранилось множество предметов — подковы, ножницы, круглая коробка с иголками, бритва и тому подобное,— и, достав еще две никелевые монеты, присовокупил к ним ту, что получил от дона Карлоса, и все вручил бедной старушке, сказав при этом:
— Амри, ты обойтись этими.
— Да, да... Доложу то, что добыла сегодня, и останется уже совсем немножко, не буду тебя больше затруднять. Слава тебе, господи! Даже не верится. Какой ты добрый, дружок! Ты заслуживаешь выигрыша по лотерейному билету, будь на земле и на небе справедливость, ты бы давно уже выиграл... Прощай, сынок, я должна поторопиться... Воздай тебе господь... Я как на иголках. Лечу домой... Отдыхай и не бей эту несчастную, как проспится, бедняжка! При наших-то страданиях всякий себя одурманивает, кто чем: она — стаканчиком водки, другие — чем-нибудь еще. И я тоже, только не так, как она, у меня этот дурман изнутри идет... Как-нибудь расскажу тебе, в другой раз.
И Бенина пулей вылетела из убогого жилища, спрятав деньги на груди, чтоб никто не отнял их у нее по дороге или же чтоб их не унес вихрь ее смятенных чувств. Когда она ушла, Альмудена пошел на кухню, где среди прочей утвари стоял луженый таз и кувшин с водой. Вымыл руки и лицо, затем взял кастрюлю с потухшими углями и, заглянув к соседям, раздобыл огня, вернулся, раздул угли и бросил на них щепоть какого-то вещества из бумажного кулька, который достал из-под матраса. От кастрюли повалил густо, остро и пряно пахнущий дым. Это был росный ладан, или, как еще его называют, бензой, единственный вещественный атрибут, напоминавший ему о родине в его бродяжничестве по чужбине. Бензойный аромат, характерный для всякого мавританского дома, был его отрадой, единственным утешением и в то же время сопровождал религиозный обряд —- Альмудена, окутанный облаком дыма, принялся бормотать какие-то молитвы, непонятные никому из христиан.
Спящая женщина, обеспокоенная дымом, начала перхать и кашлять, как бы напоминая о себе. Слепой обращал на нее не больше внимания, чем на собаку, продолжая бубнить свои молитвы не то на арабском, не то на еврейском языке, причем он то и дело закрывал глаза рукой, после чего подносил эту руку к губам и целовал ее. Он довольно долго пребывал в молитвенном созерцании, а когда закончил молитвы, женщина уже сидела и смотрела на него бегающими и слезящимися от дыма глазами. Альмудена коснулся ее руками и строго сказал:
— Ах ты, мерзавка, на свете бог один... Пьянчуга ты, пропойца, другой бог нет... Один бог на свете, один.
Та громко расхохоталась и поднесла руку к груди, приводя в порядок одежду, которую слепой растрепал в этом самом интересном месте. Ее похмелье было таким тяжелым, что она никак не могла застегнуть пуговицы и укрыть то, что стыд и приличия повелевают не выставлять напоказ.
— Хай, да ты меня обыскал.
— Да... Один бог у всех, один.
— А мне-то что? По мне, хоть два, хоть сорок, сколько бы ни было... Но ты, жадюга, забрал мою монету. Ладно, наплевать. Я тебе ее и принесла.
— Бог один!
И Альмудена взялся за палку, женщина мигом вскочила на ноги.
— Э-э, не дерись, Хай. Хватит чадить, давай-ка варить ужин. Сколько у тебе денег? Что купить?
— Пьянчужка! Нет у меня деньги... Их уносить, пока ты спать.
— Так что, ты говоришь, купить? — сонно пробурчала женщина в черном, покачиваясь и снова закрывая глаза.— Подожди еще немного. Я хочу спать, Хай.
И снова погрузилась в глубокий сон, а слепой, собравшийся было воспользоваться палкой как верным средством от пьянства, пожалел женщину и лишь вздохнул, пробормотав что-то вроде: «Побить тебя в другой раз».
Не будет преувеличением сказать, что сенья Бенина, покинув улей святой Касильды с успокоившим ее тревогу неполным дуро, мчалась по улицам, переулкам и проездам как стрела. Оставив за плечами шестьдесят прожитых лет, она не утратила живости, проворства и неистощимой выносливости. Большую часть своей жизни провела она в суете и заботах, требовавших не только физических сил, но и хитроумия, ей приходилось не только натруживать руки и ноги, но и быстро шевелить мозгами, в этих трудах она закалила и тело, и дух — вот почему в ней выработалась та особая женская выносливость, которая, наверно, хорошо известна каждому, кто читает эту подлинную историю ее жизни. В этот день Бенина очень быстро добралась до аптеки на улице Толедо, выкупила заказанные рано утром лекарства; потом забежала к мяснику и в лавку колониальных товаров, откуда вышла, нагруженная свертками и кульками, и наконец вошла в дом, расположенный на улице Империаль, неподалеку от палаты мер и весов и пробирной палаты. Пробралась через тесный портал, загроможденный развешенными по стенам канатами — там размещалась канатная лавка,— и стала подниматься по лестнице: быстрым шагом на второй этаж, помедленней — на третий, тяжело дыша добралась до четвертого, последнего, почетно именуемого антресолью. Обошла патио по внутренней галерее со стеклами в свинцовых переплетах и неровным кирпичным полом, подошла к выцветшей двери с филенками, позвонила... Это и был ее дом, вернее, дом ее хозяйки, которая, касаясь руками стен, вышла в переднюю на звон, то есть на дребезжанье колокольчика, и открыла дверь, на всякий случай сначала справившись через забранное железной решеткой смотровое окно, кто идет.
— Слава богу, наконец-то...— сказала она тут же, в дверях.— Ну, тебя и ждать! Я уж стала думать, не попала ли ты под карету или не случилось ли с тобой какой другой беды.
Не произнеся ни слова, Бенина прошла за хозяйкой в ближайшую комнату, где обе присели. Служанка не стала распространяться о причинах своего опоздания, так как побаивалась хозяйку, зная ее вспыльчивый нрав, и хотела сначала выяснить, в каком она настроении. Тон, которым были сказаны первые слова, немного ее успокоил, она ожидала укоров, гневных речей. Но госпожа была настроена на мирный лад, видимо, болезни и страдания смягчили ее суровость. А Бенина, как всегда, собиралась подстроиться под тон, который задаст хозяйка, и, после того как они обменялись первыми фразами, совсем успокоилась.
— Ах, сеньора, ну и денек! Прямо-таки с ног валюсь, но меня никак не отпускали из этого благословенного дома.
— Можешь не рассказывать,— отозвалась госпожа, в речи которой чуть заметен был андалусский выговор, хотя она прожила в Мадриде уже сорок лет.— Я знаю, в чем дело. Как пробило двенадцать, час, два, я сказала себе: «Господи боже, да где же запропастилась Нина?» А потом вспомнила,.,
— Вот именно.
— Вспомнила, потому что весь христианский календарь у меня в памяти... Сегодня же день святого Ромуальдо, епископа Фарсалии...
— Верно.
— Так это ведь день именин сеньора священника, в доме которого ты служишь.
— Если б я знала, что вы догадались, я бы так не беспокоилась,— заверила служанка; при ее необыкновенной способности сочинять и рассказывать небылицы она не могла не воспользоваться спасительной веревкой, которую бросила ей госпожа.— И уж дел было по горло!
— Тебе, должно быть, пришлось готовить праздничный завтрак на много персон. Могу себе представить. Друзья дона Ромуальдо, служители божьи прихода Сан-Себастьян, наверняка знают толк в еде.
— У меня даже слов нет.
— Ну расскажи, что ты им подавала,— нетерпеливо попросила госпожа, ей всегда любопытно было узнать, что едят за чужим столом.— Могу угадать. Ты, конечно, приготовила майонез.
— Сначала я подала рис, который всем пришелся по душе. Бог мой, как они его нахваливали! И я-де первая стряпуха в Европе... и, мол, только приличия не позволяют им облизать пальчики...
— А потом?
— Рагу из дичи, такое, что впору вкушать ангелам небесным. Потом еще кальмары в собственном соусе... потом...
— Хоть я всегда тебе говорила, чтоб ты не носила домой остатков кушаний, потому что я предпочитаю посланную мне богом бедность чужим объедкам... но я же тебя знаю, ты, конечно, что-нибудь да притащила. Ну, где твоя корзинка?
Бенина, пойманная на слове, минуту поколебалась, но она была не из тех, кто тушуется в подобных случаях, и ее ловкость на всякого рода выдумки сразу помогла ей выйти из положения:
— А корзинку, сеньора, я оставила сеньорите Обдулии, она нуждается больше нас.
— Ты поступила правильно. Молодец, Нина. Ну, рассказывай дальше. А филей ты им приготовила?
— Еще бы, сеньора! На два с половиной кило. Взяла у Сотеро Богача самого лучшего.
— И, конечно, десерт, вино?..
— Даже шампанское какой-то там вдовы. Эти священники маху не дают, ни в чем себе не отказывают... Но пойдемте в дом, час уже поздний, вы, должно быть, умираете с голоду.
— Так оно и было, но... не знаю, мне кажется, будто я поела всего, о чем ты рассказывала... В общем, дай мне позавтракать.
— А что вы ели утром? Немножко косидо, что я вам вчера оставила?
— Ой, что ты. Оно мне в горло нейдет, съела пол-унции сырого шоколада.
— Ну,-идемте, идемте на кухню. Правда, плиту еще надо разжигать. Но я быстренько... Да, я вам и лекарства принесла. Их надо принять до еды.
— Ты сделала то, что я тебе велела? — спросила госпожа, когда они шли на кухню.— Отдала в заклад мои две юбки?
— Конечно! На те две песеты, что я за них выручила, и еще на две, которые по случаю своих именин дал мне дон Ромуальдо, я и смогла сделать все, что надо.
— За вчерашнее оливковое масло расплатилась?
— А как же иначе!
— И за липовый чай, и за пиявки?
— За все, за все... И от всех покупок у меня еще осталось на завтра.
— Какой-то день пошлет нам господь? — с глубокой грустью сказала госпожа, садясь в кухне на табурет, а служанка засуетилась у плиты, накладывая уголь и растопку.
— Добрый будет день, сеньора, можете не сомневаться.
— Почему ты в этом так уверена, Нина?
— А я это знаю. Сердце подсказывает. Завтра день у нас будет добрый, если не сказать — великий.
— Доживем и увидим, твоя ли правда... Что-то не верю я твоему сердцу. У тебя все завтра да завтра...
— Господь милостив.
— Кажется, только не ко мне. Не устает меня наказывать, удар за ударом, вздохнуть не дает. За плохим днем — другой, еще хуже. Столько лет уже жду я избавленья, но всякая моя надежда кончается разочарованьем. Я устала страдать и надеяться устала. Все мои надежды лживы, и ничего хорошего я уже не жду, только плохого, и пускай, всему свой черед...
— На вашем месте, сеньора,— заметила Бенина, работая мехами,— я все же надеялась бы на бога и не роптала... Я-то живу всем довольная, сами видите... Разве не так? И верю, что судьба повернется к нам лицом, когда меньше всего этого ожидаешь, и мы заживем богато, забудем эти тяжкие для нас дни, вознаградим себя жизнью в довольстве и роскоши.
— Я уж и не надеюсь на хорошую жизнь, Нина,— объявила госпожа, чуть не плача.— Мне бы только отдохнуть от всего на свете.
— Что это вы о смерти заговорили? Ну уж нет: мне нравится этот развеселый мир, мне по душе даже и маленькие трудности, с которыми я борюсь. Умереть? Нет.
— И ты миришься с такой жизнью?
— Мирюсь, потому что другой мне не дано. Все что угодно, только не смерть, все перетерпим, был бы кусок хлеба и к нему две очень хорошие приправы: голод и надежда.
— Разве помимо бедности ты не страдаешь от унижения и стыда, оттого что мы всем должны и никому не платим, изворачиваемся, ловчим, хитрим, обманываем, и нет нам веры ни на грош, нас преследуют лавочники и торгаши?
— А чего ж тут страдать?.. В жизни каждый защищает себя, как может. Хороши бы мы были, если б опустили крылышки и умерли с голоду, когда в лавках полно всяческой еды! Нет уж, не для того создал нас бог, чтоб мы клали зубы на полку, и раз уж он не посылает нам денег, он наделяет нас смекалкой, как я думаю, для того, чтобы мы добывали себе пропитание, не воруя... Ведь мы ничего не крадем. Я обещаю заплатить и заплачу, когда будет чем. Знают же они, что мы бедные... Но даже если в доме шаром покати, при нас всегда наша честность. И смешно страдать из-за того, что лавочники не могут получить с нас какие-то гроши, мы же знаем, что они богатые!..
— Да у тебя, Нина, стыда маловато, я хочу сказать, тебе не хватает гордости, вернее, чувства собственного достоинства.
— Не знаю, есть они у меня или нет, зато у меня есть рот и брюхо, это уж точно, и если бог произвел меня на свет, так, наверное, для того, чтоб я жила, а не помирала с голоду. Вот, например, у воробьев есть стыд или нет? Куда там!.. А клюв у них есть, это уж точно... И если смотреть на вещи прямо, то я скажу, что бог создал не только землю и море, но еще и бакалейные лавки, и Испанский банк, и дома, в которых мы живем, и, скажем, тележки зеленщиков... Все бог сотворил.
— А деньги, презренный металл, кто сотворил? — горестно спросила госпожа.— Ну-ка скажи.
— Тоже бог, потому что это он сотворил золото и серебро... Вот не знаю, как насчет бумажных денег... Да нет, тоже он, господь бог.
— Я тебе так скажу, Нина: всякое добро принадлежит тому, у кого оно есть... А есть оно у кого угодно, кроме нас с тобой... Ну, поторопись, а то мне уж дурно становится. Куда ты положила лекарства?.. Ага, вижу, на комоде. Приму-ка я перед едой порошок аспирина... Ох, беда с ногами! Вместо того чтобы они меня носили, приходится мне их волочить. (С большим трудом встает с табурета.) Уж лучше б на костылях ходить. Видишь, как бог меня наказывает? Будто насмехается! Поразил меня болезнью глаз, ног, головы, почек и всего прочего, а желудок оставил здоровым. Лишив меня средств, оставил волчий аппетит.
— Так он и со мной сделал то же самое. Но я на это не обижаюсь, сеньора. Слава господу, подарившему нам самое большое благо телесное — спитой голод!
VII
Донье Франсиске Хуарес де Сапата уже минуло шестьдесят, когда наступила для нее пора крайнего упадка, и теперь к ней обращались по-плебейски просто и фамильярно — донья Пака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29