Смотри на все спокойно, не забывай о железной партийной дисциплине – сам ее внедрял стальной рукой. Эксперимент должен продолжаться именно здесь, в России, хотя ее согласия никто и не спрашивал – ни твои учителя, ни ты. Так что же сердиться на этого угасающего старика?»
«Но эти, в масках, должны же что нибудь открыть новое, справедливое, – нельзя же вечно ненавидеть и разрушать!» – уже с непривычно просительной интонацией и даже как то безнадежно предположил Сталин и вздрогнул от веселого смеха своего спутника.
«Они ведь из той же земли и воды, они отравлены страхом голода и смерти и оттого беспощадны. Чтобы жить самим, они не пожалеют ничего и никого, а потом, давно протоптанные тропы всегда привычнее и проще – не так опасно. Золото, золото – ты посмотри, золотая грязь для них истинное блаженство души, высшее наслаждение… Ты полагаешь, такие могут приобщиться к тайне высшего космоса? Ну нет… Не скоро теперь падет в русскую землю доброе семя, должен сначала подняться из нее человек…»
«Никто не в состоянии указать срок? – спросил Сталин, понижая голос. – Перед визитом сюда ты мне говорил другое».
«Никто, я тоже не могу… прости», – сказал длиннополый, и в глазах у него засветилась печаль, – Сталин не захотел этого заметить.
«Не знаешь или не хочешь?» – угрюмо настаивал он, недовольно оглядываясь на Леонида Ильича, внезапно горько расплакавшегося от обрушившегося на него потрясения, отчетливо осознающего недопустимость такой позорной слабости и бессильного что либо поделать, несмотря на поддержку Устинова, незаметно подсовывающего своему шурину бокал с вином. И Сталин тотчас отметил и эту мелочь, но не забыл и о своем вопросе и вновь требовательно оборотился к своему спутнику.
«Да, Coco, не знаю и не хочу, – тотчас сказал тот, вызывая у Леонида Ильича новые опасения надвигающейся беды. – Поверь, очень не скоро. Со временем система сработает и сама все отладит. Этим молодцам в масках наскучила прямая линия, надоело по ней маршировать – ведь в каждом из них запрятаны такие черные бездны и вихри! Все сместилось – истина прямой линии кончается, но, как я уже говорил, система сама все смягчит и в конце концов выправит. Ты ведь тоже после гражданина Ленина вынужден был вернуться к истинным народным ценностям – их я и называю системой. Кто не вступит с ними в противоречие, тот и окажется на коне. Система извечных народных национальных ценностей вечна и обязательно сработает сама, наступают моменты, когда сильная личность ей больше не нужна и даже вредна, опасна, – в этом и есть главное».
В глазах Сталина метнулись рыжеватые искры, пожалуй, все впервые увидели его недовольство схоластическими рассуждениями своего спутника; тотчас, пересиливая свое бешенство, он, словно внезапно вспомнив о неоконченном деле, оглянулся на заслушавшегося непонятных слов и оттого несколько успокоившегося Леонида Ильича и молча, без единого слова, сорвал с него последнюю золотую звезду и опустил себе в карман.
«Вы же мертвый, товарищ Сталин, – бессильно пожаловался Леонид Ильич. – Не имеете никакого права бесчинствовать здесь! Я здесь хозяин и не допущу… Я этого не заслужил! Верните заслуженное всей честной трудовой жизнью!»
«Подождешь! Ишь, заговорил! Да я живее всех вас живых, я с вами еще поговорю, воры и ренегаты! – глухо пригрозил Сталин и приказал: – Водки всем! Водки, живо!»
«Это хорошо – водочки, – мелькнуло в голове у Леонида Ильича. – А то уж больно он грозно, вот выпьем, поговорим, может, и отдаст звездочку то, должен он понять, что это вполне заслуженно… Да и на что она ему?»
По всему залу ловко засновали молчаливые и бесстрастные официанты. Со стопкой водки к Сталину тотчас подшелестел именно сам откуда то вынырнувший Лаврентий Павлович, уши у него еще больше отвисли, и он, дергая лицом и гримасничая и, очевидно, не только объясняя Сталину положение дел, но и жалуясь на кого то, то и дело нервически поправлял очки и что то торопливо шептал вождю в самое ухо; тот даже оглянулся и поискал глазами сначала Лазаря Моисеевича, затем Никиту Сергеевича.
«Ну, пройда! Вот тип! – ахнул Брежнев. – Еще почище моего интеллигента… а? Во дает!»
Собравшиеся на торжественный прием опять замерли, и Леонид Ильич окончательно решил в удобный момент поставить вопрос о возвращении законной награды, – холодная, обессиливающая ярость вновь передернула лицо Сталина, и он, указывая куда то мимо стола, на стену с фигурами в масках, тоскливо крикнул:
«Вот он, вот! Палач! Он не дал мне свершить задуманное! Покарайте его!»
От его гулкого голоса в самых дальних углах зала отпрянули тени, исчезли, слились со стенами фигуры в масках и опять заплакал Леонид Ильич. И лишь спутник Сталина остался невозмутим.
«Поздно, Coco, я тебя не узнаю, все точки поставлены, – примиряюще сказал он. – Ты обращаешься сейчас не по адресу, ведь отлично знаешь – каждому свое. И всему приходит конец, – расстанемся же по мужски, с легкой улыбкой – жизнь не стоит большего. Лучше посмотри, какая эйфория, какая всепоглощающая любовь! Разве тебе мало?»
«Бессмертному вождю народов, товарищу Сталину – ура!» – не растерявшись, повысил голос Лаврентий Павлович с горящими энтузиазмом и ненавистью глазами, и весь зал вместе с официантами грянул троекратное «ура»! с такой силой, что мигнул и погас свет, и наступила непроницаемая тьма, пронизанная жгучими, сеющимися искрами.
4
Погас и вновь забрезжил тусклый свет, вначале где то далеко и туманно, а затем словно переместился в него самого и стал тихо разгораться, – Леонид Ильич открыл глаза, ни о чем не думая и даже ничего не осознавая пока. Он очень не хотел просыпаться и начинать думать, ему нравилось вот такое, ускользавшее сейчас состояние своего отсутствия в действительности – оно не предвещало неожиданностей и потрясений. Но рядом уже кто то был, кто то из его постоянных и назойливых «доброжелателей», все пытавшихся отобрать последнее, что у него еще оставалось, – возможность забыться и успокоиться, а следовательно, и продолжить нормальную жизнь, и, кто знает, дождаться появления какого либо нового чудодейственного лекарства или эликсира: наука то движется гигантскими шагами, и естественный век человека определяется уже и в сто пятьдесят, и в двести лет, да и эта симпатичная Джуна что то опять обещала, – отрывочные, приятные мысли окончательно привели его в хорошее настроение, туман стал потихоньку рассеиваться, и скоро он различил белевшее качающееся пятно, а с ним рядом прорезалось и зашевелилось второе.
Брежнев помедлил, приглядываясь, и спросил:
– Стас, кто с тобой?
– Никого, Леонид Ильич, я один. Доброе утро.
– Слушай, Стас, – медленно, но все более осознанно заговорил очнувшийся от ночного дурмана, по прежнему немощный старик, защищаемый и оберегаемый всей мощью богатейшего и могущественнейшего на земле государства, и хотя слов его почти невозможно было разобрать, Казьмин их чутко улавливал. – Понимаешь, опять чертовщина, все снится, снится, а глаза открою – и ничего не помню… Или мы с тобой где то сейчас были?
– Нигде мы не были, Леонид Ильич, – стараясь не выдать своей жалости, бодро отозвался генерал, как всегда, несший свое дежурство безукоризненно, повидавший в своей работе немало и привыкший ко многому. – Так бывает… Вы немного вздремнули, правда, недолго. Что то вас беспокоило, а я задержался… охрану проверял.
– Ты не уходи, пока я опять не засну, – попросил Брежнев, и Казьмин увидел у него в руках категорически запрещенное новым лечащим врачом сильное снотворное. Откуда оно появилось, генерал не заметил и забеспокоился; не подав виду, он тут же налил в стакан витаминизированной воды и, наблюдая за неловкими и вызывающими щемящее чувство неловкости попытками немощного генсека извлечь из упаковки желанное лекарство, добродушно, как то по домашнему предложил:
– Давайте помогу, вы еще не проснулись…
– Ох, если бы не проснуться, доспать до утра… О ох! – с вожделением протянул Брежнев, начиная ощущать себя спокойно и уверенно рядом с надежным и сильным человеком, которого он знал вот уже много лет и которому безоговорочно доверял. И Казьмин, словно угадывая мысли хозяина, успокаивающе улыбнулся в ответ, – он уже успел в самый короткий срок незаметно завладеть упаковкой снотворного, вынув ее из неловких рук своего подопечного, уже неспособного даже вышелушить таблетку из плотной фольги, и в то же время с ловкостью фокусника подменил упаковку со снотворным на имитацию, специально изготовленную для подобных случаев, и Брежнев в следующую минуту с благодарной признательностью проглотил совершенно бесполезную, зато безвредную таблетку и, тяжело пошевелившись, стал ждать прихода благодатного сна. И на всякий случай, для верности, попросил:
– Давай, Стас, еще немножко покурим… а?
– Может, хватит, Леонид Ильич? – неуверенно предложил генерал. – Вы и без того теперь заснете…
– Ну, не жадничай… Давай выкурим одну, и иди отдыхать. Сигареты уж такие вкусные, не жадничай. Вот помру, еще вспоминать будешь, жалеть…
– Что вы, Леонид Ильич! – искренне возмутился Казьмин и щелкнул зажигалкой.
– Помру, помру, – пробормотал Брежнев, с наслаждением глотая душистый дым и закрывая глаза. – Только ты не торопись, Стас, ночь еще долгая. Что же ты возмущаешься – все помрем, и я помру, вот тогда вы все еще вспомните…
– Леонид Ильич…
– Ну, иди, иди теперь. Спасибо, Стас. Лекарство не унеси случаем, – напомнил Брежнев и покосился на тумбочку.
– Можно я еще побуду…
– Нет, иди, Стас, спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Леонид Ильич…
И генерал, ловко и незаметно сунув в карман похищенное снотворное, почему то сдерживая дыхание, вышел и, вернувшись к себе, занес в дежурный журнал все до мельчайших подробностей, с точным до минуты указанием времени, проверил по электронной связи все посты и только потом разрешил себе ослабить узел галстука и прилечь навзничь возле столика, утыканного телефонами. Дежурство, в общем то, было обычное, и день обычный, и, конечно, прав генсек, настанет срок, и жизнь его оборвется. И лучше, если бы это случилось чуть раньше, а не теперь, когда он превратился в развалину.
Казьмин скупо усмехнулся; продолжая находиться в непривычном для служебного долга состоянии тревоги и досады на себя за ненужную, даже преступную сумятицу в мыслях, он попытался переключиться на другое. Все это одни лишь слова, говорил он себе, а реальное положение совершенно другое. На таком посту человек, кто бы он ни был и до какой бы степени физической и духовной деградации ни дошел, представляет собой некий мистический центр, – он не только глава партии и государства, он еще и катализатор духовного и нравственного состояния общества, как бы ни потешались и ни издевались над этим инакомыслящие, и все эти высокие категории связаны в имени этого человека воедино, и от этого тоже зависит спокойствие и благополучие огромного государства, судьбы сотен миллионов людей, еще даже и не родившихся…
Тут генерал Казьмин снова позволил себе усмехнуться – на этот раз его ироническая усмешка относилась прежде всего к самому себе. И тогда он сказал себе, что не надо лицемерить и ханжествовать, что русская земля не клином сошлась и в ней любому найдется еще более достойная замена, – просто, препятствуя такому естественному ходу вещей, каждый из тех, кто на высших уровнях власти, боится прежде всего за себя и за свою будущность. В пересменках на таком высочайшем уровне всегда закономерно и безжалостно перемалываются и ломаются многие судьбы, и недаром само состоявшееся и сработавшееся окружение изо всех сил держит генсека на своем посту до последнего вздоха, да и потом еще старается не сразу объявить о случившемся неизбежном… Ведь смерть всегда неожиданна, всегда не вовремя и сразу же меняет баланс сил: нередко самое главное и незыблемое меняется полюсами со своими антиподами. Хочешь не хочешь, а начинается смена поколений элиты, и вперед иногда вырываются силы, ранее неведомые, никакими службами безопасности не обнаруженные и не зафиксированные, и тогда весь старый, хорошо отлаженный порядок рушится, а по русскому обычаю, и цинично осмеивается, подвергается глумлению и даже заушательству. По русскому? Но с каких это пор внедрилась в русское сознание такая мерзость?
Чувствуя, что перешагивает за недозволенную черту, Казьмин вздохнул, прикрыл глаза.
Хорошо, не будем, сказал он себе. А что обслуживающий персонал в такие моменты пересменок? Охранные службы? Допустим, вот сам он, генерал спецслужб Станислав Андреевич Казьмин? По сути дела, пришел в органы, вырос там, воспитался и поднялся до генеральских высот именно при Брежневе, а к таким приходящие на смену в самом высшем эшелоне относятся особенно настороженно, ведь такие, как он, поневоле слишком много знают и слишком уж глубокие у них наработанные связи и возможности. Вот и летят головы, трещат судьбы, но что это значит для правящей касты? Они ведь ничего, кроме самих себя и себе подобных, не замечают и не могут замечать – такова их суть. Перешагнув за последнюю черту на пути восхождения и оказавшись на самой вершине, они необратимо меняются: к ним приходит самое страшное в мире – безграничная власть. И дурак тотчас становится умным, какой нибудь простофиля – гением, а склонный по природе своей к жестокости и насилию – сильной и добродетельной личностью.
Раздалось два непродолжительных, каких то неровных звонка, и все крамольные мысли без следа выскочили из головы дежурного генерала. Он пружинисто вскочил, машинально подтянул узел галстука, быстро взглянул на себя в зеркало.
«Надо же, не заснул, – с досадой и огорчением подумал он. – Опять придется курить».
Накинув куртку и выходя из штабного домика, Казьмин неожиданно услышал порывы резкого предрассветного ветра – деревья, почти уже облетевшие, охали и по предзимнему покорно шумели. В просветах туч мелькали редкие звезды.
И он удивился – не заметил, как проскочило лето и наступила осень, и скоро опять мотание в Завидово, егеря, жадно следящий из машины за стрельбой своих охранников беспомощный, угасающий, но по прежнему считающий себя здоровым и сильным старик генсек, со всех сторон убеждаемый именно в этой мысли и, пожалуй, в глубине души действительно уверенный, что ему подвластна даже смерть…
В Москву, в обширное Подмосковье, со всеми его хранимыми тайнами, пришла еще одна осень, новый порыв ветра поднял вокруг генерала сухие, отжившие свое листья, – образовался целый вихрь – странный, призрачный и мгновенный.
5
И была еще одна бессонная ночь, вернее, для самого Брежнева эта ночь как бы никогда уже и не кончалась, в ней просто прорезывались иногда лишь слабые просветы, в которых появлялись и вновь скоро исчезали лица знакомых и близких, что то при этом говорилось, хотя тут же все и забывалось. И опять Казьмин, по настоятельному, капризному требованию уже впадавшего в слабоумие старика, по прежнему незыблемо стоявшего во главе державы, ужасавшей остальной мир своим могуществом и монолитностью, выкурил несколько сигарет. Каким то особым инстинктом, еще сохранявшимся в его изношенном, дряблом теле, угасающий генсек сам себе, без врачей, нашел средство продлять желанную ночь бесконечно и тем самым уходить от ненужной ему более и неимоверно утомлявшей действительности. Сердито глотая уже почти не действующие снотворные, он вслед за тем начинал жадно глотать полуочищенный сигаретный дым, хватая его полуоткрытым, почти парализованным ртом, проталкивал в изболевшиеся за долгую жизнь, слабые еще от рождения легкие, и происходило чудо возвращения в настоящую жизнь, ту, которую он бесконечно любил и за которую так отчаянно боролся, жизнь спокойную и ясную, без постоянного ощущения близившегося конца, присутствующего тайком, – он это тоже безошибочно чувствовал, где то совсем рядом. И в голове у него светлело, отчетливо вырисовывались, начинали оживать и говорить давно забытые люди, они приходили и уходили. Совершался законный круговорот бытия, и никто к нему не приставал и не мучил необходимостью куда то ехать, а затем, слепо глядя в слившуюся массу множества лиц, о чем то непонятном и ненужном говорить, хотя бы о том же советском народе, о его успехах и победах. Правда, иногда он и сам, каким то образом начиная чувствовать у себя за спиной огромную страну, тот же населяющий ее народ, всегда что то ждущий и требующий, но вполне, по всем заверениям, надежный, в конце концов окончательно успокаивался и начинал гордиться собой и тем делом, которое так неукоснительно исполнял. И то, что он ощущал и принимал как незыблемое и вечное, другим для него и не могло быть. Десятки атомных подлодок, способных испепелить любого противника, несли боевое дежурство во всех морях и океанах планеты;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
«Но эти, в масках, должны же что нибудь открыть новое, справедливое, – нельзя же вечно ненавидеть и разрушать!» – уже с непривычно просительной интонацией и даже как то безнадежно предположил Сталин и вздрогнул от веселого смеха своего спутника.
«Они ведь из той же земли и воды, они отравлены страхом голода и смерти и оттого беспощадны. Чтобы жить самим, они не пожалеют ничего и никого, а потом, давно протоптанные тропы всегда привычнее и проще – не так опасно. Золото, золото – ты посмотри, золотая грязь для них истинное блаженство души, высшее наслаждение… Ты полагаешь, такие могут приобщиться к тайне высшего космоса? Ну нет… Не скоро теперь падет в русскую землю доброе семя, должен сначала подняться из нее человек…»
«Никто не в состоянии указать срок? – спросил Сталин, понижая голос. – Перед визитом сюда ты мне говорил другое».
«Никто, я тоже не могу… прости», – сказал длиннополый, и в глазах у него засветилась печаль, – Сталин не захотел этого заметить.
«Не знаешь или не хочешь?» – угрюмо настаивал он, недовольно оглядываясь на Леонида Ильича, внезапно горько расплакавшегося от обрушившегося на него потрясения, отчетливо осознающего недопустимость такой позорной слабости и бессильного что либо поделать, несмотря на поддержку Устинова, незаметно подсовывающего своему шурину бокал с вином. И Сталин тотчас отметил и эту мелочь, но не забыл и о своем вопросе и вновь требовательно оборотился к своему спутнику.
«Да, Coco, не знаю и не хочу, – тотчас сказал тот, вызывая у Леонида Ильича новые опасения надвигающейся беды. – Поверь, очень не скоро. Со временем система сработает и сама все отладит. Этим молодцам в масках наскучила прямая линия, надоело по ней маршировать – ведь в каждом из них запрятаны такие черные бездны и вихри! Все сместилось – истина прямой линии кончается, но, как я уже говорил, система сама все смягчит и в конце концов выправит. Ты ведь тоже после гражданина Ленина вынужден был вернуться к истинным народным ценностям – их я и называю системой. Кто не вступит с ними в противоречие, тот и окажется на коне. Система извечных народных национальных ценностей вечна и обязательно сработает сама, наступают моменты, когда сильная личность ей больше не нужна и даже вредна, опасна, – в этом и есть главное».
В глазах Сталина метнулись рыжеватые искры, пожалуй, все впервые увидели его недовольство схоластическими рассуждениями своего спутника; тотчас, пересиливая свое бешенство, он, словно внезапно вспомнив о неоконченном деле, оглянулся на заслушавшегося непонятных слов и оттого несколько успокоившегося Леонида Ильича и молча, без единого слова, сорвал с него последнюю золотую звезду и опустил себе в карман.
«Вы же мертвый, товарищ Сталин, – бессильно пожаловался Леонид Ильич. – Не имеете никакого права бесчинствовать здесь! Я здесь хозяин и не допущу… Я этого не заслужил! Верните заслуженное всей честной трудовой жизнью!»
«Подождешь! Ишь, заговорил! Да я живее всех вас живых, я с вами еще поговорю, воры и ренегаты! – глухо пригрозил Сталин и приказал: – Водки всем! Водки, живо!»
«Это хорошо – водочки, – мелькнуло в голове у Леонида Ильича. – А то уж больно он грозно, вот выпьем, поговорим, может, и отдаст звездочку то, должен он понять, что это вполне заслуженно… Да и на что она ему?»
По всему залу ловко засновали молчаливые и бесстрастные официанты. Со стопкой водки к Сталину тотчас подшелестел именно сам откуда то вынырнувший Лаврентий Павлович, уши у него еще больше отвисли, и он, дергая лицом и гримасничая и, очевидно, не только объясняя Сталину положение дел, но и жалуясь на кого то, то и дело нервически поправлял очки и что то торопливо шептал вождю в самое ухо; тот даже оглянулся и поискал глазами сначала Лазаря Моисеевича, затем Никиту Сергеевича.
«Ну, пройда! Вот тип! – ахнул Брежнев. – Еще почище моего интеллигента… а? Во дает!»
Собравшиеся на торжественный прием опять замерли, и Леонид Ильич окончательно решил в удобный момент поставить вопрос о возвращении законной награды, – холодная, обессиливающая ярость вновь передернула лицо Сталина, и он, указывая куда то мимо стола, на стену с фигурами в масках, тоскливо крикнул:
«Вот он, вот! Палач! Он не дал мне свершить задуманное! Покарайте его!»
От его гулкого голоса в самых дальних углах зала отпрянули тени, исчезли, слились со стенами фигуры в масках и опять заплакал Леонид Ильич. И лишь спутник Сталина остался невозмутим.
«Поздно, Coco, я тебя не узнаю, все точки поставлены, – примиряюще сказал он. – Ты обращаешься сейчас не по адресу, ведь отлично знаешь – каждому свое. И всему приходит конец, – расстанемся же по мужски, с легкой улыбкой – жизнь не стоит большего. Лучше посмотри, какая эйфория, какая всепоглощающая любовь! Разве тебе мало?»
«Бессмертному вождю народов, товарищу Сталину – ура!» – не растерявшись, повысил голос Лаврентий Павлович с горящими энтузиазмом и ненавистью глазами, и весь зал вместе с официантами грянул троекратное «ура»! с такой силой, что мигнул и погас свет, и наступила непроницаемая тьма, пронизанная жгучими, сеющимися искрами.
4
Погас и вновь забрезжил тусклый свет, вначале где то далеко и туманно, а затем словно переместился в него самого и стал тихо разгораться, – Леонид Ильич открыл глаза, ни о чем не думая и даже ничего не осознавая пока. Он очень не хотел просыпаться и начинать думать, ему нравилось вот такое, ускользавшее сейчас состояние своего отсутствия в действительности – оно не предвещало неожиданностей и потрясений. Но рядом уже кто то был, кто то из его постоянных и назойливых «доброжелателей», все пытавшихся отобрать последнее, что у него еще оставалось, – возможность забыться и успокоиться, а следовательно, и продолжить нормальную жизнь, и, кто знает, дождаться появления какого либо нового чудодейственного лекарства или эликсира: наука то движется гигантскими шагами, и естественный век человека определяется уже и в сто пятьдесят, и в двести лет, да и эта симпатичная Джуна что то опять обещала, – отрывочные, приятные мысли окончательно привели его в хорошее настроение, туман стал потихоньку рассеиваться, и скоро он различил белевшее качающееся пятно, а с ним рядом прорезалось и зашевелилось второе.
Брежнев помедлил, приглядываясь, и спросил:
– Стас, кто с тобой?
– Никого, Леонид Ильич, я один. Доброе утро.
– Слушай, Стас, – медленно, но все более осознанно заговорил очнувшийся от ночного дурмана, по прежнему немощный старик, защищаемый и оберегаемый всей мощью богатейшего и могущественнейшего на земле государства, и хотя слов его почти невозможно было разобрать, Казьмин их чутко улавливал. – Понимаешь, опять чертовщина, все снится, снится, а глаза открою – и ничего не помню… Или мы с тобой где то сейчас были?
– Нигде мы не были, Леонид Ильич, – стараясь не выдать своей жалости, бодро отозвался генерал, как всегда, несший свое дежурство безукоризненно, повидавший в своей работе немало и привыкший ко многому. – Так бывает… Вы немного вздремнули, правда, недолго. Что то вас беспокоило, а я задержался… охрану проверял.
– Ты не уходи, пока я опять не засну, – попросил Брежнев, и Казьмин увидел у него в руках категорически запрещенное новым лечащим врачом сильное снотворное. Откуда оно появилось, генерал не заметил и забеспокоился; не подав виду, он тут же налил в стакан витаминизированной воды и, наблюдая за неловкими и вызывающими щемящее чувство неловкости попытками немощного генсека извлечь из упаковки желанное лекарство, добродушно, как то по домашнему предложил:
– Давайте помогу, вы еще не проснулись…
– Ох, если бы не проснуться, доспать до утра… О ох! – с вожделением протянул Брежнев, начиная ощущать себя спокойно и уверенно рядом с надежным и сильным человеком, которого он знал вот уже много лет и которому безоговорочно доверял. И Казьмин, словно угадывая мысли хозяина, успокаивающе улыбнулся в ответ, – он уже успел в самый короткий срок незаметно завладеть упаковкой снотворного, вынув ее из неловких рук своего подопечного, уже неспособного даже вышелушить таблетку из плотной фольги, и в то же время с ловкостью фокусника подменил упаковку со снотворным на имитацию, специально изготовленную для подобных случаев, и Брежнев в следующую минуту с благодарной признательностью проглотил совершенно бесполезную, зато безвредную таблетку и, тяжело пошевелившись, стал ждать прихода благодатного сна. И на всякий случай, для верности, попросил:
– Давай, Стас, еще немножко покурим… а?
– Может, хватит, Леонид Ильич? – неуверенно предложил генерал. – Вы и без того теперь заснете…
– Ну, не жадничай… Давай выкурим одну, и иди отдыхать. Сигареты уж такие вкусные, не жадничай. Вот помру, еще вспоминать будешь, жалеть…
– Что вы, Леонид Ильич! – искренне возмутился Казьмин и щелкнул зажигалкой.
– Помру, помру, – пробормотал Брежнев, с наслаждением глотая душистый дым и закрывая глаза. – Только ты не торопись, Стас, ночь еще долгая. Что же ты возмущаешься – все помрем, и я помру, вот тогда вы все еще вспомните…
– Леонид Ильич…
– Ну, иди, иди теперь. Спасибо, Стас. Лекарство не унеси случаем, – напомнил Брежнев и покосился на тумбочку.
– Можно я еще побуду…
– Нет, иди, Стас, спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Леонид Ильич…
И генерал, ловко и незаметно сунув в карман похищенное снотворное, почему то сдерживая дыхание, вышел и, вернувшись к себе, занес в дежурный журнал все до мельчайших подробностей, с точным до минуты указанием времени, проверил по электронной связи все посты и только потом разрешил себе ослабить узел галстука и прилечь навзничь возле столика, утыканного телефонами. Дежурство, в общем то, было обычное, и день обычный, и, конечно, прав генсек, настанет срок, и жизнь его оборвется. И лучше, если бы это случилось чуть раньше, а не теперь, когда он превратился в развалину.
Казьмин скупо усмехнулся; продолжая находиться в непривычном для служебного долга состоянии тревоги и досады на себя за ненужную, даже преступную сумятицу в мыслях, он попытался переключиться на другое. Все это одни лишь слова, говорил он себе, а реальное положение совершенно другое. На таком посту человек, кто бы он ни был и до какой бы степени физической и духовной деградации ни дошел, представляет собой некий мистический центр, – он не только глава партии и государства, он еще и катализатор духовного и нравственного состояния общества, как бы ни потешались и ни издевались над этим инакомыслящие, и все эти высокие категории связаны в имени этого человека воедино, и от этого тоже зависит спокойствие и благополучие огромного государства, судьбы сотен миллионов людей, еще даже и не родившихся…
Тут генерал Казьмин снова позволил себе усмехнуться – на этот раз его ироническая усмешка относилась прежде всего к самому себе. И тогда он сказал себе, что не надо лицемерить и ханжествовать, что русская земля не клином сошлась и в ней любому найдется еще более достойная замена, – просто, препятствуя такому естественному ходу вещей, каждый из тех, кто на высших уровнях власти, боится прежде всего за себя и за свою будущность. В пересменках на таком высочайшем уровне всегда закономерно и безжалостно перемалываются и ломаются многие судьбы, и недаром само состоявшееся и сработавшееся окружение изо всех сил держит генсека на своем посту до последнего вздоха, да и потом еще старается не сразу объявить о случившемся неизбежном… Ведь смерть всегда неожиданна, всегда не вовремя и сразу же меняет баланс сил: нередко самое главное и незыблемое меняется полюсами со своими антиподами. Хочешь не хочешь, а начинается смена поколений элиты, и вперед иногда вырываются силы, ранее неведомые, никакими службами безопасности не обнаруженные и не зафиксированные, и тогда весь старый, хорошо отлаженный порядок рушится, а по русскому обычаю, и цинично осмеивается, подвергается глумлению и даже заушательству. По русскому? Но с каких это пор внедрилась в русское сознание такая мерзость?
Чувствуя, что перешагивает за недозволенную черту, Казьмин вздохнул, прикрыл глаза.
Хорошо, не будем, сказал он себе. А что обслуживающий персонал в такие моменты пересменок? Охранные службы? Допустим, вот сам он, генерал спецслужб Станислав Андреевич Казьмин? По сути дела, пришел в органы, вырос там, воспитался и поднялся до генеральских высот именно при Брежневе, а к таким приходящие на смену в самом высшем эшелоне относятся особенно настороженно, ведь такие, как он, поневоле слишком много знают и слишком уж глубокие у них наработанные связи и возможности. Вот и летят головы, трещат судьбы, но что это значит для правящей касты? Они ведь ничего, кроме самих себя и себе подобных, не замечают и не могут замечать – такова их суть. Перешагнув за последнюю черту на пути восхождения и оказавшись на самой вершине, они необратимо меняются: к ним приходит самое страшное в мире – безграничная власть. И дурак тотчас становится умным, какой нибудь простофиля – гением, а склонный по природе своей к жестокости и насилию – сильной и добродетельной личностью.
Раздалось два непродолжительных, каких то неровных звонка, и все крамольные мысли без следа выскочили из головы дежурного генерала. Он пружинисто вскочил, машинально подтянул узел галстука, быстро взглянул на себя в зеркало.
«Надо же, не заснул, – с досадой и огорчением подумал он. – Опять придется курить».
Накинув куртку и выходя из штабного домика, Казьмин неожиданно услышал порывы резкого предрассветного ветра – деревья, почти уже облетевшие, охали и по предзимнему покорно шумели. В просветах туч мелькали редкие звезды.
И он удивился – не заметил, как проскочило лето и наступила осень, и скоро опять мотание в Завидово, егеря, жадно следящий из машины за стрельбой своих охранников беспомощный, угасающий, но по прежнему считающий себя здоровым и сильным старик генсек, со всех сторон убеждаемый именно в этой мысли и, пожалуй, в глубине души действительно уверенный, что ему подвластна даже смерть…
В Москву, в обширное Подмосковье, со всеми его хранимыми тайнами, пришла еще одна осень, новый порыв ветра поднял вокруг генерала сухие, отжившие свое листья, – образовался целый вихрь – странный, призрачный и мгновенный.
5
И была еще одна бессонная ночь, вернее, для самого Брежнева эта ночь как бы никогда уже и не кончалась, в ней просто прорезывались иногда лишь слабые просветы, в которых появлялись и вновь скоро исчезали лица знакомых и близких, что то при этом говорилось, хотя тут же все и забывалось. И опять Казьмин, по настоятельному, капризному требованию уже впадавшего в слабоумие старика, по прежнему незыблемо стоявшего во главе державы, ужасавшей остальной мир своим могуществом и монолитностью, выкурил несколько сигарет. Каким то особым инстинктом, еще сохранявшимся в его изношенном, дряблом теле, угасающий генсек сам себе, без врачей, нашел средство продлять желанную ночь бесконечно и тем самым уходить от ненужной ему более и неимоверно утомлявшей действительности. Сердито глотая уже почти не действующие снотворные, он вслед за тем начинал жадно глотать полуочищенный сигаретный дым, хватая его полуоткрытым, почти парализованным ртом, проталкивал в изболевшиеся за долгую жизнь, слабые еще от рождения легкие, и происходило чудо возвращения в настоящую жизнь, ту, которую он бесконечно любил и за которую так отчаянно боролся, жизнь спокойную и ясную, без постоянного ощущения близившегося конца, присутствующего тайком, – он это тоже безошибочно чувствовал, где то совсем рядом. И в голове у него светлело, отчетливо вырисовывались, начинали оживать и говорить давно забытые люди, они приходили и уходили. Совершался законный круговорот бытия, и никто к нему не приставал и не мучил необходимостью куда то ехать, а затем, слепо глядя в слившуюся массу множества лиц, о чем то непонятном и ненужном говорить, хотя бы о том же советском народе, о его успехах и победах. Правда, иногда он и сам, каким то образом начиная чувствовать у себя за спиной огромную страну, тот же населяющий ее народ, всегда что то ждущий и требующий, но вполне, по всем заверениям, надежный, в конце концов окончательно успокаивался и начинал гордиться собой и тем делом, которое так неукоснительно исполнял. И то, что он ощущал и принимал как незыблемое и вечное, другим для него и не могло быть. Десятки атомных подлодок, способных испепелить любого противника, несли боевое дежурство во всех морях и океанах планеты;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46