А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Увидев устремленные навстречу огромные, тревожные, незнакомые глаза, непривычно светившиеся, Устинья Прохоровна запнулась; она даже оробела, хотя старалась этого и не показать.
– Сядь, нянюшка, – попросила Ксения. – Давай еще по капельке – у тебя прекрасная рябиновая… Как я рада тебя увидеть, нянюшка… Ну, родная моя, за твое здоровье!
Устинья Прохоровна, трижды суеверно поплевав себе через левое плечо, приняла еще рюмочку рябиновой и положила в рот маслинку, – внутри все начинало оттаивать и согреваться, освобождаться от страха.
– Ты какая то другая стала, Ксенюшка, – сказала Устинья Прохоровна. – Похудела, похорошела, у тебя глаза как у Божей матери, чудные глаза, прямо святые… чистый свет…
– Я, нянюшка, кажется, беременна, – скупо улыбнулась Ксения, затаенно прислушиваясь к чему то своему, не обращая внимания на вновь истово перекрестившуюся Устинью Прохоровну, откинувшуюся назад и от изумления полуоткрывшую рот. – Теперь я другая стала… совсем, совсем другая…
– Спаси и помилуй! – ахнула Устинья Прохоровна. – Во он оно что! Да кто же этот твой окаянный? Господи, вот бабья то долюшка, вот оно, оказывается, какая жеребенистая до отчаянности! Неужто сам… Господи, помилуй, спаси, Матерь Пресвятая! Неужто сам, этот бровастый мерин…
– Нет, нет, нянюшка, что ты такое придумала! – живо встрепенулась Ксения и, замахав на старушку руками, залилась неожиданно веселым, звонким смехом. – Куда хватила, старая! Совсем уж считаешь меня круглой дурой! Ай, нянюшка…
– Ну, прости, горемычная, прости, что с меня взять, стара, глупа, – стала виниться Устинья Прохоровна, уже прикидывая, как теперь может перемениться ее медленная, устоявшаяся жизнь и как закувыркается весь прежний уклад. – Баба и есть баба, даже самая высокоумственная и именитая, хоть семи пядей во лбу, а все она баба. Как кто нащупает слабое место, так и рухнет! Гляди помру, не томи ты старуху, а то грудь от нетерпения вспухнет… Кто же он, твой королевич? Господи, помилуй, спаси и охрани…
– Да я в самом деле, нянюшка, не знаю, кто он. – Теперь уже совсем развеселившись, Ксения вновь потянулась к рюмке, но проворная Устинья Прохоровна, хоть и еще раз переменилась в лице от последних слов своей воспитанницы, тотчас эту рюмку перехватила и строго сказала, что нечего невинное дитя заранее губить и калечить, кто бы у него отец ни был.
– Час от часу не легче! – воскликнула старушка, зорко ощупывая всю фигуру Ксении взглядом.
– Успокойся, нянюшка, – постаралась подольститься к ней молодая женщина. – Такого королевича у меня действительно еще не было, я словно в рай небесный нежданно негаданно попасть сподобилась… Что ты, нянюшка?
Стараясь пресечь святотатство, Устинья Прохоровна зажала было уши ладонями, но бабий искус оказался для нее непомерен, и зажала она уши, слегка растопырив пальцы, чтобы все слышать.
– Знаешь, нянюшка, я бы за ним в любую пропасть, в любой провал ринулась, и минуты бы не думала, это мой человек, мой мужчина… Такого другого судьба уже не пошлет, не расщедрится…
– Так в чем же дело? – стала вновь допытываться Устинья Прохоровна, движимая извечной бабьей солидарностью. – Все они сначала приходят неизвестно отколь, из темной ночи, а если он уж вонзился в душеньку, ты его сразу хватай, хватай и держи покрепче! Хоть за что хочешь держи! Господи Боже мой, Пресвятая Матерь вседержительница! А как это по Божески будет – девочка лепетунья, беленькая беленькая, светлый лучик, все лепечет, лепечет… Или уж мальчик, такой лобастенький, все расспрашивает, расспрашивает – хозяин на земле! Ох, видать, надо еще рюмочку, сердце заходится! А ты сама, Ксенюшка, так, вроде пьешь, а сама и не пей, нельзя, ты сейчас, родная моя, беречь свое дитя должна, ты за него и перед людьми, и перед Богом в ответе… Ну…
От бессонной ночи в шумном поезде, пропахшем вяленой соленой рыбой, Ксению сморило, и она так и задремала под привычную воркотню Устиньи Прохоровны, и старушка увидела в этом особый знак и еще больше размечталась.
4
В Москве, городе особом, где жизнь и работа не останавливались ни на мгновение ни днем, ни ночью вот уже в течение многих веков, где сама историческая суть города лепила духовную суть и образ человека, начиная с его первого крика, а то и еще раньше, – было много непостижимого для людей иной, не столичной породы. Несмотря на то, что серединная Россия, колыбель русского народа, становилась все запущеннее и безлюдней, сама Москва неудержимо росла и крепла, она давно уже стремилась не только ввысь, но все глубже и пространнее уходила в землю; теперь уже и под самой Москвой, как ее опрокинутое отражение, вырастал еще один город, со своими дорогами, дворцами, убежищами и своей, тайной и явной, жизнью, со своими обычаями и обрядами, и никто бы из властей предержащих не решился утверждать, что он контролирует жизнь этого города полностью, – в таинственном чреве города из века в век шла своя непрерывная, кропотливая, не зависящая ни от какой смены властей и режимов, глубинная деятельность по наращиванию и укреплению самой души города, ибо города такие же живые организмы, как и любое другое живое существо, как дерево или река, и им тоже издревле, по непреложному закону бытия, начертан свой путь явления в мир, свой путь движения и развития, завершения и ухода, и этого никому переменить не дано, ни человеку, ни природе, ни космосу, – никто и ничто не может нарушить основ и смысла самого мироздания. И разумеется, за все приходится платить, и если где нибудь в брянской или рязанской деревушке из полутора десятка дворов все досконально знают своих соседей, начиная с их дедов и прадедов, начиная с любой родинки, даже в самом потаенном месте, то в таком городе, как Москва, сложился и все более укореняется иной тип умственного и сугубо городского человека, который никого вокруг себя, даже в соседней квартире, не знает, да и не желает знать, хотя он обязательно знает или мнит, что знает, все происходящее в Москве, в стране и даже в масштабе всего человечества, и это все в большей степени составляет смысл его жизни. Самое же главное, что такое опрокинутое сознание начинает все больше считаться самой сутью русского человека и самого русского инстинкта. Такая точка зрения, очевидно, была выгодна коренному или хотя бы и ассимилированному москвичу, она позволяла ему оправдывать свое присутствие в мире, пользоваться столичными привилегиями и быть душевно стойким и крепким, – немалую лепту в такое положение дел вносили и всяческие революционные учения, как правило, чужеродные для истинно русской души, и всякие философствующие мудрецы, упорно возвещавшие о всеотзывчивости русской души вплоть до ее полного растворения, на благо человечества, в иных племенах и народах. И зримей всего это ощущалось именно в Москве. В самом деле, с какой стати истинному москвичу знать о страдающем через стенку соседе, кто он, зачем и что с ним происходит, если в далекой Африке или в угнетенной Аргентине необходимо возвести, во имя социальной справедливости, сеть первоклассных госпиталей для несчастных жителей, веками страдающих под гнетом мирового империализма? Там, в самом сердце Африки, вообще беспредел – восьмилетняя одаренная девочка Зимзи вот уже год томится в гареме местного царька, и, разумеется, нужно сделать все возможное и вызволить ее оттуда. Необходимо, конечно, окончательно восстановить и разрушенную немцами Варшаву – друзья поляки, столько пережившие, должны ощутить руку дружбы и поддержки, а еще братьям чехам необходимо проложить, даже вопреки их желанию, метро в Праге – задыхаются, бедолаги, в этой европейской теснотище. Сами понимаете, при чем здесь какой нибудь больной сосед за стеной? Вот таким, всю планету окормляющим, и становился московско русский, как говорится теперь по новому, менталитет, и здесь ничего невозможно было поделать, – в Москве складывался новый тип человека всемирно отзывчивого, ничего не знающего и не желающего знать даже о себе самом, не только о соседе за стенкой, но неукоснительно знающего обо всем происходящем и вообще в Москве, и в самых ревниво оберегаемых ее покоях, допустим, в том же Кремле, и, конечно же, во всем угнетаемом мире.
И неудивительно, что в Москве, после возвращения Ксении, о ней заговорили сразу же; пожалуй, о ее возвращении заговорили даже раньше, дня за два, за три до этого, но объяснить подобную московскую проницательность невозможно, приходится лишь развести руками и воскликнуть: э э, господа товарищи, здесь не надо гадать, ведь все таки речь идет о Москве, о городе непостижимом и многослойном, где в каждом уголке, в каждой душе человеческой рядком присутствуют и сам господь Бог, и Князь тьмы и где они принципиально не вмешиваются не в свое дело, а действуют строго на своей территории, отчего коловращение вселенского электричества только усиливается и московский воздух начинают пронизывать возбуждающие слухи и вести.
Первым, чуть ли не на второй день после возвращения Ксении, подал о себе весть Академический театр в лице его главного режиссера Рашель Задунайского; с опаской взяв трубку телефона, упорно молчавшего вот уже много дней подряд, Устинья Прохоровна неуверенно пискнула: «Але е», – и, послушав, сделала страшные глаза.
– Да кто вам наговорил, батюшка, что за глупость! – повысила она голос. – Нету ее, нету, вам говорят, никто не приходил, сама от горя изнываю, вот вот под гробовую доску пойду… Что? Да стара я, батюшка, врать, тьфу! Мне скоро ответ перед самим Всевышним держать! И не думайте, и не приезжайте, в церковь ко всенощной ухожу, свечку за мою страдалицу поставлю… Нет, нет, не успеешь, батюшка, никак не успеешь, я уже одетая стою! Господи Боже мой, что ж это за мучение!
Едва Устинья Прохоровна успела швырнуть трубку на рычаг, как зазвенело вновь, да еще как то особо раскатисто и вызывающе, и вкрадчивый мужской голос уважительно попросил пригласить несравненную Ксению Васильевну.
– Да вы не туда попали, у нас такая не проживает, – огрызнулась Устинья Прохоровна и затем совсем отключила телефон, выдернула вилку из розетки и с торжеством возвестила: – Нате, съешьте теперь! Ишь, нечистый их разбирает! Не успел человек порог переступить, а они, нечистая сила, тут как тут! Сатанинский нюх им даден! Надо тебе, Ксюшенька, если хочешь нервы свои сберечь, ко моим родичам на Псковщину – там ни один рогатый не достанет. Отоспишься, отъешься на свежем молочке да на мясце, на яичках прямо из гнездышка, на хорошей картошечке, душа отболит, очистится. А тут разве дадут? Да и как угадаешь, кто трезвонит, может, твой королевич позвонит, а, как тут трубку не брать?
– Мой королевич, нянюшка, звонить не станет, – успокоила ее Ксения. – Давай не будем гадать, завари лучше чаю покрепче.
– Отчего же так? – не согласилась Устинья Прохоровна. – Что, ты и с этим не поладила?
– Я тебе потом расскажу, – пообещала Ксения. – Как голос то у нашего громовержца Рашель Задунайского?
– Масленый такой, лисичкой юлит, медок, медок, – засмеялась Устинья Прохоровна и пошла на кухню с самым победительным и бодрым видом – чай был ее страстью, но как только она оказалась одна, лицо ее тотчас переменилось, на него набежало еще больше морщин, седые брови обвисли и глаза замерли, остановились в одной точке. В жизни происходило нечто такое, чего она никак не могла понять и принять; вокруг их уютного бабьего мирка, затерянного в московской шумной и говорливой пустыне, после возвращения Ксении словно установилось особое предгрозовое затишье – ни ветер не шевельнет, ни дерево не зашумит, ни в дверь никто не стукнет. Так не могло быть в живой жизни – Устинья Прохоровна не верила в такую благодать, особенно после приключившегося с ее воспитанницей затмения всех чувств. Большие люди, большое начальство не любит таких выкрутасов, да и кто же их любит? Даже какой нибудь мужичонка с рваным задом, и тот, как подступит, завоет зверем, за топор или нож хватается. А тут…
Окончательно ошалев от своих горестных мыслей, старуха несколько раз охранительно перекрестилась, обругала себя, решила, что нечего поперек батьки в пекло лезть, беду накликать, и принялась сооружать чай; воду для этого она кипятила, опустив в чайник большую серебряную гирьку, весом в два фунта, а то и побольше, припаянную к серебряному круглому стержню, расписанному замысловатым мелким узором, в котором явно угадывалось нечто ведовское; очевидно, в свое время в каком нибудь богатом московском доме эта непонятная сейчас штуковина служила для растирания и размешивания пряностей и орехов, других снадобий для приготовления всяческих соусов и приправ, но однажды, услышав про чудодейственные свойства серебра, Устинья Прохоровна, предварительно убедившись в подлинности благородного металла, приспособила ее для кипячения воды для чая; правда, и заваривала она чай тоже по своей особой методе – вначале сильно нагревала на сухом огне фарфоровый чайник, затем насыпала в него заварку и, опустив в чайник серебряную ложечку, неспешно, с определенными, одной ей ведомыми перерывами, начинала лить кипяток; сей исконно московский напиток всегда получался у нее вкусным, ароматным, освежающим и бодрящим, и даже сам сердитый Рашель Задунайский не раз принимался выспрашивать у нее секреты, – она отшучивалась, посмеивалась и тайны своей не выбалтывала, как ей этого иной раз ни хотелось.
За своим любимым занятием она совсем успокоилась; в конце концов, ее дело десятое, решила она, пройдет время, и все само собой образуется; жить то дальше молодым, им и решать, как да что, и сама Ксюша не совсем уж дура набитая, когда надо, хоть кого отбреет, поставит на место. Что ж, всякое бывает, вот накатила на нее тьма египетская, бабья тьма – ничего страшного, авось Господь Бог еще годков пять шесть отпустит, вытянет она и ребеночка, хорошо бы девочку, меньше от них всяких шалостей, да и спокойнее они до поры до времени поднимаются, ну, а там уж как Бог даст…
В гостиную Устинья Прохоровна вернулась необычайно тихая и просветленная, самое главное для себя она определила и решила. Так, в тишине, прошла неделя и вторая; Ксения по прежнему не решалась подходить к телефону, никуда не выходила, валялась на большом кожаном диване в гостиной, читала старые книжки; иногда Устинья Прохоровна заставала ее перед трюмо в спальне – Ксения сидела и молча пристально себя разглядывала. Почувствовав за спиной постороннего, тотчас оборачивалась, начинала говорить что нибудь пустячное. И телефон на какое то время замолчал, хотя затем звонки возобновились с удвоенной силой, и Устинья Прохоровна стала уговаривать молодую женщину сходить в театр, напоминала о деньгах, давно иссякших, – перебивались они теперь кое как. Устинья Прохоровна уже оттащила в скупку несколько хозяйских золотых безделушек и усилила режим экономии, вместо дорогих фруктов перешла на овощи, вместо говядины с Тишинского рынка обходилась перемороженным мясом из недалекого продовольственного где нибудь в Столешниковом – молодой мясник, бывший инженер, переменивший свою профессию из за невозможности достойно существовать на интеллектуальную зарплату и еще со студенческой поры влюбленный в талант Ксении Дубовицкой, давно знал Устиныо Прохоровну, отличал и всегда находил ей кусочек помясистей и понежнее, и при этом всегда интересовался, когда в Академическом возобновятся спектакли с божественной Ксенией. Устинья Прохоровна бормотала в ответ: «Скоро, скоро, Сева!» – благодарила и поспешно удалялась, радуясь, что есть еще на свете хорошие люди, не все они перевелись. И вот однажды, вернувшись из очередного похода и горестно раздумывая над непонятным поведением Ксении, словно напрочь переродившейся после своего необъяснимого бегства из Москвы и всякий раз с явной досадой пресекавшей робкие попытки Устиньи Прохоровны разговорить ее и хоть что нибудь выяснить, старуха, вытирая ноги о коврик перед дверью, от неожиданного толчка в сердце испуганно вздернула голову и выпрямилась. Вначале она подумала, что заехала этажом выше, дверь показалась ей чужой и враждебной. По привычке перекрестившись, она уставилась на крупно светлевший номер, но долго не могла вспомнить, под каким же номером значилось их с Ксенией жилище, и, еще раз перекрестившись, сотворила заклятие.
– Свят, свят!
Как это иногда бывает, слух у нее к старости чрезвычайно обострился, и она услышала за дверью жизнерадостный, молодой мужской голос, сразу показавшийся ей неприятным и даже враждебным; отомкнув замок, она решительно вошла и намеренно громко хлопнула дверью. И увидела непривычный беспорядок в прихожей – на столике перед зеркалом лежал растрепанный букет до рогущих камелий, тут же красовались две бутылки шампанского, валялись какие то свертки и коробки. И сразу Устинья Прохоровна увидела гостя – высокого, статного, с белой грудью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46