– иронически и очень спокойно переспросил Сталин. – Я, воссоздавший Российскую империю чуть ли не николаевских времен? Я, вернувший все, что промотал Ленин, и даже больше? Ну, говори, говори дальше…»
«Вы всего лишь счастливый баловень истории, – сказал Брежнев с некоторой завистью, начиная чувствовать непереносимую, щемящую во всех изболевшихся костях тоску. – Она ведь часто вверяет себя не тому… Хотя я знаю, о чем вы думаете… Не надо нам ссориться, зачем? Я знаю, вы не раз отказывались от власти, а затем все же давали себя уговорить… Тоже старый, испытанный еще задолго до пришествия Христова прием. Сила власти непреодолима, от власти может отказаться только психически больной, тот же русский юродивый… Мы связаны одной веревочкой, и всем нам отвечать перед высшим судом. Все наши различия исчезнут, а общее – останется…»
«Ишь ты! Мудрствуешь? Значит, всем одинаково? – с какой то холодной иронией поинтересовался Сталин. – Значит, я, разрушая, объективно создавал гораздо больше, а значит, и двигался вперед, а ты, допустим, создавая непрерывно, все непрерывно подтачивал, и нам с тобой – одинаково? Ну, хорошо, допустим и такое… А он? – с неожиданной ненавистью спросил Сталин, тяжело топая в камень. – Он – чистый и непорочный, другие в крови, а он в горних высотах? Эта политическая блядь вместе со своим международным кодлом? Это справедливо? Не лицемерь, даже если это твоя икона! Попытаться встать над человечеством, высасывая из собственного пальца различные химерические идеи и теории, а всю черную, тягловую работу свалить на других, откинуть весь опыт тысячелетий, отринуть самое природу человека, заставить его жить вопреки законам самой материи, самого космоса – разве это не проституция, не преступление? И главное, во имя чего? Чтобы жирели и размножались в мире всякие Лейбы? Чтобы им отдать власть над миром навсегда и бесповоротно? А по какому праву? Значит, даже лжепророк всегда прав, и виноват только рабочий вол? Хотя сам он разве смог удержать контроль над событиями, несмотря на все свое человеческое и политическое блядство?»
«Вы же знаете, в этом всегда особый счет, – сказал Брежнев, по прежнему движимый сейчас какой то слепой силой и защищая прежде всего самого себя. – Здесь другое – никто не волен в своем предназначении… На него упал тяжкий жребий начала. Разве можно вменять человеку в вину сам факт рождения? Мне думается, каждому будет определено самой точной мерой, и ему тоже: пытка светом предстоит каждому. Только никто из нас уже не узнает об этом…»
«Вот здесь ты, пожалуй, прав, – согласился Сталин. – И это очень досадно. То, ради чего и приходит человек, остается для него за семью замками. В чем же тогда свет и справедливость?»
«Но ведь он тоже ничего не узнает о себе…»
«Тогда в чем же смысл?»
Брежнев беспомощно вздернул плечи, и тут бледное сияние над Красной площадью стало меркнуть и вскоре в безоблачном черном небе стали проступать острые пики кремлевских башен и маковки храмов.
3
И он перенесся на просторную, ярко освещенную правительственную дачу. Был вечер, и было оживленно и людно. К проходной то и дело подкатывали большие черные машины, важно замедляли ход и плавно останавливались. Но иные из них сразу же проскакивали в ворота дальше, к самому парадному входу, из других же люди выходили у ворот и следовали дальше пешком. И сам Брежнев все это каким то особым образом видел и за всем пристально наблюдал, словно стоял на какой то высоте или на специальной вышке, плавающей в сплошном тумане, время от времени разрываемом ветром. «Странно, странно, – думал он, стараясь понять, где он находится и что это вокруг него происходит. – Никак не могу вспомнить… А впрочем…»
Двухэтажная дача ярко светилась всеми окнами, обслуживающий персонал четко и слаженно занимался своими обязанностями. Главное происходило в большом продолговатом зале на первом этаже с рядами кресел вдоль стен, с огромным и длинным овальным столом – посередине этого роскошного стола стояла большая корзина черных свежих роз, источавших едва уловимый, слегка горьковатый запах. И как неожиданно оказалось, стол возглавлял он сам, Брежнев; несмотря на умение собраться на людях и показать, что он еще не так стар и дряхл, чтобы уходить в сторону и уступить место другому, у него сейчас было изношенное, дряблое и больное лицо с густо кустившимися бровями, в котором проступали все пороки, весь разврат его долгой лицемерной жизни, и он, опять таки каким то странным и непонятным образом, видел все это со стороны и страдал и, несмотря на всю свою власть, никак не мог этого прервать и остановить. Правда, скоро он приободрился: сам он никогда не считал свою жизнь безнравственной, наоборот. Он и сам знал, да и все его окружающие уверяли, что вся его жизнь и деятельность настоящего ленинца являет нравственный и патриотический пример и подвиг, и если бы кто то осмелился указать на его якобы безнравственность и лицемерие, он был бы сейчас сильно удивлен, обижен и рассержен. Так уж складывалась система, и здесь ничего не поделаешь. Право высшей власти есть особое право, продолжали течь в голове Брежнева тягучие, спотыкающиеся мысли, и только враги советской власти и партии могут говорить о какой то там безнравственности верхов и их порочности и вредности для жизни. Все, что делалось и делается наверху, всегда одобряется и приветствуется советским народом, якобы одурманенным водкой, тяжелой, каторжной работой, вроде бы низко и недостаточно оплачиваемой и поэтому якобы породившей всеобщее повальное воровство. «Чепуха, чепуха, – говорил себе он. – Наоборот, у нас хороший, сознательный народ, если надо, горы своротит, моря новые создаст, такого народа нигде больше нет и не будет, и не надо слушать врагов и всяческих отщепенцев и прихвостней, – жизнь прошла недаром, и об этом еще обязательно скажут, это еще будет отмечено и засвидетельствовано в истории».
И он еще больше приосанился от таких хороших и приятных мыслей, и хотя так и не мог понять, почему он сидит во главе стола, почти уже отсутствующий в большой и реальной жизни (это он тоже как то смутно и урывками осознавал), он все таки радовался своему положению, и даже понимал и чувствовал, что с ним сейчас происходит нечто возвышенное, не совсем обычное. У него на груди сияло созвездие из пяти золотых звезд, на галстуке красовался алмазный, миллионной стоимости, орден за победу в войне, и он порой ощущал на себе бросаемые украдкой чьи то неодобрительные взгляды. Перед ним теперь плыли и клубились прямо таки заманчивые, усыпляющие сны, и в них невозможно было отличить бред от истины, и другой стороной своего угасающего сознания он понимал и это, только как то очень уж отдаленно и смутно. А между тем события разворачивались дальше. Всматриваясь в казавшиеся одинаковыми лица за столом, Брежнев пытался припомнить совсем почти стершихся из памяти людей, – не смог и невольно рассердился, повернулся к генералу, стоявшему у него за спинкой кресла, хотел о чем то спросить, и тот было почтительно наклонился, но Брежнев уже забыл о своем желании.
Рядом с ним сидел Устинов, хотя ему положено было по установленному, незыблемому порядку сидеть за столом дальше, человека через три; чей то досадный недосмотр опять рассердил главу государства, – с проснувшейся тревогой он, из под нависших бровей, раз и второй ощупал Устинова взглядом, раздумывая, отчего бы это он так подозрительно близко придвинулся и не пора ли с ленинской прямотой указать ему его законное место. Знаем мы эти родственные штучки, в раздражении сказал себе Брежнев, жены женами, а спать, хе хе, все равно врозь, власть – дама весьма и весьма капризная, не успеешь моргнуть – переметнется…
От непривычного мыслительного усилия перед Леонидом Ильчом опять все поплыло. Мелькнула мысль о достойном завершении большой, трудной и славной жизни, он прижмурился, скрывая глаза, чтобы не было видно подступивших слез, и, уже приготовляясь к предстоящему, еще больше вжался в спинку кресла. Вызванный им самим восторженный старческий, даже мистический озноб ободрил его, и он вновь задорно уставился на Устинова, по прежнему не понимая, как тот оказался не на своем месте, и тотчас, к облегчению уже самого Устинова, начавшего тревожиться из за непонятных взглядов Леонида Ильича, случилась новая перемена. Внимание генсека отвлек человек с совершенно лысым крупным черепом, сидевший на другом конце стола, и опять Брежнев не удивился, хотя без труда узнал Хрущева. Но сразу же его недоумение лишь усилилось – через стул от Никиты Сергеевича примостился хмурый, явно чем то недовольный Маленков, а возле него – сам Молотов, а дальше…
Подобравшись, Брежнев тяжело потянулся к генералу и невнятно спросил:
«Где мы?»
«На загородном правительственном приеме, Леонид Ильич, – тотчас с готовностью пояснил генерал, привычно наклоняясь к уху хозяина. – Вы сами назначили на сегодня, все по именным приглашениям – ни одного постороннего лица.
«Хм, а по какому случаю?»
«В честь очередного перекрытия великой реки Волги…»
Подняв брови выше, Брежнев, однако, ничего не сказал; стол теперь был заполнен, сидели хоть и в креслах, но тесновато, почти все лица казались знакомыми, только точно определить было невозможно. Чуть наискосок от Никиты Сергеевича сидел, кажется, Михаил Андреевич, – сосредоточенный и сухой, как таранка, он почему то перекладывал из гнезда в гнездо крупные бриллианты в изящной, инкрустированной перламутром шкатулке из черного дерева, при этом самые любимые он, наслаждаясь, подносил ближе к глазам, и взгляд его, словно на трибуне во время ответственных моментов, исступленно загорался, – Брежнев шевельнулся, хотел спросить дежурного генерала, почему это Михаил Андреевич, уже год назад как умерший, находится здесь, но передумал. А может, тот еще и не умирал, решил он и еще больше ободрился. Коллекционируя, как истинный мужчина, легковые автомобили и охотничьи ружья, он снисходительно относился к слабостям своего старого и верного друга, и, вновь про себя усмехнувшись, сосредоточил внимание на соседе Суслова, с высокомерным научным лицом, – это был один из умнейших людей в государстве, поэт и главный охранитель его устоев Андропов Юрий Владимирович, и с ним в судьбе Брежнева было связано много интересного, но в этот момент Брежнев почему то вспомнил именно поездку на Ставрополье; была чудесная, увлекательная охота, кажется, на кабана… или, может, на фазанов… именно там Юрий Владимирович настойчиво старался обратить его внимание на молодого, энергичного первого секретаря крайкома, очень и очень даже расторопного молодого человека… как его… ах да, обрадовался он, вспомнив. Это был Миша Горбачев, выходец из самых низов, комбайнер, комсомольский работник, жох парень, это стало ясно с первого взгляда – старого воробья не проведешь. Он теперь, умненький рабочий Мишата, кажется, уже и в Москве с помощью милейшего Юрия Владимировича, да и Мишу Суслова он, пожалуй, вокруг пальца обвел, как говорится, парень без мыла в задницу влезет, надо будет непременно прояснить, что он тут делает… Да, но зачем он все таки понадобился именно Андропову, у этого очкарика ведь ни одной мелочи не бывает зря…
Внимание Брежнева отвлекло нечто уже вовсе странное и непонятное: дверь в стене напротив беззвучно отъехала в сторону, и в ее широком проеме появился человек в сапогах, кителе и фуражке. Тотчас все в большом зале замерло, – головы повернулись к двери, и взгляды безотрывно приковались к вошедшему. Брежнев хотел встать, не смог, и генерал за спиной успокаивающе шепнул:
«Актер, Леонид Ильич, актер из пьесы… Только что смотрели, пришел представиться лично…»
«Безобразие! – от души возмутился Брежнев, почти ничего от волнения и внезапной слабости не выговаривая и с трудом ворочая онемевшей челюстью. – Скверная, пошлая пьеса, дурной актер… Кто пригласил? А ты куда смотрел? А ты зачем здесь? Немедленно вон! Убрать! Раз гри ми ро вать! Сейчас же! Здесь! На глазах!» – указал он на стол перед собою, на внезапно появившееся перед ним огромное блюдо со стерляжьим заливным, обильно украшенное свежей зеленью, маслинами и кружочками лимона, – здесь он запнулся, сглотнул – он давно не позволял себе, из опасения повредить здоровью и больному сердцу, ничего подобного.
«Леонид Ильич…»
«Молчать, генерал! – крикнул Брежнев, распаляясь еще больше и не позволяя увести себя в сторону. – Полное разложение! Куда смотрит Демичев? Где он? А цензура? Большего безобразия я за всю свою жизнь не помню! Что за актер?»
«Да конечно же, безобразие, распустились! – негромко и веско подтвердил Устинов. – Ничего святого!»
Все в зале замерло; молодые люди, абсолютно одинаково одетые и словно проступившие из стен, кинулись выяснять, потому что никто, оказывается, не знал истинной причины происходящего явления, хотя странный актер, с которого сдирали парик, пытались стереть грим появившиеся откуда то женщины в халатах, вел себя как ни в чем не бывало, с явно повышенным любопытством разглядывал собравшихся за столом и, к вящему негодованию хозяина, даже слегка улыбался. Именно в этот момент, отвлекая внимание Брежнева, в руках у Никиты Сергеевича появился детский резиновый шарик с задорным рисунком симпатичного розового цыпленка с широко открытым клювиком.
И Никита Сергеевич, прицелившись, сказал:
«Хе хе, а ты, Миша, большая сука… ну да ладно, держи, высохшая сволочь!»
И он тотчас перебросил шарик через стол Суслову, а тот, в свою очередь, сверкнув глазами, издал своим режущим голосом короткий звук, который нельзя было определить иначе, как выражение подлинного удовольствия.
«От предателя и разложенца слышу! – выкрикнул Михаил Андреевич еще пронзительнее, почти с подвизгиванием. – Сам дерьмо! Возомнил себя Лениным! Получай обратно! Братья, оп ля!»
И шарик вновь оказался у Никиты Сергеевича, и тот, побагровев жирным голым затылком в толстых складках, уже нацелился на самого хозяина стола и государства.
«А ты тоже, Леня, хорош гусь! – сказал он. – Я тебя сколько раз из дерьма вытаскивал, все вверх, вверх тебя за ослиные уши тянул изо всех своих рабоче крестьянских сил, а ты, сучонок, дождался!»
«Неправда! – закричал и Брежнев, захлебываясь от возмущения. – Я здесь ни при чем, решение президиума политбюро! И я, и ты, Никита, должны были подчиниться!»
«Знаем мы это политбюро! – отпарировал Никита Сергеевич. – Видели, с чем его едят! Как же! Хватит заливать! Гоп ля!» – радостно выкрикнул он и переправил шарик прославленному маршалу Ворошилову, тоже оказавшемуся здесь же за столом неизвестно как и почему. От изумления перед этой непонятной игрой Брежнев все остальные, даже злобные, клеветнические нарекания Никиты Сергеевича забыл. Ему и самому захотелось получить заветный шарик, и в тот же момент шарик и перепрыгнул к нему.
«Гоп ля!» – с удовлетворением сказал он и, прицелившись, ловким щелчком переправил вожделенную штуковинку милейшему Лазарю Моисеевичу, выглядывавшему из за широченного плеча какого то маршала. Лазарь Моисеевич тоже очень обрадовался, поймал шарик и решительно заявил, что это его законная собственность и он, как самый старший здесь, никому его больше не отдаст. Все стали возмущаться и требовать продолжения игры, но упрямый Лазарь Моисеевич наотрез отказался, и тогда Брежнев, вспомнив свое положение и значение, обратился к нему с мягким увещеванием – ему стало жалко упрямого старика, но правда и справедливость должны были быть восстановлены. И Леонид Ильич витиевато заговорил о партийном долге и совести, о необходимости коллективного подхода к проблеме и просил Лазаря Моисеевича, как старейшего здесь коммуниста и ленинца, подать нужный пример другим, и даже раздражительный Никита Сергеевич согласно закивал и поддакнул.
Освещение в зале как бы переключилось; со всех сторон к центру пошли официанты с подносами, недалеко от стола обозначилось возвышение, и в легком газовом облаке, сквозь которое просвечивали юные, свежие тела, заскользили, плавно извиваясь, танцовщицы, – еле слышимая восточная мелодия, томная и зовущая, наполнила зал плохо скрываемым сладострастным томлением. Ворошилов приосанился, поглядел на Никиту Сергеевича и почему то подмигнул именно ему. Официанты наливали вино и ставили закуски, пока только холодные, но кое кто уже потребовал осетровой селянки и жульенов. Брежнев встретился с ускользающим взглядом молодого красавца в безукоризненном костюме с белой грудью, с торчавшими из под руки бутылочными горлышками. И Брежнев обиделся на свою старость, на проскочившую мимо, словно ненароком, жизнь и указал на шотландское виски. Тотчас ему и был составлен задиристый напиток из виски с содовой, и он потянул его ко рту, заранее шевеля от наслаждения непослушной нижней челюстью, и приготовился было причаститься на свободе, без предостерегающего, заботливого ока верной супруги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
«Вы всего лишь счастливый баловень истории, – сказал Брежнев с некоторой завистью, начиная чувствовать непереносимую, щемящую во всех изболевшихся костях тоску. – Она ведь часто вверяет себя не тому… Хотя я знаю, о чем вы думаете… Не надо нам ссориться, зачем? Я знаю, вы не раз отказывались от власти, а затем все же давали себя уговорить… Тоже старый, испытанный еще задолго до пришествия Христова прием. Сила власти непреодолима, от власти может отказаться только психически больной, тот же русский юродивый… Мы связаны одной веревочкой, и всем нам отвечать перед высшим судом. Все наши различия исчезнут, а общее – останется…»
«Ишь ты! Мудрствуешь? Значит, всем одинаково? – с какой то холодной иронией поинтересовался Сталин. – Значит, я, разрушая, объективно создавал гораздо больше, а значит, и двигался вперед, а ты, допустим, создавая непрерывно, все непрерывно подтачивал, и нам с тобой – одинаково? Ну, хорошо, допустим и такое… А он? – с неожиданной ненавистью спросил Сталин, тяжело топая в камень. – Он – чистый и непорочный, другие в крови, а он в горних высотах? Эта политическая блядь вместе со своим международным кодлом? Это справедливо? Не лицемерь, даже если это твоя икона! Попытаться встать над человечеством, высасывая из собственного пальца различные химерические идеи и теории, а всю черную, тягловую работу свалить на других, откинуть весь опыт тысячелетий, отринуть самое природу человека, заставить его жить вопреки законам самой материи, самого космоса – разве это не проституция, не преступление? И главное, во имя чего? Чтобы жирели и размножались в мире всякие Лейбы? Чтобы им отдать власть над миром навсегда и бесповоротно? А по какому праву? Значит, даже лжепророк всегда прав, и виноват только рабочий вол? Хотя сам он разве смог удержать контроль над событиями, несмотря на все свое человеческое и политическое блядство?»
«Вы же знаете, в этом всегда особый счет, – сказал Брежнев, по прежнему движимый сейчас какой то слепой силой и защищая прежде всего самого себя. – Здесь другое – никто не волен в своем предназначении… На него упал тяжкий жребий начала. Разве можно вменять человеку в вину сам факт рождения? Мне думается, каждому будет определено самой точной мерой, и ему тоже: пытка светом предстоит каждому. Только никто из нас уже не узнает об этом…»
«Вот здесь ты, пожалуй, прав, – согласился Сталин. – И это очень досадно. То, ради чего и приходит человек, остается для него за семью замками. В чем же тогда свет и справедливость?»
«Но ведь он тоже ничего не узнает о себе…»
«Тогда в чем же смысл?»
Брежнев беспомощно вздернул плечи, и тут бледное сияние над Красной площадью стало меркнуть и вскоре в безоблачном черном небе стали проступать острые пики кремлевских башен и маковки храмов.
3
И он перенесся на просторную, ярко освещенную правительственную дачу. Был вечер, и было оживленно и людно. К проходной то и дело подкатывали большие черные машины, важно замедляли ход и плавно останавливались. Но иные из них сразу же проскакивали в ворота дальше, к самому парадному входу, из других же люди выходили у ворот и следовали дальше пешком. И сам Брежнев все это каким то особым образом видел и за всем пристально наблюдал, словно стоял на какой то высоте или на специальной вышке, плавающей в сплошном тумане, время от времени разрываемом ветром. «Странно, странно, – думал он, стараясь понять, где он находится и что это вокруг него происходит. – Никак не могу вспомнить… А впрочем…»
Двухэтажная дача ярко светилась всеми окнами, обслуживающий персонал четко и слаженно занимался своими обязанностями. Главное происходило в большом продолговатом зале на первом этаже с рядами кресел вдоль стен, с огромным и длинным овальным столом – посередине этого роскошного стола стояла большая корзина черных свежих роз, источавших едва уловимый, слегка горьковатый запах. И как неожиданно оказалось, стол возглавлял он сам, Брежнев; несмотря на умение собраться на людях и показать, что он еще не так стар и дряхл, чтобы уходить в сторону и уступить место другому, у него сейчас было изношенное, дряблое и больное лицо с густо кустившимися бровями, в котором проступали все пороки, весь разврат его долгой лицемерной жизни, и он, опять таки каким то странным и непонятным образом, видел все это со стороны и страдал и, несмотря на всю свою власть, никак не мог этого прервать и остановить. Правда, скоро он приободрился: сам он никогда не считал свою жизнь безнравственной, наоборот. Он и сам знал, да и все его окружающие уверяли, что вся его жизнь и деятельность настоящего ленинца являет нравственный и патриотический пример и подвиг, и если бы кто то осмелился указать на его якобы безнравственность и лицемерие, он был бы сейчас сильно удивлен, обижен и рассержен. Так уж складывалась система, и здесь ничего не поделаешь. Право высшей власти есть особое право, продолжали течь в голове Брежнева тягучие, спотыкающиеся мысли, и только враги советской власти и партии могут говорить о какой то там безнравственности верхов и их порочности и вредности для жизни. Все, что делалось и делается наверху, всегда одобряется и приветствуется советским народом, якобы одурманенным водкой, тяжелой, каторжной работой, вроде бы низко и недостаточно оплачиваемой и поэтому якобы породившей всеобщее повальное воровство. «Чепуха, чепуха, – говорил себе он. – Наоборот, у нас хороший, сознательный народ, если надо, горы своротит, моря новые создаст, такого народа нигде больше нет и не будет, и не надо слушать врагов и всяческих отщепенцев и прихвостней, – жизнь прошла недаром, и об этом еще обязательно скажут, это еще будет отмечено и засвидетельствовано в истории».
И он еще больше приосанился от таких хороших и приятных мыслей, и хотя так и не мог понять, почему он сидит во главе стола, почти уже отсутствующий в большой и реальной жизни (это он тоже как то смутно и урывками осознавал), он все таки радовался своему положению, и даже понимал и чувствовал, что с ним сейчас происходит нечто возвышенное, не совсем обычное. У него на груди сияло созвездие из пяти золотых звезд, на галстуке красовался алмазный, миллионной стоимости, орден за победу в войне, и он порой ощущал на себе бросаемые украдкой чьи то неодобрительные взгляды. Перед ним теперь плыли и клубились прямо таки заманчивые, усыпляющие сны, и в них невозможно было отличить бред от истины, и другой стороной своего угасающего сознания он понимал и это, только как то очень уж отдаленно и смутно. А между тем события разворачивались дальше. Всматриваясь в казавшиеся одинаковыми лица за столом, Брежнев пытался припомнить совсем почти стершихся из памяти людей, – не смог и невольно рассердился, повернулся к генералу, стоявшему у него за спинкой кресла, хотел о чем то спросить, и тот было почтительно наклонился, но Брежнев уже забыл о своем желании.
Рядом с ним сидел Устинов, хотя ему положено было по установленному, незыблемому порядку сидеть за столом дальше, человека через три; чей то досадный недосмотр опять рассердил главу государства, – с проснувшейся тревогой он, из под нависших бровей, раз и второй ощупал Устинова взглядом, раздумывая, отчего бы это он так подозрительно близко придвинулся и не пора ли с ленинской прямотой указать ему его законное место. Знаем мы эти родственные штучки, в раздражении сказал себе Брежнев, жены женами, а спать, хе хе, все равно врозь, власть – дама весьма и весьма капризная, не успеешь моргнуть – переметнется…
От непривычного мыслительного усилия перед Леонидом Ильчом опять все поплыло. Мелькнула мысль о достойном завершении большой, трудной и славной жизни, он прижмурился, скрывая глаза, чтобы не было видно подступивших слез, и, уже приготовляясь к предстоящему, еще больше вжался в спинку кресла. Вызванный им самим восторженный старческий, даже мистический озноб ободрил его, и он вновь задорно уставился на Устинова, по прежнему не понимая, как тот оказался не на своем месте, и тотчас, к облегчению уже самого Устинова, начавшего тревожиться из за непонятных взглядов Леонида Ильича, случилась новая перемена. Внимание генсека отвлек человек с совершенно лысым крупным черепом, сидевший на другом конце стола, и опять Брежнев не удивился, хотя без труда узнал Хрущева. Но сразу же его недоумение лишь усилилось – через стул от Никиты Сергеевича примостился хмурый, явно чем то недовольный Маленков, а возле него – сам Молотов, а дальше…
Подобравшись, Брежнев тяжело потянулся к генералу и невнятно спросил:
«Где мы?»
«На загородном правительственном приеме, Леонид Ильич, – тотчас с готовностью пояснил генерал, привычно наклоняясь к уху хозяина. – Вы сами назначили на сегодня, все по именным приглашениям – ни одного постороннего лица.
«Хм, а по какому случаю?»
«В честь очередного перекрытия великой реки Волги…»
Подняв брови выше, Брежнев, однако, ничего не сказал; стол теперь был заполнен, сидели хоть и в креслах, но тесновато, почти все лица казались знакомыми, только точно определить было невозможно. Чуть наискосок от Никиты Сергеевича сидел, кажется, Михаил Андреевич, – сосредоточенный и сухой, как таранка, он почему то перекладывал из гнезда в гнездо крупные бриллианты в изящной, инкрустированной перламутром шкатулке из черного дерева, при этом самые любимые он, наслаждаясь, подносил ближе к глазам, и взгляд его, словно на трибуне во время ответственных моментов, исступленно загорался, – Брежнев шевельнулся, хотел спросить дежурного генерала, почему это Михаил Андреевич, уже год назад как умерший, находится здесь, но передумал. А может, тот еще и не умирал, решил он и еще больше ободрился. Коллекционируя, как истинный мужчина, легковые автомобили и охотничьи ружья, он снисходительно относился к слабостям своего старого и верного друга, и, вновь про себя усмехнувшись, сосредоточил внимание на соседе Суслова, с высокомерным научным лицом, – это был один из умнейших людей в государстве, поэт и главный охранитель его устоев Андропов Юрий Владимирович, и с ним в судьбе Брежнева было связано много интересного, но в этот момент Брежнев почему то вспомнил именно поездку на Ставрополье; была чудесная, увлекательная охота, кажется, на кабана… или, может, на фазанов… именно там Юрий Владимирович настойчиво старался обратить его внимание на молодого, энергичного первого секретаря крайкома, очень и очень даже расторопного молодого человека… как его… ах да, обрадовался он, вспомнив. Это был Миша Горбачев, выходец из самых низов, комбайнер, комсомольский работник, жох парень, это стало ясно с первого взгляда – старого воробья не проведешь. Он теперь, умненький рабочий Мишата, кажется, уже и в Москве с помощью милейшего Юрия Владимировича, да и Мишу Суслова он, пожалуй, вокруг пальца обвел, как говорится, парень без мыла в задницу влезет, надо будет непременно прояснить, что он тут делает… Да, но зачем он все таки понадобился именно Андропову, у этого очкарика ведь ни одной мелочи не бывает зря…
Внимание Брежнева отвлекло нечто уже вовсе странное и непонятное: дверь в стене напротив беззвучно отъехала в сторону, и в ее широком проеме появился человек в сапогах, кителе и фуражке. Тотчас все в большом зале замерло, – головы повернулись к двери, и взгляды безотрывно приковались к вошедшему. Брежнев хотел встать, не смог, и генерал за спиной успокаивающе шепнул:
«Актер, Леонид Ильич, актер из пьесы… Только что смотрели, пришел представиться лично…»
«Безобразие! – от души возмутился Брежнев, почти ничего от волнения и внезапной слабости не выговаривая и с трудом ворочая онемевшей челюстью. – Скверная, пошлая пьеса, дурной актер… Кто пригласил? А ты куда смотрел? А ты зачем здесь? Немедленно вон! Убрать! Раз гри ми ро вать! Сейчас же! Здесь! На глазах!» – указал он на стол перед собою, на внезапно появившееся перед ним огромное блюдо со стерляжьим заливным, обильно украшенное свежей зеленью, маслинами и кружочками лимона, – здесь он запнулся, сглотнул – он давно не позволял себе, из опасения повредить здоровью и больному сердцу, ничего подобного.
«Леонид Ильич…»
«Молчать, генерал! – крикнул Брежнев, распаляясь еще больше и не позволяя увести себя в сторону. – Полное разложение! Куда смотрит Демичев? Где он? А цензура? Большего безобразия я за всю свою жизнь не помню! Что за актер?»
«Да конечно же, безобразие, распустились! – негромко и веско подтвердил Устинов. – Ничего святого!»
Все в зале замерло; молодые люди, абсолютно одинаково одетые и словно проступившие из стен, кинулись выяснять, потому что никто, оказывается, не знал истинной причины происходящего явления, хотя странный актер, с которого сдирали парик, пытались стереть грим появившиеся откуда то женщины в халатах, вел себя как ни в чем не бывало, с явно повышенным любопытством разглядывал собравшихся за столом и, к вящему негодованию хозяина, даже слегка улыбался. Именно в этот момент, отвлекая внимание Брежнева, в руках у Никиты Сергеевича появился детский резиновый шарик с задорным рисунком симпатичного розового цыпленка с широко открытым клювиком.
И Никита Сергеевич, прицелившись, сказал:
«Хе хе, а ты, Миша, большая сука… ну да ладно, держи, высохшая сволочь!»
И он тотчас перебросил шарик через стол Суслову, а тот, в свою очередь, сверкнув глазами, издал своим режущим голосом короткий звук, который нельзя было определить иначе, как выражение подлинного удовольствия.
«От предателя и разложенца слышу! – выкрикнул Михаил Андреевич еще пронзительнее, почти с подвизгиванием. – Сам дерьмо! Возомнил себя Лениным! Получай обратно! Братья, оп ля!»
И шарик вновь оказался у Никиты Сергеевича, и тот, побагровев жирным голым затылком в толстых складках, уже нацелился на самого хозяина стола и государства.
«А ты тоже, Леня, хорош гусь! – сказал он. – Я тебя сколько раз из дерьма вытаскивал, все вверх, вверх тебя за ослиные уши тянул изо всех своих рабоче крестьянских сил, а ты, сучонок, дождался!»
«Неправда! – закричал и Брежнев, захлебываясь от возмущения. – Я здесь ни при чем, решение президиума политбюро! И я, и ты, Никита, должны были подчиниться!»
«Знаем мы это политбюро! – отпарировал Никита Сергеевич. – Видели, с чем его едят! Как же! Хватит заливать! Гоп ля!» – радостно выкрикнул он и переправил шарик прославленному маршалу Ворошилову, тоже оказавшемуся здесь же за столом неизвестно как и почему. От изумления перед этой непонятной игрой Брежнев все остальные, даже злобные, клеветнические нарекания Никиты Сергеевича забыл. Ему и самому захотелось получить заветный шарик, и в тот же момент шарик и перепрыгнул к нему.
«Гоп ля!» – с удовлетворением сказал он и, прицелившись, ловким щелчком переправил вожделенную штуковинку милейшему Лазарю Моисеевичу, выглядывавшему из за широченного плеча какого то маршала. Лазарь Моисеевич тоже очень обрадовался, поймал шарик и решительно заявил, что это его законная собственность и он, как самый старший здесь, никому его больше не отдаст. Все стали возмущаться и требовать продолжения игры, но упрямый Лазарь Моисеевич наотрез отказался, и тогда Брежнев, вспомнив свое положение и значение, обратился к нему с мягким увещеванием – ему стало жалко упрямого старика, но правда и справедливость должны были быть восстановлены. И Леонид Ильич витиевато заговорил о партийном долге и совести, о необходимости коллективного подхода к проблеме и просил Лазаря Моисеевича, как старейшего здесь коммуниста и ленинца, подать нужный пример другим, и даже раздражительный Никита Сергеевич согласно закивал и поддакнул.
Освещение в зале как бы переключилось; со всех сторон к центру пошли официанты с подносами, недалеко от стола обозначилось возвышение, и в легком газовом облаке, сквозь которое просвечивали юные, свежие тела, заскользили, плавно извиваясь, танцовщицы, – еле слышимая восточная мелодия, томная и зовущая, наполнила зал плохо скрываемым сладострастным томлением. Ворошилов приосанился, поглядел на Никиту Сергеевича и почему то подмигнул именно ему. Официанты наливали вино и ставили закуски, пока только холодные, но кое кто уже потребовал осетровой селянки и жульенов. Брежнев встретился с ускользающим взглядом молодого красавца в безукоризненном костюме с белой грудью, с торчавшими из под руки бутылочными горлышками. И Брежнев обиделся на свою старость, на проскочившую мимо, словно ненароком, жизнь и указал на шотландское виски. Тотчас ему и был составлен задиристый напиток из виски с содовой, и он потянул его ко рту, заранее шевеля от наслаждения непослушной нижней челюстью, и приготовился было причаститься на свободе, без предостерегающего, заботливого ока верной супруги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46