Я постарался уверить его в своей сугубой ординарности – да ведь я даже не профессор, а просто преподаватель. «Есть личности, – заявил он, – которые повсюду встречают теплый прием благодаря своему уму и обаянию». «И я вам кажусь такой личностью?» – не поверил я и поспешил пояснить, что его удивление не очень понятно мне – и в автомобиле дипломата, и в беседе с бывшей одноклассницей я не испытываю никакого неудобства. «Я тоже, – согласился Питер, – иерархические барьеры между людьми – фальшь. Но с министром встречаться мне не доводилось». Так я и не понял, убедил ли его, что я не профессор, а обычный преподаватель.
16.
Питер и Петр – это совпадение на всех, разумеется, произвело впечатление. (Что касается меня, то ничего столь уж существенного я в нем тогда не усмотрел.) «Питер» они произнести могли, но «Петр» – никак. И называли меня Петером или Петаром.
17.
Перед тем, как распрощаться, он сказал, что в лечение Альмы необходимо верить. Тогда и результаты будут более радикальными. С этим я был вполне согласен. Да и что, собственно, привело меня сюда? Конечно, же, вера. «Не сомневаюсь, – кивнул Питер, – но дом Альмы в первый момент привел вас в замешательство». И он в самых простых выражениях объяснил мне ненужную сложность моих переживаний. Да, все здесь выглядит совершенно будничным и даже слегка запущенным, поскольку для Альмы важен не внешний блеск, а нечто куда более глубокое. Кровати, тумбочки, инструменты, пол в больницах действительно светятся чистотой: торопливо снуют сестры и врачи в снежно-белых халатах; попав в больницу, оказываешься во власти исполненного серьезности, делового мира аппаратов лечебных процедур. Говоря об ослепительности больниц, Питер поглаживал зеленый цоколь стены и под его ладонью тот словно начинал испускать сияние.
Больницы порождают у страдальца иллюзию, что для лечащих его людей не существует препятствий. Усомниться в их всемогуществе его не заставит даже нежелание болезни отступить; вот так и первобытный человек ни при каких обстоятельствах не терял веры в шамана. Пока жив, обделенный здоровьем задается вопросом, за что он обделен никогда не ошибающимися и недоступными его пониманию силами.
Рука Питера снова поползла по стене – уже в обратном направлении. Здесь же человек остается в близком ему мире, чуть тусклом, усеянном щербинками и пятнышками (под его ладонью стена восстанавливала свой подлинный облик). В больнице вера тоже нужна, но там-то, в заведении, демистифицированном на первый взгляд, она как раз и принимает характер идолопоклонничества. Разве хоть кто-нибудь из мира медиков спускается как равный в нижний круг, к больным? Пожелал ли кто-нибудь потрудиться объяснить им суть заболевания и смысл выбранного лечения? Альма живет в «Брандале», здесь же, среди своих пациентов, ночует. Точнее было бы сказать – среди своих гостей. Ее не интересует блеск, она никому не намерена внушать страх и трепет. (Верно, что стерильность в больницах необходима и, чисто прагматически, ее нарушение может быть пагубным. Тут, у Альмы, никому не делают уколов и не берут кровь на анализ.) Заявив, что хочет стать мне матерью, старушка имела в виду иные корни своего авторитета – его силовое поле может дать нам приют и возможность расслабиться.
18.
Тура оказалась добродушной и безличной, все, что от нее требовалось, она проделывала с улыбкой. Странно, но женщина не покидала помещения с начала и до конца манипуляции. Когда она покончила с клизмой, я глазами попросил ее выйти. Она подчинилась, но была удивлена – как можно стесняться чего-то столь естественного?
Потом я отправился в ванную, там меня должна была выкупать Пиа. (Ее настоящее имя -Анна-Мария). Высокая, некрасивая, но миловидная девушка; овальное лицо, добрые голубые глаза. Через ванную прошло уже человек десять, молодых и старых, мужчин и женщин.
Не заговаривая, мы стояли друг против друга и улыбались. Я стал развязывать пояс халата, в этот момент дверь распахнулась и на пороге появилась Альма. Она спросила, как мне спалось. И Пиа, и я продолжали беспричинно смеяться; выговорить я сумел только «гут, гут…» Тут бы старушке кивнуть и удалиться, но она задержалась в дверях на пару секунд больше необходимого, не решаясь ни войти, ни выйти. Все же дверь в конце концов захлопнулась. Я разделся и в ужасно неудобной позе, скривившись набок, пристроился на дощечке, перекинутой через ванну. Когда Пиа принялась намыливать меня губкой, я продолжал бессмысленно хихикать. Затем она взяла ручной душ. Работала быстро: красный тренировочный костюм то вспыхивал у меня перед глазами, то исчезал. В моем сознании они существовали как-то сами по себе: тренировочный костюм порхал по ванной, а с Пиа ассоциировалось случайное прикосновение пальцев к коже спины. – Как интересно, что вы здесь, – сказала она. Да, она была права. Наконец-то и я понял, что такой гость для «Брандала» – чрезвычайное происшествие. Я приехал издалека, из страны, где жизнь подчиняется другим правилам. И был первым посланцем оттуда. А может, сознание собственной экстраординарности объяснялось необычайностью положения, в котором я оказался: до сих пор женщины меня не купали. Между тем и другим вроде бы нет связи, но первые произнесенные Пиа слова (да еще в этой ванной) я воспринял не только на слух, но буквально всеми рецепторами кожи. Они заставили взглянуть на себя со стороны, будто в расширяющемся конусе света.
Одевшись, я снова прилег, чтобы минут пять передохнуть перед тем, как спуститься вниз. Мне становилось понятно, почему Тура ни на минуту не покидает комнатку с клизмами, почему нас купает Пиа. Эти смешливые женщины должны были прогнать чувство неудобства, порожденное скованностью тела, стыд за действия организма.
Когда я вошел в кухню, Пиа уже была там. Резала картофель и высыпала его в чугунки все теми же неуловимыми, молниеносными движениями. Кругом царило оживление. Альма, Питер и еще десяток пациентов чистили чеснок, готовили завтрак. Я пристроился к Питеру, он тут же вручил мне кривой ножичек. Головки чеснока плавали в воде, так проще сдирать с них кожицу.
– Познакомьтесь с Томом, – сказал Питер. – Он американец, из Калифорнии.
Я кивнул сидевшему напротив человеку.
– Грете из Копенгагена.
Пожилая женщина; из-под теплого белого халата выглядывало ее распухшее колено. Не отрываясь от дела, она улыбнулась и помахала мне рукой. Улыбки летели ко мне со всех сторон. Вчера кто-то из них наговорил на меня Альме, но теперь я не придавал этому значения, готов был забыть и простить. Чего не случается в жизни…
– А Эстер – немка, очень старая немка.
– Ток, ток… – сказала Эстер. Может, у нее какой-то свой язык. Худая-худая, очень изящная, она наблюдала за нами, опираясь на трость.
– Йоран из Стокгольма.
Йоран молод, немощен и бледен.
– Крего, тоже из Стокгольма.
Полная противоположность Йорану: на голову выше любого, его гулкий смех заполняет все уголки комнаты. Вече-ром я его вроде не видел.
– Вчера его здесь не было, – Питер подтвердил мои мысли. – Крего бывший пациент, но окончательно расстаться с домом еще не может. Приезжает часто, в самое разное время. Ему приятно помогать, быть среди нас.
– Где он работает?
– Сам себе хозяин. У Крего три такси, двое шоферов работают у него по найму, а сам он – водитель третьего – выгляните в окошко, машина во дворе.
Альма, заметив меня, крикнула:
– А вот и новая помощница на кухне!
Это меня слегка задело. Смех присутствующих умолк, Питер же как ни в чем не бывало продолжил:
– Вот этот господин – известный шведский физик.
На другом конце стола чистил чеснок полный бородатый мужчина с весьма изящными манерами. В его поклоне не было ни небрежности, ни утрированной приветливости. Явно, позвоночник доставлял ему немало неприятностей, хотя он сидел выпрямившись. Скованность спины придавала осанке физика одновременно достолепие и кротость. Рассматривая его, я чувствовал, как рассеивается мое раздражение; наконец-то благотворная тишина заполнила мне душу. Здесь не было ничего, кроме рук (причем не только моих) – рук, чистивших чеснок. Отдохновение. Мозг и душа мои давно не знали отдохновения, и вот… «Сам сон хранит сейчас молчание». Однако тишина оказалась вторым после ванной зеркалом; взглянув на себя, я обнаружил в нем не экстраординарность, а посредственность – ведь не шутка Альмы меня обидела, а выпячивание того факта, что я, профессор, занят чесноком… Успокоение принесли слова Питера «известный шведский физик». Их скрытый смысл гласил: «Не только ты, но и известный шведский физик».
С удивлением воззрился я на датчанина. Что он, ясновидец, что ли? Питер, казалось, целиком был поглощен работой, даже головы не поднял, когда Альма окликнула меня, чтобы показать, как готовится завтрак по ее рецепту.
Сначала было размято и как следует взбито в воде большое количество кунжутного семени – полученную белую жидкость она назвала «кунжутным молоком». Потом приготовили кашицу из яблок, апельсинов и бананов и размешали в том же сосуде. (Альма добавила туда немножко нарезанных кружочками бананов.) В отдельных тарелочках подали изюм и толченый миндаль, а еще – какой-то белый порошок, вероятно, пшеницу грубого помола. Поставив кастрюлю на сервировочный столик, Альма покатила его в столовую. Кухня постепенно опустела.
Больные половником разливали по тарелкам смесь кунжутного молока с фруктами, посыпали изюмом с миндалем и белым порошком, и взяв каждый свою тарелку, расходились по местам. Питер и Том уселись напротив меня. Я смотрел на них, сглатывая слюну. (Вряд ли когда-нибудь забуду, как я ждал, когда можно будет попробовать завтрак Альмы; незабываем и его вкус. Многим этого не понять. В бытность свою преподавателем я стеснялся своей слабости к фруктам и сладкому, скрывал ее, считая, что серьезному человеку это не к лицу. А теперь думаю: не было ли в том намека на тот путь, ступив на который, я мог бы изменить свою жизнь?) К нам подошла Альма, приобняла меня за плечи и попросила Питера переводить: ей очень жаль, но с этого дня мне придется сесть на самую строгую диету… Утром, в обед и вечером я должен буду выпивать по литру картофельной воды, всего три литра. (Пиа расставила по столам дымящиеся градуированные сосуды). Хорошо бы постепенно увеличивать дозу и довести ее до пяти-шести литров. Она также просила меня уделить особое внимание чесноку, он-де прочищает организм, выводя всяческие шлаки. Пиа стажировалась в Бостоне, в клинике госпожи Вигмор, которая лечит исключительно чесноком, там она видела, что нужно делать. Начну я с двух-трех зубков, тоже по утрам, в полдень и вечером; постепенно их число должно расти и достигнуть примерно тридцати пяти в день… Мне разрешено по два яблока к каждой трапезе, следовательно всего шесть: неплохо заедать зубчик чеснока кусочком яблока, чеснок ведь злой. Как у меня с желудком? В порядке? Отлично, а то пришлось бы заменить чеснок отваром из льняного семени. Правда, отвар тоже к моим услугам – вот он, маслянистая жидкость в темной чашке. Само семя на дне. Если три раза в день я буду выпивать по такой чашке, почувствую себя еще лучше. Теперь ясно, что речь идет не о полном голодании. В первые десять дней я похудею на пять килограммов. Пугаться этого не надо.
В следующие двадцать дней процесс похудения значительно замедлится: за это время я потеряю те же пять килограммов. И так, десять килограммов за месяц – в том случае, если сумею соблюсти условия… Если же не хватит силы воли, вот – она указала на сервировочный столик, – это я могу есть хоть завтра. Только ей кажется, что те, кто сюда приезжает, действительно полны решимости вылечиться. Ах, да, чуть не забыла: в четыре пополудни мне разрешается спускаться в столовую, чтобы выпить чашку чаю. В него добавлен витамин «С» и еще кое-какие необходимые для крови ингредиенты. Что ж, она желает мне успеха и не сомневается -я смелый человек, раз приехал сюда из такой дали…
19.
Я мог гулять или читать. Мог полеживать на веранде в одном из шезлонгов – в плавках, если достаточно тепло, или одетым, если прохладно. (Достаточно тепло было только на протяжении одной июньской недели.) Иными словами, я мог делать, что мне заблагорассудится.
На каждом шагу я ощущал обращенное ко мне внимание остальных. Мне помогали в столовой, помогали подняться по лестнице, раскладывали мне шезлонг, придерживали, когда я пытался как-то пристроиться на диване напротив телевизора. Я ждал, что меня станут расспрашивать о Болгарии, выяснять подробности моей личной жизни, но ничего подобного не произошло. Сами не любопытствуя, обитатели дома с удовольствием отвечали на мои вопросы. Но и я не совал носа в их судьбы; мне не нужно было знать, где они работают, в больших ли квартирах живут, сколько у них детей… (В корне противоположную картину я наблюдал – и не только наблюдал, сам грешен – в наших домах отдыха.) Что же заставляло меня день за днем придерживаться именно такой линии поведения? Просто увлечение самыми немудренными беседами – о крапиве, птицах, свете. По какой-то неведомой мне причине мне не казалось, будто я легкомысленно провожу время. Никакого значения не имело богат или беден мой собеседник, откуда приехал, как жил до сих пор – тем не менее, он был мне близок. Не в Альме ли тут дело? В послеобеденные часы она ненадолго заходила ко мне. Справлялась – как я, не пора ли сменить полотенце, не нужно ли еще чего? Спокойно ли на душе? Не вызывало никакого сомнения, что пока я здесь, никто не будет интересоваться оставшейся у меня за плечами жизнью. Никто не спросит, святым я был или грешником. «Спокойно ли у меня на душе?» О да, на душе становилось все легче.
Кроме всего прочего, я привез с собой три книги, без Раздумий взятые у друзей. Начал с самой толстой, она называлась «Птаха» . Имени автора не помню и проверить теперь не смогу: перед отъездом я оставил книгу в вестибюле нашего этажа на столе с популярными журналами.
Верно, знакомство с современной литературой у меня слишком беглое. Я безнадежно отстал в этой области. И никого в том не виню. Интересы мои постепенно сужались, ограничиваясь чисто профессиональной сферой – и так до знакомства с книгой, принадлежавшей музыканту. Сравнительно недавно двадцатилетний юнец, сын моей двоюродной сестры, перечислил массу новых имен, как болгарских, так и иностранных писателей, при этом глядя на меня с откровенной насмешкой. Имена эти я слышал впервые, потел, не зная, как реагировать. Разговор шел в квартире первого этажа, парень часто оборачивался к окну: напротив располагалась гимназия, как раз кончились уроки и девицы стайкой высыпали на улицу. Движения племянника напомнили мне вращение колодезного ворота, а светлый проем окна – дно колодца. Из его глубины глянул на меня я сам, двадцатилетний. Тогда я все знал, всем интересовался, ничуть не меньше сидящего передо мной парня – тогдашний я был ему равен. (Как равен был я в детстве однокласснику-режиссеру.) Какое же будущее ждет этого вызвавшего мое неудовольствие юнца? Станет ли он таким, как я? Собственный вопрос привел меня в недоумение. Таким, как я? Интересно, мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?
Меня считали хорошим преподавателем, стольких молодых людей познакомил я с устройством человеческого тела… А что, если высказать ту же мысль в более категорической форме: я хороший преподаватель и знакомлю молодежь с устройством человеческого тела. Верно это? Да. А теперь еще раз: верно? Нет. Оба ответа – истинная правда.
Быть отличным специалистом – низкий критерий. Ему я соответствовал. Есть критерий и более высокий: сознавать, что отличным специалистом быть невозможно. Кстати, я и не подозревал о существовании последнего критерия до того, как прочел книгу музыканта…
Итак, начнем сначала. В двадцать лет я мог сказать: «небо», «вода». В сорок забыл, как произносятся эти слова. Выражение «хочется воды» не означает, что ты сохранил чувственное восприятие животворной влаги. Чему родственно тело, которое я описывал в своих лекциях? Небу, воде. В зоне их влияния понятие «отличный специалист» теряет всяческий смысл. Но стоит забыть о них, как это понятие становится вообще бессмысленным. Похоже, мы живем в такое время, когда слова «отличный» и «ограниченный» можно спокойно менять местами, смысл остается тем же.
Сказанное относится к любой профессии. Могу поделиться и рассуждениями более скромными, которые касаются только моей области; за них я тоже должен благодарить ту книгу, что подарила мне несколько фраз – провозвестников солнечного мира, где лишь на первый взгляд властвует хаос. Помните, наверное, – я предположил, что и он мог бы обрести стройность и систему. Но если в нынешнем смысле «стройность и система» означают «дробление» и «классификация», то там, думается, речь идет об «объединении» и «консолидации».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
16.
Питер и Петр – это совпадение на всех, разумеется, произвело впечатление. (Что касается меня, то ничего столь уж существенного я в нем тогда не усмотрел.) «Питер» они произнести могли, но «Петр» – никак. И называли меня Петером или Петаром.
17.
Перед тем, как распрощаться, он сказал, что в лечение Альмы необходимо верить. Тогда и результаты будут более радикальными. С этим я был вполне согласен. Да и что, собственно, привело меня сюда? Конечно, же, вера. «Не сомневаюсь, – кивнул Питер, – но дом Альмы в первый момент привел вас в замешательство». И он в самых простых выражениях объяснил мне ненужную сложность моих переживаний. Да, все здесь выглядит совершенно будничным и даже слегка запущенным, поскольку для Альмы важен не внешний блеск, а нечто куда более глубокое. Кровати, тумбочки, инструменты, пол в больницах действительно светятся чистотой: торопливо снуют сестры и врачи в снежно-белых халатах; попав в больницу, оказываешься во власти исполненного серьезности, делового мира аппаратов лечебных процедур. Говоря об ослепительности больниц, Питер поглаживал зеленый цоколь стены и под его ладонью тот словно начинал испускать сияние.
Больницы порождают у страдальца иллюзию, что для лечащих его людей не существует препятствий. Усомниться в их всемогуществе его не заставит даже нежелание болезни отступить; вот так и первобытный человек ни при каких обстоятельствах не терял веры в шамана. Пока жив, обделенный здоровьем задается вопросом, за что он обделен никогда не ошибающимися и недоступными его пониманию силами.
Рука Питера снова поползла по стене – уже в обратном направлении. Здесь же человек остается в близком ему мире, чуть тусклом, усеянном щербинками и пятнышками (под его ладонью стена восстанавливала свой подлинный облик). В больнице вера тоже нужна, но там-то, в заведении, демистифицированном на первый взгляд, она как раз и принимает характер идолопоклонничества. Разве хоть кто-нибудь из мира медиков спускается как равный в нижний круг, к больным? Пожелал ли кто-нибудь потрудиться объяснить им суть заболевания и смысл выбранного лечения? Альма живет в «Брандале», здесь же, среди своих пациентов, ночует. Точнее было бы сказать – среди своих гостей. Ее не интересует блеск, она никому не намерена внушать страх и трепет. (Верно, что стерильность в больницах необходима и, чисто прагматически, ее нарушение может быть пагубным. Тут, у Альмы, никому не делают уколов и не берут кровь на анализ.) Заявив, что хочет стать мне матерью, старушка имела в виду иные корни своего авторитета – его силовое поле может дать нам приют и возможность расслабиться.
18.
Тура оказалась добродушной и безличной, все, что от нее требовалось, она проделывала с улыбкой. Странно, но женщина не покидала помещения с начала и до конца манипуляции. Когда она покончила с клизмой, я глазами попросил ее выйти. Она подчинилась, но была удивлена – как можно стесняться чего-то столь естественного?
Потом я отправился в ванную, там меня должна была выкупать Пиа. (Ее настоящее имя -Анна-Мария). Высокая, некрасивая, но миловидная девушка; овальное лицо, добрые голубые глаза. Через ванную прошло уже человек десять, молодых и старых, мужчин и женщин.
Не заговаривая, мы стояли друг против друга и улыбались. Я стал развязывать пояс халата, в этот момент дверь распахнулась и на пороге появилась Альма. Она спросила, как мне спалось. И Пиа, и я продолжали беспричинно смеяться; выговорить я сумел только «гут, гут…» Тут бы старушке кивнуть и удалиться, но она задержалась в дверях на пару секунд больше необходимого, не решаясь ни войти, ни выйти. Все же дверь в конце концов захлопнулась. Я разделся и в ужасно неудобной позе, скривившись набок, пристроился на дощечке, перекинутой через ванну. Когда Пиа принялась намыливать меня губкой, я продолжал бессмысленно хихикать. Затем она взяла ручной душ. Работала быстро: красный тренировочный костюм то вспыхивал у меня перед глазами, то исчезал. В моем сознании они существовали как-то сами по себе: тренировочный костюм порхал по ванной, а с Пиа ассоциировалось случайное прикосновение пальцев к коже спины. – Как интересно, что вы здесь, – сказала она. Да, она была права. Наконец-то и я понял, что такой гость для «Брандала» – чрезвычайное происшествие. Я приехал издалека, из страны, где жизнь подчиняется другим правилам. И был первым посланцем оттуда. А может, сознание собственной экстраординарности объяснялось необычайностью положения, в котором я оказался: до сих пор женщины меня не купали. Между тем и другим вроде бы нет связи, но первые произнесенные Пиа слова (да еще в этой ванной) я воспринял не только на слух, но буквально всеми рецепторами кожи. Они заставили взглянуть на себя со стороны, будто в расширяющемся конусе света.
Одевшись, я снова прилег, чтобы минут пять передохнуть перед тем, как спуститься вниз. Мне становилось понятно, почему Тура ни на минуту не покидает комнатку с клизмами, почему нас купает Пиа. Эти смешливые женщины должны были прогнать чувство неудобства, порожденное скованностью тела, стыд за действия организма.
Когда я вошел в кухню, Пиа уже была там. Резала картофель и высыпала его в чугунки все теми же неуловимыми, молниеносными движениями. Кругом царило оживление. Альма, Питер и еще десяток пациентов чистили чеснок, готовили завтрак. Я пристроился к Питеру, он тут же вручил мне кривой ножичек. Головки чеснока плавали в воде, так проще сдирать с них кожицу.
– Познакомьтесь с Томом, – сказал Питер. – Он американец, из Калифорнии.
Я кивнул сидевшему напротив человеку.
– Грете из Копенгагена.
Пожилая женщина; из-под теплого белого халата выглядывало ее распухшее колено. Не отрываясь от дела, она улыбнулась и помахала мне рукой. Улыбки летели ко мне со всех сторон. Вчера кто-то из них наговорил на меня Альме, но теперь я не придавал этому значения, готов был забыть и простить. Чего не случается в жизни…
– А Эстер – немка, очень старая немка.
– Ток, ток… – сказала Эстер. Может, у нее какой-то свой язык. Худая-худая, очень изящная, она наблюдала за нами, опираясь на трость.
– Йоран из Стокгольма.
Йоран молод, немощен и бледен.
– Крего, тоже из Стокгольма.
Полная противоположность Йорану: на голову выше любого, его гулкий смех заполняет все уголки комнаты. Вече-ром я его вроде не видел.
– Вчера его здесь не было, – Питер подтвердил мои мысли. – Крего бывший пациент, но окончательно расстаться с домом еще не может. Приезжает часто, в самое разное время. Ему приятно помогать, быть среди нас.
– Где он работает?
– Сам себе хозяин. У Крего три такси, двое шоферов работают у него по найму, а сам он – водитель третьего – выгляните в окошко, машина во дворе.
Альма, заметив меня, крикнула:
– А вот и новая помощница на кухне!
Это меня слегка задело. Смех присутствующих умолк, Питер же как ни в чем не бывало продолжил:
– Вот этот господин – известный шведский физик.
На другом конце стола чистил чеснок полный бородатый мужчина с весьма изящными манерами. В его поклоне не было ни небрежности, ни утрированной приветливости. Явно, позвоночник доставлял ему немало неприятностей, хотя он сидел выпрямившись. Скованность спины придавала осанке физика одновременно достолепие и кротость. Рассматривая его, я чувствовал, как рассеивается мое раздражение; наконец-то благотворная тишина заполнила мне душу. Здесь не было ничего, кроме рук (причем не только моих) – рук, чистивших чеснок. Отдохновение. Мозг и душа мои давно не знали отдохновения, и вот… «Сам сон хранит сейчас молчание». Однако тишина оказалась вторым после ванной зеркалом; взглянув на себя, я обнаружил в нем не экстраординарность, а посредственность – ведь не шутка Альмы меня обидела, а выпячивание того факта, что я, профессор, занят чесноком… Успокоение принесли слова Питера «известный шведский физик». Их скрытый смысл гласил: «Не только ты, но и известный шведский физик».
С удивлением воззрился я на датчанина. Что он, ясновидец, что ли? Питер, казалось, целиком был поглощен работой, даже головы не поднял, когда Альма окликнула меня, чтобы показать, как готовится завтрак по ее рецепту.
Сначала было размято и как следует взбито в воде большое количество кунжутного семени – полученную белую жидкость она назвала «кунжутным молоком». Потом приготовили кашицу из яблок, апельсинов и бананов и размешали в том же сосуде. (Альма добавила туда немножко нарезанных кружочками бананов.) В отдельных тарелочках подали изюм и толченый миндаль, а еще – какой-то белый порошок, вероятно, пшеницу грубого помола. Поставив кастрюлю на сервировочный столик, Альма покатила его в столовую. Кухня постепенно опустела.
Больные половником разливали по тарелкам смесь кунжутного молока с фруктами, посыпали изюмом с миндалем и белым порошком, и взяв каждый свою тарелку, расходились по местам. Питер и Том уселись напротив меня. Я смотрел на них, сглатывая слюну. (Вряд ли когда-нибудь забуду, как я ждал, когда можно будет попробовать завтрак Альмы; незабываем и его вкус. Многим этого не понять. В бытность свою преподавателем я стеснялся своей слабости к фруктам и сладкому, скрывал ее, считая, что серьезному человеку это не к лицу. А теперь думаю: не было ли в том намека на тот путь, ступив на который, я мог бы изменить свою жизнь?) К нам подошла Альма, приобняла меня за плечи и попросила Питера переводить: ей очень жаль, но с этого дня мне придется сесть на самую строгую диету… Утром, в обед и вечером я должен буду выпивать по литру картофельной воды, всего три литра. (Пиа расставила по столам дымящиеся градуированные сосуды). Хорошо бы постепенно увеличивать дозу и довести ее до пяти-шести литров. Она также просила меня уделить особое внимание чесноку, он-де прочищает организм, выводя всяческие шлаки. Пиа стажировалась в Бостоне, в клинике госпожи Вигмор, которая лечит исключительно чесноком, там она видела, что нужно делать. Начну я с двух-трех зубков, тоже по утрам, в полдень и вечером; постепенно их число должно расти и достигнуть примерно тридцати пяти в день… Мне разрешено по два яблока к каждой трапезе, следовательно всего шесть: неплохо заедать зубчик чеснока кусочком яблока, чеснок ведь злой. Как у меня с желудком? В порядке? Отлично, а то пришлось бы заменить чеснок отваром из льняного семени. Правда, отвар тоже к моим услугам – вот он, маслянистая жидкость в темной чашке. Само семя на дне. Если три раза в день я буду выпивать по такой чашке, почувствую себя еще лучше. Теперь ясно, что речь идет не о полном голодании. В первые десять дней я похудею на пять килограммов. Пугаться этого не надо.
В следующие двадцать дней процесс похудения значительно замедлится: за это время я потеряю те же пять килограммов. И так, десять килограммов за месяц – в том случае, если сумею соблюсти условия… Если же не хватит силы воли, вот – она указала на сервировочный столик, – это я могу есть хоть завтра. Только ей кажется, что те, кто сюда приезжает, действительно полны решимости вылечиться. Ах, да, чуть не забыла: в четыре пополудни мне разрешается спускаться в столовую, чтобы выпить чашку чаю. В него добавлен витамин «С» и еще кое-какие необходимые для крови ингредиенты. Что ж, она желает мне успеха и не сомневается -я смелый человек, раз приехал сюда из такой дали…
19.
Я мог гулять или читать. Мог полеживать на веранде в одном из шезлонгов – в плавках, если достаточно тепло, или одетым, если прохладно. (Достаточно тепло было только на протяжении одной июньской недели.) Иными словами, я мог делать, что мне заблагорассудится.
На каждом шагу я ощущал обращенное ко мне внимание остальных. Мне помогали в столовой, помогали подняться по лестнице, раскладывали мне шезлонг, придерживали, когда я пытался как-то пристроиться на диване напротив телевизора. Я ждал, что меня станут расспрашивать о Болгарии, выяснять подробности моей личной жизни, но ничего подобного не произошло. Сами не любопытствуя, обитатели дома с удовольствием отвечали на мои вопросы. Но и я не совал носа в их судьбы; мне не нужно было знать, где они работают, в больших ли квартирах живут, сколько у них детей… (В корне противоположную картину я наблюдал – и не только наблюдал, сам грешен – в наших домах отдыха.) Что же заставляло меня день за днем придерживаться именно такой линии поведения? Просто увлечение самыми немудренными беседами – о крапиве, птицах, свете. По какой-то неведомой мне причине мне не казалось, будто я легкомысленно провожу время. Никакого значения не имело богат или беден мой собеседник, откуда приехал, как жил до сих пор – тем не менее, он был мне близок. Не в Альме ли тут дело? В послеобеденные часы она ненадолго заходила ко мне. Справлялась – как я, не пора ли сменить полотенце, не нужно ли еще чего? Спокойно ли на душе? Не вызывало никакого сомнения, что пока я здесь, никто не будет интересоваться оставшейся у меня за плечами жизнью. Никто не спросит, святым я был или грешником. «Спокойно ли у меня на душе?» О да, на душе становилось все легче.
Кроме всего прочего, я привез с собой три книги, без Раздумий взятые у друзей. Начал с самой толстой, она называлась «Птаха» . Имени автора не помню и проверить теперь не смогу: перед отъездом я оставил книгу в вестибюле нашего этажа на столе с популярными журналами.
Верно, знакомство с современной литературой у меня слишком беглое. Я безнадежно отстал в этой области. И никого в том не виню. Интересы мои постепенно сужались, ограничиваясь чисто профессиональной сферой – и так до знакомства с книгой, принадлежавшей музыканту. Сравнительно недавно двадцатилетний юнец, сын моей двоюродной сестры, перечислил массу новых имен, как болгарских, так и иностранных писателей, при этом глядя на меня с откровенной насмешкой. Имена эти я слышал впервые, потел, не зная, как реагировать. Разговор шел в квартире первого этажа, парень часто оборачивался к окну: напротив располагалась гимназия, как раз кончились уроки и девицы стайкой высыпали на улицу. Движения племянника напомнили мне вращение колодезного ворота, а светлый проем окна – дно колодца. Из его глубины глянул на меня я сам, двадцатилетний. Тогда я все знал, всем интересовался, ничуть не меньше сидящего передо мной парня – тогдашний я был ему равен. (Как равен был я в детстве однокласснику-режиссеру.) Какое же будущее ждет этого вызвавшего мое неудовольствие юнца? Станет ли он таким, как я? Собственный вопрос привел меня в недоумение. Таким, как я? Интересно, мерой чего я могу служить – благополучно прожитой жизни или погубленного пламени?
Меня считали хорошим преподавателем, стольких молодых людей познакомил я с устройством человеческого тела… А что, если высказать ту же мысль в более категорической форме: я хороший преподаватель и знакомлю молодежь с устройством человеческого тела. Верно это? Да. А теперь еще раз: верно? Нет. Оба ответа – истинная правда.
Быть отличным специалистом – низкий критерий. Ему я соответствовал. Есть критерий и более высокий: сознавать, что отличным специалистом быть невозможно. Кстати, я и не подозревал о существовании последнего критерия до того, как прочел книгу музыканта…
Итак, начнем сначала. В двадцать лет я мог сказать: «небо», «вода». В сорок забыл, как произносятся эти слова. Выражение «хочется воды» не означает, что ты сохранил чувственное восприятие животворной влаги. Чему родственно тело, которое я описывал в своих лекциях? Небу, воде. В зоне их влияния понятие «отличный специалист» теряет всяческий смысл. Но стоит забыть о них, как это понятие становится вообще бессмысленным. Похоже, мы живем в такое время, когда слова «отличный» и «ограниченный» можно спокойно менять местами, смысл остается тем же.
Сказанное относится к любой профессии. Могу поделиться и рассуждениями более скромными, которые касаются только моей области; за них я тоже должен благодарить ту книгу, что подарила мне несколько фраз – провозвестников солнечного мира, где лишь на первый взгляд властвует хаос. Помните, наверное, – я предположил, что и он мог бы обрести стройность и систему. Но если в нынешнем смысле «стройность и система» означают «дробление» и «классификация», то там, думается, речь идет об «объединении» и «консолидации».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24