денег, власти, славы, – стоит наслажденье постигнутой связи с миром – таким, какой он есть, всецело живым и волшебным, где даже мельчайшие его частицы связаны воедино. Лишь слившись с трепетом пусть даже самого маленького камня или куста, ощутив на себе чудо их дыхания, вы пересмотрите свои представления о ценности жизни. Но только ли для вас будет иметь значение постигнутое? Нет, ибо нет ничего мощнее всемерного влияния на освобожденного человека! Эта картина…
Альма застыла в неподвижности. Ей хотелось сказать еще что-то, но она не смогла. Никто не притрагивался к приборам – все мы услышали дьявольский хохот Берти – садовник был на кухне. Мгновение спустя – смех Рене и Пиа. Старуха повернула голову в направлении звука и побледнела. Петера даже затошнило от абсурдной мысли: «Она видит их сквозь стену». Смех Берти действительно был кощунственным, а смех обеих женщин – неуважительным.
Тем сильнее было его удивление немного спустя: Альма и Рене вместе обедали за одним из крайних столиков, дружески беседуя. Берти тоже обедал, смеясь и подшучивая над Таней Харрис.
– Я бы убил ее, – сказал Зигмунд.
– Кого?
– Альму. Говорит, как апостол, а вчера вечером ругала Пиа, по всякому ее обзывала. Прямо в моем присутствии.
– По какому же поводу?
– Мол, бросила ее, когда у них там был праздник, якобы ей вообще не следовало ездить в деревню к отцу. Тут вот работы невпроворот и так далее. Говорить такое этой мученице…
Самыми удивительным было то, что запоздалое возмущение Зигмунда, его обвинение в адрес Альмы сформировались только сейчас, благодаря ее же собственным словам.
78.
Всю праздничную ночь Пиа не спала. Пела, играла на гитаре, а другие танцевали. Она вернулась утомленной донельзя, лишь глаза ее блестели. Очень сожалеет, что меня там не было…
– И до каких же пор это будет продолжаться, – спросил я ее, – тут, в деревне отца, потом в Венеции, ведь и там ты тоже будешь готовить…
Такая, видать, у нее судьба. И раз вокруг нее царит радость, она готова умереть, лишь бы удержать ее. Да, готова, было бы за что…
Рене тоже жалела, что мы не были вместе. «Я все время думала, может, надо было взять тебя с собой, но мы сидели на голой земле, прямо на траве, тебе было бы трудно, и…»
Не только Туве улыбалась мне. Каждое утро, когда я входил на кухню, дочь Зигмунда, Мария, подходила ко мне и целовала меня в губы: «Доброе утро, Петер…» Я не понимал почему… Я был стар и болен, мы с ней не разговаривали, однако, встречая ее взгляд, я тут же улыбался. И она в ответ награждала меня улыбкой. Зигмунд ревновал, видя эти улыбки. Я не обращал внимания на ревность Зигмунда, ибо я был чист перед ними перед собой. Меня уже не волновала мысль о том, как бы ненароком не огорчить Пиа или Рене, не мучила и мысль о жене. Наконец-то я осознал свой долг перед самим собой. Еще вчера его неясность выражалась в моих коротких, незавершенных романах с женщинами в этом доме. Не появление Крего и не запах чеснока останавливали меня – препятствие было во мне самом.
Мужская и женская мораль – этой проблемы не существовало в «Брандале», и я точно знал, что так было всегда – все эти двадцать лет. Видимо, точки зрения Альмы и Питера во многом совпадали. Он как-то сказал, что лучше человеку продолжать жить со своими ошибками, нежели насильственным путем останавливать себя. Альму же вообще не интересовали наши ошибки, во всяком случае со стороны «Брандал» казался замком с широко распахнутыми дверьми, вечно опущенным мостиком, никем не охраняемым. Его надежность, уверенность в том, что достаточно уже одного влияния его духа, незаметно поддерживали в каждом из нас огонь стремления к переменам.
(Хорошо быть уверенным в себе, однако, для этого надо быть почти совершенным. Если ты колеблешься, с тобой могут сыграть злую шутку. И все же предпочтительнее это, чем вынюхивать и подслушивать, тогда все может очень быстро исчезнуть… Возможно, ты и уцелеешь, но что уцелеет твоя оболочка… Скажете, ах, не все ли равно, какой конец – быстрый или медленный? Да, это так, но если уж суждено, почему бы не утонуть с чувством собственного достоинства, не суетясь, будучи величественным в своей противоречивости…)
79.
Шок для Альмы… Высокие и худые (невозможно худые после голода, а я и после перехода на вегетарианскую пищу) – мы с Зигмундом встали у нее с обеих сторон, как призраки. Нагнувшись над раковиной, она сдирала кожуру с бананов – одно из ее обычных занятий перед завтраком; видимо, ей суждено часто прерывать его, чтобы злиться.
– Альма, – сказал я, – я уезжаю.
Бананы застыли у нее в руках, будто еще висели на дереве.
– Когда?
– Сегодня. Пойдем, я тебе заплачу.
Еще не было семи, и на кухне никого еще не было.
– Когда твой самолет?
Тут вмешался Зигмунд, и мне показалось, что она заметила его присутствие только в этот момент. (Не знаю почему, но в игре, затеянной силами, которые забавляются с нами, кажется, не было ничего более неуместного, чем присутствие Зигмунда здесь, на кухне, и его вмешательство. Может быть, оттого, что Альма, как оказалось потом, презирала его?)
Так вот, Зигмунд сказал:
– Петер улетает в субботу, а до тех пор поживет у меня, я тоже уезжаю… Я покажу ему Стокгольм, повожу по городу.
– Оба вместе? – Альма говорила тихо, еле слышно. – Но ты же не закончил лечение.
– У меня нет больше денег…
Она посмотрела на него с убийственным пренебрежением, я – с удивлением.
– Коль ты беден, – ее голос был почти не слышен, в нем таилась угроза, – останься бесплатно… А если хочешь, вообще не давай мне денег за это время.
Внезапно бананы плюхнулись в кастрюлю с водой, подняв тучи брызг, – это она изо всех сил швырнула их туда. Знакомая сцена. Так как по неизвестным мне причинам Альма не решалась повышать на меня голос, весь свой гнев она обрушила на Зигмунда. Она ненавидит людей, которые устраивают заговоры за ее спиной, а уж это сущая наглость: наняться мне в сиделки и водить гулять по городу, меня, такого больного. Она не отрекла лишь его способности заботиться о друге, намекала, что он ни на что не годен, он, который, будучи еще восьмилетним, так ловко продавал газеты в оккупированной Варшаве. Бедный Зигмунд молча проглотил ее слова. У меня возникло какое-то подспудное чувство, что он никогда бы не осмелился повысить голос ни на одного человека в Швеции.
(Вдобавок ко всему, он никак не мог понять, почему его бранят: не из-за того, что я уезжал – мне и так уже было пора, а из-за того, что я поступал, как Питер, т.е. неуважительно – уезжал, не предупредив заранее, без соответствующих проводов и заключительного разговора с Альмой.)
Она провела нас в холл, уселась за своим столиком и выдвинула ящик с документами и расписками. Когда я отсчитывал кроны, в комнате воцарилась гробовая тишина. Потом все было окончено, и ей не оставалось ничего другого, как спросить нас, когда приедет дипломат, чтобы отвезти нас на своей машине в Стокгольм. И снова несчастный Зигмунд объяснил ей, что я не вызывал его, рассчитывая на ее собственный «опель-кадетт»! Мы могли бы поехать втроем: Пиа, он и я, а буквально через час-полтора, Пиа вернет машину домой… Мне захотелось исчезнуть, испариться. Наверное, в двадцатый раз я рассматривал сборник датских народных песен и фотографию болгарской девушки на крышке пианино, слушая, как Альма кричит, что она не обязана уступать собственную машину больным. Столкновение было между ней и мною, но все шишки сыпались на Зигмунда. Его языковое посредничество, а сейчас и страх, невольно отразившийся у него на лице, превратили Зигмунда в идеальную мишень для ее нападок.
С этого момента началась истерика, длившаяся более получаса. Немалый срок… (Питер проделал все ровно за десять минут.) Нарушался спокойный ритм прожитых здесь пятидесяти дней или, точнее, мое ощущение этого ритма. Более получаса практических действий: ты закончил укладывать чемодан, успел со всеми попрощаться, написал три благодарственные строки в дневнике, взял адреса Пиа и Рене и оставил им свой… Рене будет ждать тебя с Зигмундом у лучшего вегетарианского ресторана в Стокгольме – вечером, в шесть. (В четверг у нее выходной.) Удалось влезть втесный «фольксваген» Пиа. Милая Пиа, она сказала нам; «Садитесь и поезжайте, а в воскресенье я заберу у Зигмунда машину», но потом ты вышел из «фольксвагена» и пересел в машину одного из больных – обычное совпадение: тот просто ехал по делам в Стокгольм; затем позади исчезли «Брандал» и все, кто стоял на шоссе и махал рукой тебе вслед.
У тебя на коленях огромный пакет с бананами и апельсинами. Альма положила его туда незадолго до нашего отъезда. Затем поцеловала тебя и попросила прощенья.
И лишь тогда наступило время спросить себя: «А почему все же я поступаю, как Питер?»
80.
Квартира моего друга находилась в абсолютно безликом районе. Она была небольшой: две комнаты и кухня. К тому же меблировка тоже была никудышной, что заставляло Зигмунда чувствовать себя неловко. Он все повторял, что купит себе новую пятикомнатную квартиру, если женится, но смысл слов не доходил до меня -то же самое случилось и во время его рассказа об участке на Тенерифе. Я тоже живу в двухкомнатной квартире, но в отличие от него
– с семьей; объяснив ему это, я решил, что вопрос исчерпан. У Зигмунда не было машины, и чтобы он не переутомился, мы решили выйти пораньше, т.е. сочетать прогулку со встречей с Рене. Конечно, лучше всего мне было бы прилечь, чтобы сэкономить силы для предстоящих утомительных часов. Однако прежде чем я это сделал, Зигмунд протянул мне (с виноватым выражением лица) свое скудное культурное сокровище: три книги (две из них о Польше, а третья – роман современной польской писательницы), а также какую-то репродукцию… Просто невероятно… Что вынуждало его мучиться и стыдиться – чего? «Жизнь моя прошла», – сказал Зигмунд. Наверное, ему хотелось объяснить, что все годы прошли у него в работе, только в работе. Это унизительное разоблачение почему-то уменьшило мой интерес к Стокгольму и волнение от предстоящей встречи с Рене. Потом Зигмунд ушел за покупками. Я лежал, глядя в потолок, а на душе у меня было пусто и серо.
Должно было пройти время, чтобы меня осенила догадка: с той минуты, как я переступил порог «Брандала» и до последнего момента, когда я вышел оттуда, жизнь мою окружали все краски, кроме серой – ее там просто не существовало. В доме Альмы даже лицо Зигмунда светилось другим светом. Теперь я вернулся в привычный мир
– и серый цвет тут же вернулся ко мне, как мой верный пес. Но я не хотел, чтобы он тащился за мной! Я любил Альму!
Я видел за окном безликие дома и серое безликое небо. Я повернул голову к репродукции. Усталый солдат спал на земле, не выпуская из рук ружья, инстинктивно прислонясь к полуразрушенной стене. Возле него – крупный облезлый пес, преданно глядящий на солдата и оберегающий его сон.
Так вот, что такое – серое! Крупный пес, стерегущий наш сон…
Утомленный Зигмунд, прислонившийся к полуразрушенной стене, «Жизнь моя прошла…» Моя утомленная жена, прислонившаяся к полураз… Я уснул.
Зигмунд где-то задержался, а когда вернулся, выглядел еще более подавленным и виноватым, чем прежде, лицо его было бледным. Надо сказать, что с тех пор, как мы уехали из «Брандала» он менялся с каждым прошедшим часом. Пока он варил суп, поляк пожаловался мне, что когда-то дал обещание своим дочкам повезти их в августе во Францию. Август не за горами… «Это обойдется мне очень дорого. У меня нет денег». Я тут же про себя отметил, что в доме Альмы он много раз рассказывал нам о своем прошлом, но никогда и словом не обмолвился о подобных проблемах, словом, там он не занимался самоуничижением, – лишь под конец. Мы быстро проглотили суп и принялись за бананы.
Неожиданно Зигмунд заговорил о какой-то семье бывших актеров. Он был знаком с ними, сейчас они занимаются гостиничным бизнесом в Испании и во Флориде. А так как он – хороший мастер, знаток вегетарианских блюд, то, быть может, ему дадут бесплатную комнату, если он поедет во Флориду, согласившись помогать их поварам. Я не совсем понимал, только ли навязчивая мысль о деньгах является причиной всего этого хаоса: от королевского лесничего до помощника повара, от двухкомнатной квартиры-до пятикомнатной и, наконец, гостиничный номер, да еще бесплатный… К тому же весь наш разговор был удручающе нестроен; пока я еще размышлял, Зигмунд уже спрашивал что-то новое, например: не мог бы я посоветовать болгарскому правительству построить вегетарианскую лечебницу на берегу Черного моря? Там бы он смог работать шеф-поваром, если я его порекомендую… «Хочу быть среди славян, на юге». Разве в Болгарии соседи не собираются вечерами за столом – выпить рюмочку или сыграть в карты?
Говорил уже он один – я же помалкивал, зная, что человеку, впавшему в подобное состояние, нет необходимости отвечать, да и нет у него терпения выслушивать ответ и вникать в него. И уже потом, перед тем выходом из дома, я сказал, что теперь наша цель – болгарское посольство. •
Зигмунд жил в отдаленном районе – чтобы добраться до центра, нам нужно было сесть на электричку. Вдоль железной дороги росло великое множество тех самых листьев, которые вечером я прикладывал к лодыжкам. Мы оба с сожалением провожали их взглядом. В «Брандале» их не хватало, а вот здесь они массово умирали, никому не нужные, под колесами поездов.
«Зачем мы идем в посольство?» – спросил Зигмунд. (Впрочем, он не имеет ничего против познакомиться с нашим дипломатом… Если решится приехать в Болгарию, этот человек может оказаться полезным.) Я объяснил ему, что оставил Альме все свои деньги. Неужели? Да. В посольстве меня ждет богатый швед, друг дипломата, который даст мне взаймы три тысячи крон и я смогу купить подарки моим близким. А как я собираюсь возвращать эти деньги? Осенью он приедет в Болгарию и получит эту сумму в левах. «Знакомство с богатым шведом – это стоящее дело», -удовлетворенно заключил Зигмунд.
Так как встреча с дипломатом была назначена на четверть шестого, мы двинулись наугад по одной из центральных улиц. Стокгольм напоминал красивого седого мужчину, на которого время наложило благородный отпечаток. Город с душой семидесятилетнего, все еще исполненного жизни мужчины; непременно мужчины, чья живость сквозила скорее во взгляде, нежели в поступках. Мужчины с изысканными манерами.
Я не увидел ни одного нового здания. Не было также здания со следами свежей окраски. Но я не увидел и старых домов в плачевном состоянии. Не было и ярких тонов. Внешний облик города полностью соответствовал краскам северного неба. Ни одно здание не старалось обратить на себя внимание. Скромнее всего был дворец. Скромнее всего была и королевская академия.
Город этот был построен для других времен, прошлых или будущих. Но почему «для других времен»? Червь современного невроза пытался разъесть его душу. На постаментах разлеглись панки – некоторые из них были обнажены по пояс, они кричали что-то вслед прохожим. Две девушки на улице целовались, затем, обнявшись, куда-то пошли. Зигмунд шутил, смеялся, но лицо его оставалось напряженным и испуганным. Верхняя губа подрагивала (в посольстве дрожь усилилась). Вид у него был довольно жалкий и он совсем не был похож на королевского лесничего.
Никогда раньше Зигмунд не говорил со мной о старости (и одиночестве. Сейчас он с горечью констатировал, что дочери позабудут о нем, как только немного подрастут – бывшая супруга настраивает их против него. Самое время обзавестись наконец, другой женщиной; есть несколько кандидаток, все они разведены и у каждой по трое детей. Он принялся так описывать их качества и материальное положение, что я понял – почти исключено, чтобы он когда-либо решился… Слишком уж он колебался, ему хотелось всегда быть в выигрыше. К моему удивлению, как видно, больше всего его привлекала какая-то судомойка в ресторане, по описанию крупная и здоровая. Ее муж уехал в Финляндию и с тех пор ни слуху, ни духу. Она собиралась подать на развод. А дети? Трое, как я и ожидал. «Трое ее и трое твоих – вместе шестеро… Не многовато ли?» Зигмунд отнесся к моему вопросу с удивительной небрежностью. «У нас о малышах заботится государство…» С определенного возраста каждый учащийся получает стипендию. Крупная женщина из ресторана нравилась ему и по другим причинам: простовата и хорошая хозяйка. Да, да, простовата, без претензий, чреватых истерическими осложнениями. В нем проснулись самые древние требования к женщине – «она станет за мной ухаживать, вкусно готовить».
Еще одна проблема тяготила Зигмунда – его мать; она жила в Варшаве. Одинокая, тяжело больная, в своих письмах настаивает, чтобы он забрал ее к себе. «А кто смотрит за ней?» «Да соседи…» Он не может взять ее к себе, нет денег. Время от времени посылает ей по десять-двадцать долларов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Альма застыла в неподвижности. Ей хотелось сказать еще что-то, но она не смогла. Никто не притрагивался к приборам – все мы услышали дьявольский хохот Берти – садовник был на кухне. Мгновение спустя – смех Рене и Пиа. Старуха повернула голову в направлении звука и побледнела. Петера даже затошнило от абсурдной мысли: «Она видит их сквозь стену». Смех Берти действительно был кощунственным, а смех обеих женщин – неуважительным.
Тем сильнее было его удивление немного спустя: Альма и Рене вместе обедали за одним из крайних столиков, дружески беседуя. Берти тоже обедал, смеясь и подшучивая над Таней Харрис.
– Я бы убил ее, – сказал Зигмунд.
– Кого?
– Альму. Говорит, как апостол, а вчера вечером ругала Пиа, по всякому ее обзывала. Прямо в моем присутствии.
– По какому же поводу?
– Мол, бросила ее, когда у них там был праздник, якобы ей вообще не следовало ездить в деревню к отцу. Тут вот работы невпроворот и так далее. Говорить такое этой мученице…
Самыми удивительным было то, что запоздалое возмущение Зигмунда, его обвинение в адрес Альмы сформировались только сейчас, благодаря ее же собственным словам.
78.
Всю праздничную ночь Пиа не спала. Пела, играла на гитаре, а другие танцевали. Она вернулась утомленной донельзя, лишь глаза ее блестели. Очень сожалеет, что меня там не было…
– И до каких же пор это будет продолжаться, – спросил я ее, – тут, в деревне отца, потом в Венеции, ведь и там ты тоже будешь готовить…
Такая, видать, у нее судьба. И раз вокруг нее царит радость, она готова умереть, лишь бы удержать ее. Да, готова, было бы за что…
Рене тоже жалела, что мы не были вместе. «Я все время думала, может, надо было взять тебя с собой, но мы сидели на голой земле, прямо на траве, тебе было бы трудно, и…»
Не только Туве улыбалась мне. Каждое утро, когда я входил на кухню, дочь Зигмунда, Мария, подходила ко мне и целовала меня в губы: «Доброе утро, Петер…» Я не понимал почему… Я был стар и болен, мы с ней не разговаривали, однако, встречая ее взгляд, я тут же улыбался. И она в ответ награждала меня улыбкой. Зигмунд ревновал, видя эти улыбки. Я не обращал внимания на ревность Зигмунда, ибо я был чист перед ними перед собой. Меня уже не волновала мысль о том, как бы ненароком не огорчить Пиа или Рене, не мучила и мысль о жене. Наконец-то я осознал свой долг перед самим собой. Еще вчера его неясность выражалась в моих коротких, незавершенных романах с женщинами в этом доме. Не появление Крего и не запах чеснока останавливали меня – препятствие было во мне самом.
Мужская и женская мораль – этой проблемы не существовало в «Брандале», и я точно знал, что так было всегда – все эти двадцать лет. Видимо, точки зрения Альмы и Питера во многом совпадали. Он как-то сказал, что лучше человеку продолжать жить со своими ошибками, нежели насильственным путем останавливать себя. Альму же вообще не интересовали наши ошибки, во всяком случае со стороны «Брандал» казался замком с широко распахнутыми дверьми, вечно опущенным мостиком, никем не охраняемым. Его надежность, уверенность в том, что достаточно уже одного влияния его духа, незаметно поддерживали в каждом из нас огонь стремления к переменам.
(Хорошо быть уверенным в себе, однако, для этого надо быть почти совершенным. Если ты колеблешься, с тобой могут сыграть злую шутку. И все же предпочтительнее это, чем вынюхивать и подслушивать, тогда все может очень быстро исчезнуть… Возможно, ты и уцелеешь, но что уцелеет твоя оболочка… Скажете, ах, не все ли равно, какой конец – быстрый или медленный? Да, это так, но если уж суждено, почему бы не утонуть с чувством собственного достоинства, не суетясь, будучи величественным в своей противоречивости…)
79.
Шок для Альмы… Высокие и худые (невозможно худые после голода, а я и после перехода на вегетарианскую пищу) – мы с Зигмундом встали у нее с обеих сторон, как призраки. Нагнувшись над раковиной, она сдирала кожуру с бананов – одно из ее обычных занятий перед завтраком; видимо, ей суждено часто прерывать его, чтобы злиться.
– Альма, – сказал я, – я уезжаю.
Бананы застыли у нее в руках, будто еще висели на дереве.
– Когда?
– Сегодня. Пойдем, я тебе заплачу.
Еще не было семи, и на кухне никого еще не было.
– Когда твой самолет?
Тут вмешался Зигмунд, и мне показалось, что она заметила его присутствие только в этот момент. (Не знаю почему, но в игре, затеянной силами, которые забавляются с нами, кажется, не было ничего более неуместного, чем присутствие Зигмунда здесь, на кухне, и его вмешательство. Может быть, оттого, что Альма, как оказалось потом, презирала его?)
Так вот, Зигмунд сказал:
– Петер улетает в субботу, а до тех пор поживет у меня, я тоже уезжаю… Я покажу ему Стокгольм, повожу по городу.
– Оба вместе? – Альма говорила тихо, еле слышно. – Но ты же не закончил лечение.
– У меня нет больше денег…
Она посмотрела на него с убийственным пренебрежением, я – с удивлением.
– Коль ты беден, – ее голос был почти не слышен, в нем таилась угроза, – останься бесплатно… А если хочешь, вообще не давай мне денег за это время.
Внезапно бананы плюхнулись в кастрюлю с водой, подняв тучи брызг, – это она изо всех сил швырнула их туда. Знакомая сцена. Так как по неизвестным мне причинам Альма не решалась повышать на меня голос, весь свой гнев она обрушила на Зигмунда. Она ненавидит людей, которые устраивают заговоры за ее спиной, а уж это сущая наглость: наняться мне в сиделки и водить гулять по городу, меня, такого больного. Она не отрекла лишь его способности заботиться о друге, намекала, что он ни на что не годен, он, который, будучи еще восьмилетним, так ловко продавал газеты в оккупированной Варшаве. Бедный Зигмунд молча проглотил ее слова. У меня возникло какое-то подспудное чувство, что он никогда бы не осмелился повысить голос ни на одного человека в Швеции.
(Вдобавок ко всему, он никак не мог понять, почему его бранят: не из-за того, что я уезжал – мне и так уже было пора, а из-за того, что я поступал, как Питер, т.е. неуважительно – уезжал, не предупредив заранее, без соответствующих проводов и заключительного разговора с Альмой.)
Она провела нас в холл, уселась за своим столиком и выдвинула ящик с документами и расписками. Когда я отсчитывал кроны, в комнате воцарилась гробовая тишина. Потом все было окончено, и ей не оставалось ничего другого, как спросить нас, когда приедет дипломат, чтобы отвезти нас на своей машине в Стокгольм. И снова несчастный Зигмунд объяснил ей, что я не вызывал его, рассчитывая на ее собственный «опель-кадетт»! Мы могли бы поехать втроем: Пиа, он и я, а буквально через час-полтора, Пиа вернет машину домой… Мне захотелось исчезнуть, испариться. Наверное, в двадцатый раз я рассматривал сборник датских народных песен и фотографию болгарской девушки на крышке пианино, слушая, как Альма кричит, что она не обязана уступать собственную машину больным. Столкновение было между ней и мною, но все шишки сыпались на Зигмунда. Его языковое посредничество, а сейчас и страх, невольно отразившийся у него на лице, превратили Зигмунда в идеальную мишень для ее нападок.
С этого момента началась истерика, длившаяся более получаса. Немалый срок… (Питер проделал все ровно за десять минут.) Нарушался спокойный ритм прожитых здесь пятидесяти дней или, точнее, мое ощущение этого ритма. Более получаса практических действий: ты закончил укладывать чемодан, успел со всеми попрощаться, написал три благодарственные строки в дневнике, взял адреса Пиа и Рене и оставил им свой… Рене будет ждать тебя с Зигмундом у лучшего вегетарианского ресторана в Стокгольме – вечером, в шесть. (В четверг у нее выходной.) Удалось влезть втесный «фольксваген» Пиа. Милая Пиа, она сказала нам; «Садитесь и поезжайте, а в воскресенье я заберу у Зигмунда машину», но потом ты вышел из «фольксвагена» и пересел в машину одного из больных – обычное совпадение: тот просто ехал по делам в Стокгольм; затем позади исчезли «Брандал» и все, кто стоял на шоссе и махал рукой тебе вслед.
У тебя на коленях огромный пакет с бананами и апельсинами. Альма положила его туда незадолго до нашего отъезда. Затем поцеловала тебя и попросила прощенья.
И лишь тогда наступило время спросить себя: «А почему все же я поступаю, как Питер?»
80.
Квартира моего друга находилась в абсолютно безликом районе. Она была небольшой: две комнаты и кухня. К тому же меблировка тоже была никудышной, что заставляло Зигмунда чувствовать себя неловко. Он все повторял, что купит себе новую пятикомнатную квартиру, если женится, но смысл слов не доходил до меня -то же самое случилось и во время его рассказа об участке на Тенерифе. Я тоже живу в двухкомнатной квартире, но в отличие от него
– с семьей; объяснив ему это, я решил, что вопрос исчерпан. У Зигмунда не было машины, и чтобы он не переутомился, мы решили выйти пораньше, т.е. сочетать прогулку со встречей с Рене. Конечно, лучше всего мне было бы прилечь, чтобы сэкономить силы для предстоящих утомительных часов. Однако прежде чем я это сделал, Зигмунд протянул мне (с виноватым выражением лица) свое скудное культурное сокровище: три книги (две из них о Польше, а третья – роман современной польской писательницы), а также какую-то репродукцию… Просто невероятно… Что вынуждало его мучиться и стыдиться – чего? «Жизнь моя прошла», – сказал Зигмунд. Наверное, ему хотелось объяснить, что все годы прошли у него в работе, только в работе. Это унизительное разоблачение почему-то уменьшило мой интерес к Стокгольму и волнение от предстоящей встречи с Рене. Потом Зигмунд ушел за покупками. Я лежал, глядя в потолок, а на душе у меня было пусто и серо.
Должно было пройти время, чтобы меня осенила догадка: с той минуты, как я переступил порог «Брандала» и до последнего момента, когда я вышел оттуда, жизнь мою окружали все краски, кроме серой – ее там просто не существовало. В доме Альмы даже лицо Зигмунда светилось другим светом. Теперь я вернулся в привычный мир
– и серый цвет тут же вернулся ко мне, как мой верный пес. Но я не хотел, чтобы он тащился за мной! Я любил Альму!
Я видел за окном безликие дома и серое безликое небо. Я повернул голову к репродукции. Усталый солдат спал на земле, не выпуская из рук ружья, инстинктивно прислонясь к полуразрушенной стене. Возле него – крупный облезлый пес, преданно глядящий на солдата и оберегающий его сон.
Так вот, что такое – серое! Крупный пес, стерегущий наш сон…
Утомленный Зигмунд, прислонившийся к полуразрушенной стене, «Жизнь моя прошла…» Моя утомленная жена, прислонившаяся к полураз… Я уснул.
Зигмунд где-то задержался, а когда вернулся, выглядел еще более подавленным и виноватым, чем прежде, лицо его было бледным. Надо сказать, что с тех пор, как мы уехали из «Брандала» он менялся с каждым прошедшим часом. Пока он варил суп, поляк пожаловался мне, что когда-то дал обещание своим дочкам повезти их в августе во Францию. Август не за горами… «Это обойдется мне очень дорого. У меня нет денег». Я тут же про себя отметил, что в доме Альмы он много раз рассказывал нам о своем прошлом, но никогда и словом не обмолвился о подобных проблемах, словом, там он не занимался самоуничижением, – лишь под конец. Мы быстро проглотили суп и принялись за бананы.
Неожиданно Зигмунд заговорил о какой-то семье бывших актеров. Он был знаком с ними, сейчас они занимаются гостиничным бизнесом в Испании и во Флориде. А так как он – хороший мастер, знаток вегетарианских блюд, то, быть может, ему дадут бесплатную комнату, если он поедет во Флориду, согласившись помогать их поварам. Я не совсем понимал, только ли навязчивая мысль о деньгах является причиной всего этого хаоса: от королевского лесничего до помощника повара, от двухкомнатной квартиры-до пятикомнатной и, наконец, гостиничный номер, да еще бесплатный… К тому же весь наш разговор был удручающе нестроен; пока я еще размышлял, Зигмунд уже спрашивал что-то новое, например: не мог бы я посоветовать болгарскому правительству построить вегетарианскую лечебницу на берегу Черного моря? Там бы он смог работать шеф-поваром, если я его порекомендую… «Хочу быть среди славян, на юге». Разве в Болгарии соседи не собираются вечерами за столом – выпить рюмочку или сыграть в карты?
Говорил уже он один – я же помалкивал, зная, что человеку, впавшему в подобное состояние, нет необходимости отвечать, да и нет у него терпения выслушивать ответ и вникать в него. И уже потом, перед тем выходом из дома, я сказал, что теперь наша цель – болгарское посольство. •
Зигмунд жил в отдаленном районе – чтобы добраться до центра, нам нужно было сесть на электричку. Вдоль железной дороги росло великое множество тех самых листьев, которые вечером я прикладывал к лодыжкам. Мы оба с сожалением провожали их взглядом. В «Брандале» их не хватало, а вот здесь они массово умирали, никому не нужные, под колесами поездов.
«Зачем мы идем в посольство?» – спросил Зигмунд. (Впрочем, он не имеет ничего против познакомиться с нашим дипломатом… Если решится приехать в Болгарию, этот человек может оказаться полезным.) Я объяснил ему, что оставил Альме все свои деньги. Неужели? Да. В посольстве меня ждет богатый швед, друг дипломата, который даст мне взаймы три тысячи крон и я смогу купить подарки моим близким. А как я собираюсь возвращать эти деньги? Осенью он приедет в Болгарию и получит эту сумму в левах. «Знакомство с богатым шведом – это стоящее дело», -удовлетворенно заключил Зигмунд.
Так как встреча с дипломатом была назначена на четверть шестого, мы двинулись наугад по одной из центральных улиц. Стокгольм напоминал красивого седого мужчину, на которого время наложило благородный отпечаток. Город с душой семидесятилетнего, все еще исполненного жизни мужчины; непременно мужчины, чья живость сквозила скорее во взгляде, нежели в поступках. Мужчины с изысканными манерами.
Я не увидел ни одного нового здания. Не было также здания со следами свежей окраски. Но я не увидел и старых домов в плачевном состоянии. Не было и ярких тонов. Внешний облик города полностью соответствовал краскам северного неба. Ни одно здание не старалось обратить на себя внимание. Скромнее всего был дворец. Скромнее всего была и королевская академия.
Город этот был построен для других времен, прошлых или будущих. Но почему «для других времен»? Червь современного невроза пытался разъесть его душу. На постаментах разлеглись панки – некоторые из них были обнажены по пояс, они кричали что-то вслед прохожим. Две девушки на улице целовались, затем, обнявшись, куда-то пошли. Зигмунд шутил, смеялся, но лицо его оставалось напряженным и испуганным. Верхняя губа подрагивала (в посольстве дрожь усилилась). Вид у него был довольно жалкий и он совсем не был похож на королевского лесничего.
Никогда раньше Зигмунд не говорил со мной о старости (и одиночестве. Сейчас он с горечью констатировал, что дочери позабудут о нем, как только немного подрастут – бывшая супруга настраивает их против него. Самое время обзавестись наконец, другой женщиной; есть несколько кандидаток, все они разведены и у каждой по трое детей. Он принялся так описывать их качества и материальное положение, что я понял – почти исключено, чтобы он когда-либо решился… Слишком уж он колебался, ему хотелось всегда быть в выигрыше. К моему удивлению, как видно, больше всего его привлекала какая-то судомойка в ресторане, по описанию крупная и здоровая. Ее муж уехал в Финляндию и с тех пор ни слуху, ни духу. Она собиралась подать на развод. А дети? Трое, как я и ожидал. «Трое ее и трое твоих – вместе шестеро… Не многовато ли?» Зигмунд отнесся к моему вопросу с удивительной небрежностью. «У нас о малышах заботится государство…» С определенного возраста каждый учащийся получает стипендию. Крупная женщина из ресторана нравилась ему и по другим причинам: простовата и хорошая хозяйка. Да, да, простовата, без претензий, чреватых истерическими осложнениями. В нем проснулись самые древние требования к женщине – «она станет за мной ухаживать, вкусно готовить».
Еще одна проблема тяготила Зигмунда – его мать; она жила в Варшаве. Одинокая, тяжело больная, в своих письмах настаивает, чтобы он забрал ее к себе. «А кто смотрит за ней?» «Да соседи…» Он не может взять ее к себе, нет денег. Время от времени посылает ей по десять-двадцать долларов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24