Чересчур долгий рабочий день они посвящают экспериментам и поспешному поглощению информации. Меня просто оторопь берет, как подумаю, что в один отнюдь не прекрасный день все человеческие существа могут стать похожими на них. Путь все более узкой специализации может привести нас к «самороботизации». Пребен убежден, что его спутник за последние три десятка лет ни минуты не уделил размышлению о чем-нибудь личном или, на худой конец, о смысле научного поиска.
Делать что-то неосмысленно… чувствуете, насколько это абсурдно? И разве не симптоматично это для всего развития науки? Или другой пример: деловые люди. Они делают деньги, чтобы иметь возможность сделать еще больше денег. Разве есть у них время спокойно опуститься в кресло, притворить глаза и погрузиться в себя? А ведь иначе ни за что не поймешь, что стал на ложный путь.
Знаю, будучи людьми практического склада, вы первым делом спросите: сколько времени уделять размышлению? Немедленно отвечаю: пяти минут вполне достаточно… Всего пяти, но каждый день. Что, удивлены? Вам кажется, будто этого мало, но кажется так потому, что ваш критерий – деятельность «вовне», она всегда требует многих часов. Вам даже трудно предположить, какая огромная внутренняя работа может быть проделана за каких-нибудь пять минут. Пройдет всего несколько месяцев, и вы научитесь различать суть, все еще скрытую от вас за плоской видимостью, научитесь отделять вечное от мимолетного.
Что для этого нужно? Обрести гибкость души, воспитать в себе способность пропускать через нее все свои радости, заботы и проблемы, научиться их созерцать и переживать без аффекта, смотреть на них как бы со стороны. Тот, кому это удастся, освободится от пристрастности. Жизнь перестанет казаться ему удушающим клубком противречий. Но и это не самое важное. Людям неведомо, что в каждом из них кроется иное, более возвышенное «я». В процессе самосозерцания оно-то и пробуждается. Окружающий мир все реже станет вызывать в вашей душе раздражение и страх, вы сможете спокойно браться за такое, что раньше казалось вам непосильным. Любое нетерпение бессмысленно, и вы поймете это. Зачем позволять другим выводить вас из равновесия? Отныне ваш душевный настрой ни от кого не будет зависеть.
Нарисованная мной картина грандиозна. Душа спокойного, уравновешенного человека – величественный пейзаж. Призывы к ненависти – национальной и любой другой – не в состоянии на нее повлиять, как, впрочем, и потребительские притязания, предрассудки, смертельное отчаяние или претензии окружающих, какие бы то ни было попытки подогнать вашу душу под общий шаблон. Для такого человека его душа – никем не досягаемое пространство.
Рано или поздно наступит время, когда вы начнете воспринимать собственные мысли как реальные предметы, а затем – и как живые существа. И тогда поймете, что они -ваши посланцы, которым надлежит установить связь с огромным кругом явлений. Но для этого необходимо, чтобы каждая мысль была пронзительно точна. Неясность мышления – преград на пути развития человека…»
Вошла на цыпочках Пиа, извинилась… Альму к телефону, по очень важному вопросу. Глядя на нее, Альма ощутила неясное раздражение – чувство, которое только что решительно отвергла на словах.
35.
Я поговорил с нашим дипломатом, и он дал мне адрес Эмиля Д., скрипача Стокгольмской филармонии, болгарина, женатого на шведке. Мне удалось устроить Пиа встречу с ним, чему девушка несказанно удивилась. Мой соотечественник пригласил ее домой, но в будний день, а не в воскресенье. Альма дала разрешение и вот к половине третьего Пиа засобиралась в Стокгольм.
Этот день прошел для доброй феи «Брандала» целиком под знаком моих нужд и знакомств. Дело в том, что Альма решила свозить меня в местную больницу, чтобы там мне сделали анализ крови. Лечебное голодание не застраховывает от анемии, а надо было проверить уровень моего гемоглобина. Мы должны были отправиться в путь сразу после завтрака.
Я не сомневался, что с кровью у меня в порядке: с молодых лет я не чувствовал себя таким свежим и бодрым. В Софии мне казалось, что на десятый день голодания я слягу. Ничего подобного. Утренние и вечерние прогулки, солнечные ванны на веранде, гимнастика с гантелями – все это было мне под силу. Я даже пытался больной ногой крутить педали велоэргометра и с энтузиазмом помогал на кухне.
(Надежды – одно, а сбывающиеся надежды – совершенно другое. Предела не было моему изумлению, когда я ощупывал артритные вздутия, отложения на своих костях: где быстрее, где медленнее они постепенно рассасывались. Но я все же сомневался в конечном исходе лечения, поскольку потерявший подвижность тазобедренный сустав все еще не обрел ее. Не забыть мне того великого мгновенья, когда я без костыля прошелся по столовой и появившийся на пороге Крего воскликнул: «Фантастиш!» Напрасно я ждал повторения успеха… Ел по-прежнему стоя, по лестнице поднимался, волоча ногу. За день до нашей поездки Альма несколько нервно осведомилась, не стало ли мне хоть немного лучше. Ничего утешительного по поводу левого тазобедренного сустава сообщить ей я не мог. Мне показалось, что она сердится, я же был сконфужен и растерян. Вечером попросил Питера поговорить с ней: может, мне уже не на что надеяться? «Мой метод, – заявила ему Альма, – безупречен… Результат столь же неизбежен, как ход небесных светил и вращение Земли вокруг Солнца…» Странно, выходило, что в возможном неуспехе лечения мне следует винить самого себя.)
Утром я почти забыл о произошедшем. Впервые мне предстояло выбраться за пределы «Брандала», и это здорово подняло настроение. Пиа села за руль новенького «опе-ль-кадетта» Альмы. Я попросил ее откинуть спинку переднего пассажирского сиденья, чтобы устроиться рядом в лежачем положении, иначе мне не вытянуть больную ногу. Но Альма, к моему удивлению, распорядилась, чтобы я устроился на заднем сиденье, и положил голову ей на колени. Пиа молчала. Промолчал и я, чтобы не обидеть старушку отказом. Автомобиль в конце концов принадлежит ей. Испытывая легкое отвращение, я попытался сделать, как велено, но с облегчением установил, что это невозможно. Ноги все равно торчали наружу.
(Тем не менее, пару секунд моя голова покоилась на коленях у Альмы и, поскольку впервые за все время меня насильственно заставили что-то делать, запомнилась острота собственного неприятия.)
Тогда Пиа откинула спинку сиденья, и мне удалось устроиться впереди, хотя и с трудом. Не успели мы тронуться, как Альма принялась сжимать мне плечо: раз, второй, третий, то сильно, то едва ощутимо. Ни сказать что-то, ни отодвинуться я не мог. Мною владело сложное чувство. Как легко обладающему властью перейти границу между дозволенным ему в силу авторитета и мелочной прихотью. Господи, скорей бы Седертелле!
Это совсем обыкновенный городок, в нем нет старинных зданий. (Вообще-то, любой город, лишенный старины, зауряден. Все претензии современной архитектуры остаются всего лишь претензиями.) До больницы домчались минут за десять. Мы с Пиа остались ждать в коридоре, Альма вошла в лабораторию. Обстановка в точности отвечала описанию Питера: стерильная чистота, сложные аппараты, передвигаемые на колесиках. Вот только больные какие-то унылые. На первый взгляд ничто не отделяло их от врачей и сестер. По существу же они обитали в совершенно отдельных, хотя и вложенных друг в друга пространствах. В двух взаимно отчужденных мирах. Надежда невесома, как виноградный лист, но ее энергия не уступает поглощаемому листом солнечному свету, да и пьянит она не меньше. Пиа грустно огляделась: «Да, у Альмы все по-другому».
– Elle est comme la lumier pour Su?de.
Нас позвали. В трех кабинетах, через которые мы прошли, сведения обо мне заносились в различные формуляры, лишь в четвертом у меня взяли кровь – и заняло это всего лишь несколько секунд. Я заметил Пиа, что миром овладела бюрократия. Глянув в глаза друг другу, мы прочитали одну и ту же мысль: прочь из исполненного искусственности мира, скорей обратно, в «Брандал». Я попросил узнать у лаборантки, когда нам позвонить насчет результата. Ответ прозвучал довольно резко: в этом нет необходимости; если результат внушит опасения, они позвонят сами.
36.
А теперь прерву рассказ о том дне, чтобы сделать вставку по принципу телевизионной рекламы. По прибытии в «Брандал» я весил 72 килограмма, спустя десять дней – 67, в точном соответствии с прогнозом. Но сев за очередное письмо жене, я обнаружил, как трудно написать ей правду. Чрезмерного похудания она опасалась, это, знаете ли, типично болгарское убеждение: полный – значит здоровый. И уже выведенную цифру 67 я зачеркнул, заменив другой – 68. В следующий миг пришло уже знакомое ощущение, что даже незначительная ложь станет помехой исцелению. Непонятным образом у меня крепло убеждение, что законы морали и события моей частной жизни связаны самым непосредственным образом. Я зачеркнул 68 и во второй раз вывел 67.
Теперь, когда правда восторжествовала, мне было гораздо легче закончить письмо.
37.
Поздно вечером Пиа вернулась из Стокгольма. Я как раз был в холле. Отшвырнув в сторону сумку, она бросилась мне на шею и расцеловала.
– Петер! -девушка так и сияла. – Спасибо тебе преогромное за участие!
Эмиль. Д. не отпускал ее целых три часа. Там был и его сын, двадцатилетний юноша, очень способный пианист. Три часа, посвященных одной только музыке! Причем именно ее песне. Пиа привезла и клавир, и магнитофонную запись скрипичного исполнения мелодии. Мы тут же включили ее кассетофон, песня звучала действительно прекрасно.
– Пока буду жива – не забуду этого дня! Ни один швед не повел бы себя так, как Эмиль… Да кто я такая?
Скрипач филармонического оркестра – гигантская фигура в глазах Пиа. Так что же это в действительности: их дефицит или наша инфляция? Девушка ее лет в Болгарии фыркнула бы: «Да кто он такой?!» Одни преувеличивают значение ступеней, которые удалось преодолеть на жизненном пути, другие наоборот преуменьшают. Тут, наверное, надо взглянуть отстраненно.
Я посоветовал Пиа отвезти моему соотечественнику экземпляр книги, в которой по-шведски и по-датски рассказывалось о методе Альмы. На титульной странице красовались написанные крупным почерком слова: «Если тебе нужна помощь – добро пожаловать к нам!»
Эмиль Д. действительно собирался приехать. Почки, сердце и… артрит – вот что заставило его живо заинтересоваться местом, где лечат силами природы. Пиа называла людей искусства «нашими добрыми союзниками». (Я побывала в прекрасном, исполненном артистизма и дружелюбия, светлом доме. Приятная безалаберность в быту, лица, все еще способные искренне улыбаться. Словом, нечто такое, чего не опишешь словами – атмосфера, складывающаяся годами; входишь и не можешь сдержать ликования: нигде не «жмет»!
Чьи это – «наши» союзники? Пиа имела в виду Альму и себя, но в некоторой степени также Питера, а, возможно и меня… Я ей напомнил, что являюсь безусловным приверженцем науки; это сковывает, но особо стыдиться мне нечего, ведь именно тогда я ощутил грандиозную перспективу сближения науки и искусства. И понял, что иного пути нет. Моему воображению рисовалось все здание науки
(почему-то серебристо-белое) и обдувающие его мощные, трагические струи теплого ветра… Тут все исчезло – и время, и пространство. Дальнейшее я воспринимал как бы отдельными вспышками.
Я пришел в себя на диване в полулежачем положении. Пиа массировала мне ушную раковину как раз в той точке, которая, согласно схеме иглоукалывания, соответствует тазобедренному суставу, и убеждала меня, что я никак не похож на ученого. В отличие от большинства из них, считает она, я веселый и приятный в общении. Впервые со дня приезда в «Брандал» я не особенно внимательно слушал Питера, а он и сейчас был рядом, как всегда сама сдержанность и любезность. Elle est trиs modest, до тонкости изучила точки иглоукалывания, но предпочитает их массировать. На днях намерена приступить к занятиям с пациентами по системе йогов. Она много знает и действительно заслуживает «Брандала». Питер считает: дом с садом стоят этак миллиона полтора крон. Тем не менее, ей не следует работать в субботу; он пытался поговорить об этом с Альмой, но безуспешно. Это здорово, что я устроил встречу Пиа со скрипачом, девушка получила огромное удовольствие. А то. что он в свою очередь собирается приехать в «Брандал» – сюрприз сверх программы, вот как вознаграждаются добрые намерения. Так возникает тройственная связь между ним, Пиа и Альмой, а ведь это так необходимо. Ну сам посуди…
Альма включила принесенный Пиа кассетофон, чтобы еще раз прослушать скрипичную запись мелодии. Чувствуется, что исполнитель – настоящий профессионал. А вот и самая красивая фиоритура в этом опусе, Альма прямо-таки взвизгнула от удовольствия… Все трое – как мы ее любим…
А потом мне пришлось убедиться, что массаж уха с лечением ничего общего не имел. Альма погасила некоторые лампы и ушла. Пиа разглядывает собственные пальцы. Я трогаю ухо, кожа липнет. Растерто в кровь. Возбуждение Пиа превращается в экзальтацию, она теряет над собой контроль.
Потом снова провал, потом – мы одни. Объятия, поцелуй. А меня сверлит мысль: «Как странно, когда она меня купает, я не вызываю в ней влечения, а сейчас… И мы одеты. Нормально все это или ненормально?»
Положение четвертое: вслед за Пиа я поднимаюсь по лестнице, она знает, что я хочу войти к ней в комнату. (Только тут я замечаю на ней северный, грубой вязки свитер; теперь понятно, что меня царапало, словно стараясь помешать, но лишь настраивало на борьбу, на преодоление… «Bonne nuit», – очень женственно и нежно говорит Пиа, – bonne nuit» (Женский голос, произносящий «спокойной ночи» так, что это значит «я тебя желаю»… Вечная погоня по ступеням. Двое в доме, затерявшемся где-то на краю света.)
Положение пятое… Проваливаясь в сон, я мысленно повторяю: «С ней нельзя просто так, между прочим… Она заслуживает многого… Даже лучше, что так вышло… да, безусловно, так лучше…»
38.
Наши несовершенства до мелочей определяют те странные формы, которые приобретает мораль, по чьим законам мы строим свою жизнь. Миллиона терзаний стоила мне цифра моего веса, способная, по моему разумению, огорчить жену. А вот по лестнице вслед за Пиа я поднимался без малейших колебаний… Неужто не знал, что, если я туда войду, сон моей жены станет беспокойным? Разве не предполагал, что это навредит моему лечению? Законы морали властвуют над моим поведением во всем, кроме мужского самолюбия.
Я не решаюсь предаваться пороку с большей свободой. И нет более серьезного препятствия на пути к моей свободе
39.
Проснулся я не заре, переполняемый иронией по отношению к самому себе. (Тот миг, когда белая ночь переходит в утро, лишь с натяжкой можно назвать зарей. На юге, проснувшись в это время, всматриваешься в непроглядный мрак и вздрагиваешь, не в силах сразу сообразить, где ты; а здесь комната растворена в сумерках цвета старой известки – это чужой тебе свет, он не знаком ни твоему отцу, ни отцу твоего отца.) Мысли карабкаются все выше по лестнице иронии, каждый шаг обрушивает очередную ступеньку. Поди-ка, вернись обратно по такой лестнице. А вот и вершина башни, на которую она ведет. Я представил себе, как остаюсь здесь, женюсь на Пиа. «Брандал» мы унаследуем уже вместе, вот вам и Петер-миллионер… Конечно, полтора миллиона крон – это всего лишь триста тысяч долларов, но уж в кронах-то миллионером я буду. Что же касается жены и детей… Тут я расхохотался, башня иронии накренилась и рухнула.
Кто-то постучался в дверь, и я взглянул на часы. Только-только пробило семь.
Оказалось, Питер.
– Извини, но тут такие дела…
В шесть утра Альма ворвалась к нему в комнату с распухшими от слез глазами и заявила, что,проведя бессонную ночь и все обдумав, составила завещание. «Брандал» будет принадлежать Пиа. Осталось только заверить соответствующий документ у нотариуса.
Вот это да, какое совпадение действительности с моими ироническими видениями. Что за комбинацию судьба составила на этот раз? Далеким фейерверком вспыхнуло в моих поднятых к потолку глазах воспоминание: окно, которое давным-давно, в детстве, я разбил тихой женщине, жившей на первом этаже. Помнились острые лучи, во все стороны брызнувшие из точки удара. Тремя месяцами позже я, обливаясь слезами, ужасался, что, быть может, стал причиной ее смерти.
– Сказать Пиа?
Он покачал головой.
– Альма сама поговорит с ней, сегодня же. Я сообщаю тебе все это просто потому, что считаю: ты должен знать о Пиа то же, что знаю я.
– Ох, не вытерплю, разболтаю! – в моей реплике все же была доля шутки.
Питер рассмеялся:
– Ну, потерпи хоть до вечера.
40.
Днем к нам поступило двое новых пациентов – Карл-Гуннар и Уно. Оба – рослые и крупные. Карл-Гуннар был, вообще-то, здоров, просто решил поголодать в целях похудания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Делать что-то неосмысленно… чувствуете, насколько это абсурдно? И разве не симптоматично это для всего развития науки? Или другой пример: деловые люди. Они делают деньги, чтобы иметь возможность сделать еще больше денег. Разве есть у них время спокойно опуститься в кресло, притворить глаза и погрузиться в себя? А ведь иначе ни за что не поймешь, что стал на ложный путь.
Знаю, будучи людьми практического склада, вы первым делом спросите: сколько времени уделять размышлению? Немедленно отвечаю: пяти минут вполне достаточно… Всего пяти, но каждый день. Что, удивлены? Вам кажется, будто этого мало, но кажется так потому, что ваш критерий – деятельность «вовне», она всегда требует многих часов. Вам даже трудно предположить, какая огромная внутренняя работа может быть проделана за каких-нибудь пять минут. Пройдет всего несколько месяцев, и вы научитесь различать суть, все еще скрытую от вас за плоской видимостью, научитесь отделять вечное от мимолетного.
Что для этого нужно? Обрести гибкость души, воспитать в себе способность пропускать через нее все свои радости, заботы и проблемы, научиться их созерцать и переживать без аффекта, смотреть на них как бы со стороны. Тот, кому это удастся, освободится от пристрастности. Жизнь перестанет казаться ему удушающим клубком противречий. Но и это не самое важное. Людям неведомо, что в каждом из них кроется иное, более возвышенное «я». В процессе самосозерцания оно-то и пробуждается. Окружающий мир все реже станет вызывать в вашей душе раздражение и страх, вы сможете спокойно браться за такое, что раньше казалось вам непосильным. Любое нетерпение бессмысленно, и вы поймете это. Зачем позволять другим выводить вас из равновесия? Отныне ваш душевный настрой ни от кого не будет зависеть.
Нарисованная мной картина грандиозна. Душа спокойного, уравновешенного человека – величественный пейзаж. Призывы к ненависти – национальной и любой другой – не в состоянии на нее повлиять, как, впрочем, и потребительские притязания, предрассудки, смертельное отчаяние или претензии окружающих, какие бы то ни было попытки подогнать вашу душу под общий шаблон. Для такого человека его душа – никем не досягаемое пространство.
Рано или поздно наступит время, когда вы начнете воспринимать собственные мысли как реальные предметы, а затем – и как живые существа. И тогда поймете, что они -ваши посланцы, которым надлежит установить связь с огромным кругом явлений. Но для этого необходимо, чтобы каждая мысль была пронзительно точна. Неясность мышления – преград на пути развития человека…»
Вошла на цыпочках Пиа, извинилась… Альму к телефону, по очень важному вопросу. Глядя на нее, Альма ощутила неясное раздражение – чувство, которое только что решительно отвергла на словах.
35.
Я поговорил с нашим дипломатом, и он дал мне адрес Эмиля Д., скрипача Стокгольмской филармонии, болгарина, женатого на шведке. Мне удалось устроить Пиа встречу с ним, чему девушка несказанно удивилась. Мой соотечественник пригласил ее домой, но в будний день, а не в воскресенье. Альма дала разрешение и вот к половине третьего Пиа засобиралась в Стокгольм.
Этот день прошел для доброй феи «Брандала» целиком под знаком моих нужд и знакомств. Дело в том, что Альма решила свозить меня в местную больницу, чтобы там мне сделали анализ крови. Лечебное голодание не застраховывает от анемии, а надо было проверить уровень моего гемоглобина. Мы должны были отправиться в путь сразу после завтрака.
Я не сомневался, что с кровью у меня в порядке: с молодых лет я не чувствовал себя таким свежим и бодрым. В Софии мне казалось, что на десятый день голодания я слягу. Ничего подобного. Утренние и вечерние прогулки, солнечные ванны на веранде, гимнастика с гантелями – все это было мне под силу. Я даже пытался больной ногой крутить педали велоэргометра и с энтузиазмом помогал на кухне.
(Надежды – одно, а сбывающиеся надежды – совершенно другое. Предела не было моему изумлению, когда я ощупывал артритные вздутия, отложения на своих костях: где быстрее, где медленнее они постепенно рассасывались. Но я все же сомневался в конечном исходе лечения, поскольку потерявший подвижность тазобедренный сустав все еще не обрел ее. Не забыть мне того великого мгновенья, когда я без костыля прошелся по столовой и появившийся на пороге Крего воскликнул: «Фантастиш!» Напрасно я ждал повторения успеха… Ел по-прежнему стоя, по лестнице поднимался, волоча ногу. За день до нашей поездки Альма несколько нервно осведомилась, не стало ли мне хоть немного лучше. Ничего утешительного по поводу левого тазобедренного сустава сообщить ей я не мог. Мне показалось, что она сердится, я же был сконфужен и растерян. Вечером попросил Питера поговорить с ней: может, мне уже не на что надеяться? «Мой метод, – заявила ему Альма, – безупречен… Результат столь же неизбежен, как ход небесных светил и вращение Земли вокруг Солнца…» Странно, выходило, что в возможном неуспехе лечения мне следует винить самого себя.)
Утром я почти забыл о произошедшем. Впервые мне предстояло выбраться за пределы «Брандала», и это здорово подняло настроение. Пиа села за руль новенького «опе-ль-кадетта» Альмы. Я попросил ее откинуть спинку переднего пассажирского сиденья, чтобы устроиться рядом в лежачем положении, иначе мне не вытянуть больную ногу. Но Альма, к моему удивлению, распорядилась, чтобы я устроился на заднем сиденье, и положил голову ей на колени. Пиа молчала. Промолчал и я, чтобы не обидеть старушку отказом. Автомобиль в конце концов принадлежит ей. Испытывая легкое отвращение, я попытался сделать, как велено, но с облегчением установил, что это невозможно. Ноги все равно торчали наружу.
(Тем не менее, пару секунд моя голова покоилась на коленях у Альмы и, поскольку впервые за все время меня насильственно заставили что-то делать, запомнилась острота собственного неприятия.)
Тогда Пиа откинула спинку сиденья, и мне удалось устроиться впереди, хотя и с трудом. Не успели мы тронуться, как Альма принялась сжимать мне плечо: раз, второй, третий, то сильно, то едва ощутимо. Ни сказать что-то, ни отодвинуться я не мог. Мною владело сложное чувство. Как легко обладающему властью перейти границу между дозволенным ему в силу авторитета и мелочной прихотью. Господи, скорей бы Седертелле!
Это совсем обыкновенный городок, в нем нет старинных зданий. (Вообще-то, любой город, лишенный старины, зауряден. Все претензии современной архитектуры остаются всего лишь претензиями.) До больницы домчались минут за десять. Мы с Пиа остались ждать в коридоре, Альма вошла в лабораторию. Обстановка в точности отвечала описанию Питера: стерильная чистота, сложные аппараты, передвигаемые на колесиках. Вот только больные какие-то унылые. На первый взгляд ничто не отделяло их от врачей и сестер. По существу же они обитали в совершенно отдельных, хотя и вложенных друг в друга пространствах. В двух взаимно отчужденных мирах. Надежда невесома, как виноградный лист, но ее энергия не уступает поглощаемому листом солнечному свету, да и пьянит она не меньше. Пиа грустно огляделась: «Да, у Альмы все по-другому».
– Elle est comme la lumier pour Su?de.
Нас позвали. В трех кабинетах, через которые мы прошли, сведения обо мне заносились в различные формуляры, лишь в четвертом у меня взяли кровь – и заняло это всего лишь несколько секунд. Я заметил Пиа, что миром овладела бюрократия. Глянув в глаза друг другу, мы прочитали одну и ту же мысль: прочь из исполненного искусственности мира, скорей обратно, в «Брандал». Я попросил узнать у лаборантки, когда нам позвонить насчет результата. Ответ прозвучал довольно резко: в этом нет необходимости; если результат внушит опасения, они позвонят сами.
36.
А теперь прерву рассказ о том дне, чтобы сделать вставку по принципу телевизионной рекламы. По прибытии в «Брандал» я весил 72 килограмма, спустя десять дней – 67, в точном соответствии с прогнозом. Но сев за очередное письмо жене, я обнаружил, как трудно написать ей правду. Чрезмерного похудания она опасалась, это, знаете ли, типично болгарское убеждение: полный – значит здоровый. И уже выведенную цифру 67 я зачеркнул, заменив другой – 68. В следующий миг пришло уже знакомое ощущение, что даже незначительная ложь станет помехой исцелению. Непонятным образом у меня крепло убеждение, что законы морали и события моей частной жизни связаны самым непосредственным образом. Я зачеркнул 68 и во второй раз вывел 67.
Теперь, когда правда восторжествовала, мне было гораздо легче закончить письмо.
37.
Поздно вечером Пиа вернулась из Стокгольма. Я как раз был в холле. Отшвырнув в сторону сумку, она бросилась мне на шею и расцеловала.
– Петер! -девушка так и сияла. – Спасибо тебе преогромное за участие!
Эмиль. Д. не отпускал ее целых три часа. Там был и его сын, двадцатилетний юноша, очень способный пианист. Три часа, посвященных одной только музыке! Причем именно ее песне. Пиа привезла и клавир, и магнитофонную запись скрипичного исполнения мелодии. Мы тут же включили ее кассетофон, песня звучала действительно прекрасно.
– Пока буду жива – не забуду этого дня! Ни один швед не повел бы себя так, как Эмиль… Да кто я такая?
Скрипач филармонического оркестра – гигантская фигура в глазах Пиа. Так что же это в действительности: их дефицит или наша инфляция? Девушка ее лет в Болгарии фыркнула бы: «Да кто он такой?!» Одни преувеличивают значение ступеней, которые удалось преодолеть на жизненном пути, другие наоборот преуменьшают. Тут, наверное, надо взглянуть отстраненно.
Я посоветовал Пиа отвезти моему соотечественнику экземпляр книги, в которой по-шведски и по-датски рассказывалось о методе Альмы. На титульной странице красовались написанные крупным почерком слова: «Если тебе нужна помощь – добро пожаловать к нам!»
Эмиль Д. действительно собирался приехать. Почки, сердце и… артрит – вот что заставило его живо заинтересоваться местом, где лечат силами природы. Пиа называла людей искусства «нашими добрыми союзниками». (Я побывала в прекрасном, исполненном артистизма и дружелюбия, светлом доме. Приятная безалаберность в быту, лица, все еще способные искренне улыбаться. Словом, нечто такое, чего не опишешь словами – атмосфера, складывающаяся годами; входишь и не можешь сдержать ликования: нигде не «жмет»!
Чьи это – «наши» союзники? Пиа имела в виду Альму и себя, но в некоторой степени также Питера, а, возможно и меня… Я ей напомнил, что являюсь безусловным приверженцем науки; это сковывает, но особо стыдиться мне нечего, ведь именно тогда я ощутил грандиозную перспективу сближения науки и искусства. И понял, что иного пути нет. Моему воображению рисовалось все здание науки
(почему-то серебристо-белое) и обдувающие его мощные, трагические струи теплого ветра… Тут все исчезло – и время, и пространство. Дальнейшее я воспринимал как бы отдельными вспышками.
Я пришел в себя на диване в полулежачем положении. Пиа массировала мне ушную раковину как раз в той точке, которая, согласно схеме иглоукалывания, соответствует тазобедренному суставу, и убеждала меня, что я никак не похож на ученого. В отличие от большинства из них, считает она, я веселый и приятный в общении. Впервые со дня приезда в «Брандал» я не особенно внимательно слушал Питера, а он и сейчас был рядом, как всегда сама сдержанность и любезность. Elle est trиs modest, до тонкости изучила точки иглоукалывания, но предпочитает их массировать. На днях намерена приступить к занятиям с пациентами по системе йогов. Она много знает и действительно заслуживает «Брандала». Питер считает: дом с садом стоят этак миллиона полтора крон. Тем не менее, ей не следует работать в субботу; он пытался поговорить об этом с Альмой, но безуспешно. Это здорово, что я устроил встречу Пиа со скрипачом, девушка получила огромное удовольствие. А то. что он в свою очередь собирается приехать в «Брандал» – сюрприз сверх программы, вот как вознаграждаются добрые намерения. Так возникает тройственная связь между ним, Пиа и Альмой, а ведь это так необходимо. Ну сам посуди…
Альма включила принесенный Пиа кассетофон, чтобы еще раз прослушать скрипичную запись мелодии. Чувствуется, что исполнитель – настоящий профессионал. А вот и самая красивая фиоритура в этом опусе, Альма прямо-таки взвизгнула от удовольствия… Все трое – как мы ее любим…
А потом мне пришлось убедиться, что массаж уха с лечением ничего общего не имел. Альма погасила некоторые лампы и ушла. Пиа разглядывает собственные пальцы. Я трогаю ухо, кожа липнет. Растерто в кровь. Возбуждение Пиа превращается в экзальтацию, она теряет над собой контроль.
Потом снова провал, потом – мы одни. Объятия, поцелуй. А меня сверлит мысль: «Как странно, когда она меня купает, я не вызываю в ней влечения, а сейчас… И мы одеты. Нормально все это или ненормально?»
Положение четвертое: вслед за Пиа я поднимаюсь по лестнице, она знает, что я хочу войти к ней в комнату. (Только тут я замечаю на ней северный, грубой вязки свитер; теперь понятно, что меня царапало, словно стараясь помешать, но лишь настраивало на борьбу, на преодоление… «Bonne nuit», – очень женственно и нежно говорит Пиа, – bonne nuit» (Женский голос, произносящий «спокойной ночи» так, что это значит «я тебя желаю»… Вечная погоня по ступеням. Двое в доме, затерявшемся где-то на краю света.)
Положение пятое… Проваливаясь в сон, я мысленно повторяю: «С ней нельзя просто так, между прочим… Она заслуживает многого… Даже лучше, что так вышло… да, безусловно, так лучше…»
38.
Наши несовершенства до мелочей определяют те странные формы, которые приобретает мораль, по чьим законам мы строим свою жизнь. Миллиона терзаний стоила мне цифра моего веса, способная, по моему разумению, огорчить жену. А вот по лестнице вслед за Пиа я поднимался без малейших колебаний… Неужто не знал, что, если я туда войду, сон моей жены станет беспокойным? Разве не предполагал, что это навредит моему лечению? Законы морали властвуют над моим поведением во всем, кроме мужского самолюбия.
Я не решаюсь предаваться пороку с большей свободой. И нет более серьезного препятствия на пути к моей свободе
39.
Проснулся я не заре, переполняемый иронией по отношению к самому себе. (Тот миг, когда белая ночь переходит в утро, лишь с натяжкой можно назвать зарей. На юге, проснувшись в это время, всматриваешься в непроглядный мрак и вздрагиваешь, не в силах сразу сообразить, где ты; а здесь комната растворена в сумерках цвета старой известки – это чужой тебе свет, он не знаком ни твоему отцу, ни отцу твоего отца.) Мысли карабкаются все выше по лестнице иронии, каждый шаг обрушивает очередную ступеньку. Поди-ка, вернись обратно по такой лестнице. А вот и вершина башни, на которую она ведет. Я представил себе, как остаюсь здесь, женюсь на Пиа. «Брандал» мы унаследуем уже вместе, вот вам и Петер-миллионер… Конечно, полтора миллиона крон – это всего лишь триста тысяч долларов, но уж в кронах-то миллионером я буду. Что же касается жены и детей… Тут я расхохотался, башня иронии накренилась и рухнула.
Кто-то постучался в дверь, и я взглянул на часы. Только-только пробило семь.
Оказалось, Питер.
– Извини, но тут такие дела…
В шесть утра Альма ворвалась к нему в комнату с распухшими от слез глазами и заявила, что,проведя бессонную ночь и все обдумав, составила завещание. «Брандал» будет принадлежать Пиа. Осталось только заверить соответствующий документ у нотариуса.
Вот это да, какое совпадение действительности с моими ироническими видениями. Что за комбинацию судьба составила на этот раз? Далеким фейерверком вспыхнуло в моих поднятых к потолку глазах воспоминание: окно, которое давным-давно, в детстве, я разбил тихой женщине, жившей на первом этаже. Помнились острые лучи, во все стороны брызнувшие из точки удара. Тремя месяцами позже я, обливаясь слезами, ужасался, что, быть может, стал причиной ее смерти.
– Сказать Пиа?
Он покачал головой.
– Альма сама поговорит с ней, сегодня же. Я сообщаю тебе все это просто потому, что считаю: ты должен знать о Пиа то же, что знаю я.
– Ох, не вытерплю, разболтаю! – в моей реплике все же была доля шутки.
Питер рассмеялся:
– Ну, потерпи хоть до вечера.
40.
Днем к нам поступило двое новых пациентов – Карл-Гуннар и Уно. Оба – рослые и крупные. Карл-Гуннар был, вообще-то, здоров, просто решил поголодать в целях похудания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24