В следующий миг вспыхнула надпись «Анита Экберг», и я мысленно попросил У актрисы прощения. Я не понимал ни слова, но тембр голосов был драматичный. Интервьюер надел смешную бумажную шапочку, которая исподволь властвовала над нашими чувствами, определяла восприятия. Шапочка как бы подмигивала: «маскараду скоро конец». Анита изнемогала. Она тоже шумно себя вела, смеялась и подмигивала, посылала публике воздушные поцелуи; но я не мог избавиться от впечатления, что она то ли тонет, то ли наоборот – бьется, как рыба на суше. Ужаснее всего было, когда показали отрывок из: «Сладкой жизни»… Яс пятого на десятое схватывал ее комментарий: «…съемки шли накануне Нового года, Феллини потребовал, чтобы я забралась в фонтан „Треви“ – прямо босиком в ледяную воду; смотрите, меня же прямо судорогой сводит…» (Высокая-высокая женщина из загадочной Скандинавии, обладательница загадочной, безумной красоты.) Сразу после кадров из фильма мы снова видим лицо той, которая утверждает, будто это она влезла в фонтан «Треви»; конечно же, никто ей не поверил. Женщина на телеэкране не знала, что Анита Экберг осталась в ледяной воде, растворилась в ней воспоминанием образом, сложившимся у миллионов людей, загипнотизированная декадентской идеей Феллини мимолетно бросить цветущую плоть в холодные объятья вечности. Женщина в черном платье давно всех раздражала: что за шальная мысль – утверждать, будто ты Анита Экберг? Ребенок мог бы спросить – если это она, куда же девалась ее красота? Мир давно пришел к мысли, которую разделяют многие, но мало кто решается произнести во весь голос: «Устами младенца глаголет истина».
Похоже, у женщины на экране не нашлось более веских, чем ушедшая красота, более долговечных доказательств того, что она – Анита Экберг. И потому чувствовала она себя все хуже и хуже. Человек в шапочке воспользовался ее состоянием самым бесцеремонным образом. Догадавшись, что она стесняется собственной громоздкости, он под разнымипредпогами то и дело заставлял вставать собеседницу. И пока она пыталась обдернуть платье или прикрыть расползающуюся под напором плоти молнию, он обсыпал ее издевательскими вопросами, опережал с ответами, шутовски целовал руку и невесть за что благодарил. Стоя, она уже не находила сил для борьбы.
А мне казалось, будто я вижу нечто, чего не замечают другие: как только мужчина принимался кривляться, вместе с ним кривлялась и его шапочка. Она подскакивала, крутилась волчком и пела: «До чего же смешны люди, они постоянно думают о том, как выглядят со стороны!»
Вот так и пляшут и поют вокруг людей, высоко мнящих о себе, младенец, чьими устами глаголет истина, клоунский колпак и сказка Андерсена «Новое платье короля». Да только никто их не видит.
Увлекшись передачей, я не заметил, когда Питер вышел из комнаты, когда вернулся. А поднявшись к себе в комнату, обнаружил три больших листа лопуха в стакане с водой: именно такие использовал я для компрессов на щиколотке.
(Нет лучшего снотворного, чем чье-то внимание. Лопухи, а следом за ними пробуждение.)
Утро. Я спустился на кухню, а через минуту туда вошел Питер. (Но минута эта вместила многое. Стук приборов, смех и разговоры почему-то оборвались за пару секунд до его появления… Тревожное предчувствие?) Мы впервые видели его таким: белые брюки, шейный платок, нарядный полосатый пуловер. Оживленный говор сменился гробовым молчанием, даже записным шутникам не пришло в голову заметить: «Ого, Питер, да ты оказывается, франт!» Все ждали, что последует за его появлением, и Питер стал прощаться.
Он уезжал…
(Каждому он уделил поровну внимания, не задержавшись подольше ни возле Пиа, ни возле Рене, ни возле меня. Альмы на кухне не было. Я успел только пробормотать: «Какая неожиданность… почему… мне так грустно…» «Мне тоже», – ответил Питер.)
А через пять минут он уже сидел в «фольксвагене» Пиа и без улыбки прощально махал рукой. За рулем был Зигмунд. До поезда Питера оставалось совсем немного времени. С Альмой он попрощался еще раньше, успел даже черкнуть пару строк в дневнике.
Вещей у него почти не было.
Альма так и не вышла, она плакала в комнатке на первом этаже, обняв одну из своих кукол – «мордашек».
73.
Не исключено, что моя просьба относиться к этой книге как к живому существу, показалась вам безумной или нелепой. Что ж, я-то по крайней мере в состоянии воспринимать ее именно так, это помогает мне вникать в ее капризы.
Действие идет своим чередом, сопровождаясь то слезами, то смехом. Бывают, однако, мгновенья, когда любое существо, наделенное пытливым умом, останавливается, чтобы оглядеться; бывают события, требующие прервать движение.
Чувствую, как отъезд Питера преградил путь моей книге, возник перед ней обломком скалы, нежданно скатившимся со склона. (Пребен тоже покинул дом как-то вдруг, но это не задело нас столь глубоко. В его отъезде не было знака судьбы, что же касается Питера…) Столь решительный поступок заставил нас увидеть в неприкрытой наготе собственные невысказанные надежды и тайные иллюзии. Он Называл себя моим другом, и я, вполне в духе общепринятого мышления, пленником которого оставался, вообразил, будто мы похожи. Что бы он ни делал, я искренне считал его образцом заботливой мягкости, воспитанности, был уверен, что и к радости, и к скорби он готовит тех, с кем его сводит судьба, исподволь, постепенно (ведь именно так знакомил он каждого с буднями «Брандала»). Шоковая терапия, считал я, не в стиле Питера. И не отдавал себе отчета только в одном: сколь тверда и непримирима его мягкость. Вот почему столь огромным было мое изумление. Разом ощутив его силу, я не смог в ней разобраться. Одним махом он оторвал нас от себя – всех тех, включая и меня, кто воображал, что быть Питером не так уж трудно. Куда он ушел? В какой мир? Какие законы управляют этим миром?
В короткие мгновения прощания он был, как и всегда, тактичен, но в действиях его чувствовалась твердость – вот откуда впечатление, что он меняет привычную жизнь на какую-то иную; кроме того, мы смутно сознавали, что отныне Питер снимает с себя все заботы о нас – ведь он даже не предупредил о своем решении… Все это было трудно понять и принять… До последнего вечера, до последней секунды того вечера он вел себя так, будто намерен покинуть дом последним. А может, решение пришло к нему ночью? Откуда же знать! Да и способен ли Питер подчиняться внезапному порыву? Возможно, он покидал нас без сожаления, с сознанием выполненного долга… (Вот что казалось самым важным, самым поразительным – без сожаления.) Чего я не мог себе объяснить, так это критерия, которым он руководствовался, определяя завершенность взваленной на плечи задачи. Выходило, что его отношение к миру так и осталось для меня книгой за семью печатями. Догадки вспыхивали одна за другой, но убедительными мне не казались. Может быть, он разочаровался в Альме? Может, посчитал для себя унизительным жить здесь бесплатно? Интуиция – неосознанная, но такая важная часть нашей личности, – говорила мне «нет». Причины, приходившие мне в голову, наверняка показались бы Питеру ничтожными. Способен ли я, человек сторонний, встать на точку зрения того, кто делал здесь настоящее дело? (У слова «дело» два значения, впрочем, не только у него; чистить чеснок или строить дом, жевать или искать кров – тоже можно назвать делом, но все-таки это больше занятие. Настоящее же дело предполагает, что за видимыми действиями стоят невидимые, они-то неуловимо меняют дом, землю, воздух. Главное – воздух, неясную субстанцию, объемлющую всех нас.)
Много раз мысленно возвращался я к последнему вечеру, проведенному с Питером. Почему последний точкой в наших отношениях должны были стать три лопуха, поставленные в воду. И почему тогда, а не днем раньше или позже?
(В дневнике я обнаружил адрес Питера, дважды писал ему, прося объяснить свои действия, выбор времени, все. Ответа не получил и в отказе слать вести отчетливо ощутил очередную твердость друга.)
74.
Весь день прошел впустую, я слонялся по комнатам, террасам, этажам, ни с кем толком не разговаривая. Отдельные слова, короткие перешептывания не в счет, цена им не больше, чем шарканью подошв. Из дома уехал самый скромный его обитатель, но было ясно, что за собой он оставил невосполнимую пустоту. (Понятно, все мои намерения остаться еще на сорок дней в покинутом всеми «Брандале» тоже пошли прахом. А как спокойно воспринимал я эту возможность… Самое серьезное мое заблуждение; я считал, будто Питер не строит никаких планов на будущее, а, значит, мог бы до бесконечности оставаться там, где к нему хорошо относятся. Абсолютное непонимание его формы свободы и, опять же, ограниченность моего представления о том, что касается настоящего дела.)
Лег я рано – не пробило и девяти, но заснуть даже не пытался – тело все равно не могло найти удобного положения, пока дух бесплодно метался в поисках ответа на мучительные вопросы. Но вот распахнулась дверь и в комнату, не стучась, вошла Альма. Выглядела она осунувшейся и печальной. А ведь я забыл о ней…
(Свет ночной лампы овалом лежал на потолке над моим изголовьем. Я уже погружался в это пятно, как в сновиденье, когда в его матовом блеске, напоминающем потускневший топаз, возникла Альма.)
Поразительно: забыть о ней здесь, в полумраке комнаты! Неужто «Брандал» может восприниматься отдельно от нее? Неужто у дома действительно может быть совершенно своя, иная жизнь? В освещенном ночной лампой круге я видел какие-то разрозненные образы… (Вот Альма… она идет, преодолевая темное пространство… времени на эту иллюзию отпущено ровно три секунды…) Новые образы возникали медленно и мучительно.
(Маленькая мордочка с торчащими ушками – щенок? кошка? – в испуге шарахалась от каждого человека, от миллиардов угрожавших ей пинков. Негде, негде укрыться – и я обещал ей прибежище… Широкий проспект февральским вечером, толпа мальчишек и их главарь – враг февральских вечеров по имени Фернандо; толпа готова бить витрины и переворачивать автомобили, она заражена бешенством, которое обычно исходит от подобных толп. Где, где укрыться этому февральскому вечеру?… И я обещал его спасти… Мужчина, повисший над бездной, вцепившись в балконные перила; его беспомощно болтающееся тело вкрадчиво вопрошает: «Почему бы и не разжать пальцы?» Пока еще не иссякли его силы, я обещал ответ, который должен принести ему спасение…)
– Петер, – сказала Альма, – ты печалишься о своем друге? Я кивнул.
Она подошла совсем вплотную к кровати, так что я мог рассмотреть ее с близкого расстояния. И я понял: Альма действительно несчастна, но странно – не испытал жалости.
– Больно, – тихо добавила она, – больно вот здесь… И указала рукой на грудь.
– Ты единственный, с кем я могу говорить об этом, ведь ты знаешь истинную цену Питеру. Ах, какой человек – мягкий, добрый, деликатный… Да, деликатный! Почему он уехал так неожиданно, даже не предупредив заранее? Ты ведь тоже ничего не знал?
Я снова кивнул.
– Вот как, значит… Да, он поступил с нами жестоко…
Она все говорила и говорила. У нее и вправду болело сердце, вопрос «почему» действительно приобрел для нее жизненно важное значение…
Позже мне не удавалось вспомнить только одного: на каком языке мы разговаривали? Так на каком же? (Возможно ли, чтобы я с моим зачаточным немецким) Но не было слова, которого я не понял бы.
75.
Приход Альмы стряхнул с меня остатки сна. Когда она ушла, я оделся и вышел на веранду. Белесое небо северной ночи накрыло своим куполом загадочный скандинавский мир: темные воды канала с чуть белеющими гусями на его поверхности, маленькие причалы, домик Берти, заросли крапивы на земле Альмы (Пиа и все мы, натянув перчатки, совершали набеги на нее), пространство между лесом Зигмунда и Стокгольмом, между лесом Зигмунда и матерью Рене. Может быть, где-то там, в Северной Швеции, как раз сейчас, встав на колени в углу простого деревянного дома, молится об мне старая женщина. «Не оставь, Господи, своим попечением мою Рене и молодого, но такого больного человека… „А потом перечисляет имена остальных своих четырнадцати детей. Эта молитва заставила меня почувствовать себя братом Рене и всех, кому служит защитой материнский шепот. Но холод железных перил, на которые я опирался, напоминал о Пиа, грубая деревянная решетка, на которой я стоял, – тоже. Шезлонги с ржавыми болтами были Пиа, все вокруг было Пиа. Да, „Брандал“ – это нечто большее, чем какое-либо одно конкретное место. Ни одно конкретное место даже условно не может быть названо «Брандалом“, если в нем не живет девушка, подобная Пиа.
Я должен отправиться с Рене в ее бедный дом. Я должен уехать вместе с Пиа. Я должен одновременно оказаться в тысяче мест. Каким же образом?
Осторожные шаги за спиной.
– Петер, – говорит Пиа, – я пришла сделать тебе массаж. Я не пошевелился, и она, встав рядом, безропотно
позволила взять себя за руку. Вот точно так же, только на Другой веранде, я держал за руку Рене; и настроение у меня тогда было такое же: вернется Альма или нет – все равно.
– Пиа, тебе нужно уехать.
– Ты тоскуешь по Питеру… Поэтому тебе хочется, чтобы другие тоже уехали.
– Сейчас я думаю только о тебе. Питер показал, что тебе нужно делать. Это знак.
– Я погибну. Мир велик.
– Нет. Ты всего лишь восстановишь справедливость.
– Не уверена. Альма просто наймет другую девушку.
– Девушки, подобной тебе, нет, а если есть, то разыскать ее очень трудно. Существа, принадлежащие вечности, – редкость.
– Что значит «принадлежащие вечности»?
– И сто, и десять тысяч лет назад здесь где-то жила девушка, похожая на тебя, как две капли воды. Такая же самоотверженная, занятая только самым важным. Но ведь и тогда ничуть не меньше, чем теперь, жизнь остальных людей подчинялась предрассудкам, стадному чувству, моде…
– Петер, сжалься! Когда меня хвалят, я прихожу в ужас… Знаешь, мама с папой тоже хотят, чтобы я покинула «Брандал». Вот уже несколько лет они с такой грустью провожают меня сюда по понедельникам…
– Выходит, Пиа, ты достаточно сильна: несколько лет работать в «Брандале» против воли родителей!
– Вначале они были довольны: им по душе вегетарианство, вообще все, чем я тут занимаюсь. Потом они решили, что Альма просто эксплуатирует меня, выжимая все соки. Только знаешь, Петер, никакой другой работы я не могла бы делать…
– Знаю. Езжай в клинику Вигмор, там тоже лечат силами природы.
– Миссис Вигмор действительно прекрасно ко мне относится. Не исключено, что если я напишу ей…
– Вот и напиши. Завтра же.
– Чтобы я могла работать в Штатах, она должна дать мне рекомендацию, отправить ее в Вашингтон – там есть специальная служба.
– Рекомендацию Вигмор тебе даст, все остальное тоже утрясется. Двадцатого июня, когда кончится сезон, тебе надо расстаться с «Брандалом». Зачем возвращаться сюда в сентябре? Конец сезону, конец контракту, все вполне естественно. Когда открывается вегетарианский конгресс в Германии?
– Двадцать второго июля. Пять дней на глазах друг у друга. Альма привыкла вести себя со мной по-барски, и если к тому времени она узнает о моем решении, этот период окажется особенно мучительным для нас обеих.
– Сам удивляюсь, как так получилось, что именно я обнаружил неприглядную истину о доме Альмы… А какие восторги вначале!
Она прислонилась к моему плечу.
– Петер, мне так не хватало поддержки. Постоянно чудилось, будто всевидящие и всеведущие преданные Альме невидимые существа обо всем немедленно ей докладывают. В первые годы я ее буквально боготворила, но постепенно это чувство выродилось в страх… И теперь я воспринимаю ее как-то двойственно.
– Что ты собираешься делать после конгресса?
– Поеду в Венецию с группой бывших одноклассников. Каждое лето мы снимаем там дом дней на двадцать.
– Наконец-то ты отдохнешь…
– Вряд ли. Как раз к тому времени они решат поститься – так бывает всегда, и я целыми днями буду готовить вегетарианские блюда, картофельную воду.
– Да, это не особенно приятно…
– Отнюдь… Мне это доставляет удовольствие. Я создана именно для такого образа жизни.
– Я напишу тебе в августе. Ты ведь вернешься в Стокгольм из Венеции?
Вокруг нас кричали невидимые птицы, говорили нам о том, что станется, с Пиа, что произойдет со мной. Но стояли мы в полумраке, и это мешало рассмотреть то, что было вдали. (Мы инстинктивно прижались друг к другу – самая ненадежная защита от незнания, от колебаний…)
76.
Мое пребывание в Швеции совпало с одним из национальных праздников – так называемой «серединой лета». Лето тут действительно было случайным подарком, и, чтобы задобрить скупые силы, пославшие его, весь народ пел и танцевал.
Был субботний день. Рене не брала выходной в четверг, и Альма отпустила ее в пятницу вечером до воскресенья; Рене собиралась отмечать праздник со своими сестрами и братьями из христианской секты на лоне природы, где-то под Стокгольмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Похоже, у женщины на экране не нашлось более веских, чем ушедшая красота, более долговечных доказательств того, что она – Анита Экберг. И потому чувствовала она себя все хуже и хуже. Человек в шапочке воспользовался ее состоянием самым бесцеремонным образом. Догадавшись, что она стесняется собственной громоздкости, он под разнымипредпогами то и дело заставлял вставать собеседницу. И пока она пыталась обдернуть платье или прикрыть расползающуюся под напором плоти молнию, он обсыпал ее издевательскими вопросами, опережал с ответами, шутовски целовал руку и невесть за что благодарил. Стоя, она уже не находила сил для борьбы.
А мне казалось, будто я вижу нечто, чего не замечают другие: как только мужчина принимался кривляться, вместе с ним кривлялась и его шапочка. Она подскакивала, крутилась волчком и пела: «До чего же смешны люди, они постоянно думают о том, как выглядят со стороны!»
Вот так и пляшут и поют вокруг людей, высоко мнящих о себе, младенец, чьими устами глаголет истина, клоунский колпак и сказка Андерсена «Новое платье короля». Да только никто их не видит.
Увлекшись передачей, я не заметил, когда Питер вышел из комнаты, когда вернулся. А поднявшись к себе в комнату, обнаружил три больших листа лопуха в стакане с водой: именно такие использовал я для компрессов на щиколотке.
(Нет лучшего снотворного, чем чье-то внимание. Лопухи, а следом за ними пробуждение.)
Утро. Я спустился на кухню, а через минуту туда вошел Питер. (Но минута эта вместила многое. Стук приборов, смех и разговоры почему-то оборвались за пару секунд до его появления… Тревожное предчувствие?) Мы впервые видели его таким: белые брюки, шейный платок, нарядный полосатый пуловер. Оживленный говор сменился гробовым молчанием, даже записным шутникам не пришло в голову заметить: «Ого, Питер, да ты оказывается, франт!» Все ждали, что последует за его появлением, и Питер стал прощаться.
Он уезжал…
(Каждому он уделил поровну внимания, не задержавшись подольше ни возле Пиа, ни возле Рене, ни возле меня. Альмы на кухне не было. Я успел только пробормотать: «Какая неожиданность… почему… мне так грустно…» «Мне тоже», – ответил Питер.)
А через пять минут он уже сидел в «фольксвагене» Пиа и без улыбки прощально махал рукой. За рулем был Зигмунд. До поезда Питера оставалось совсем немного времени. С Альмой он попрощался еще раньше, успел даже черкнуть пару строк в дневнике.
Вещей у него почти не было.
Альма так и не вышла, она плакала в комнатке на первом этаже, обняв одну из своих кукол – «мордашек».
73.
Не исключено, что моя просьба относиться к этой книге как к живому существу, показалась вам безумной или нелепой. Что ж, я-то по крайней мере в состоянии воспринимать ее именно так, это помогает мне вникать в ее капризы.
Действие идет своим чередом, сопровождаясь то слезами, то смехом. Бывают, однако, мгновенья, когда любое существо, наделенное пытливым умом, останавливается, чтобы оглядеться; бывают события, требующие прервать движение.
Чувствую, как отъезд Питера преградил путь моей книге, возник перед ней обломком скалы, нежданно скатившимся со склона. (Пребен тоже покинул дом как-то вдруг, но это не задело нас столь глубоко. В его отъезде не было знака судьбы, что же касается Питера…) Столь решительный поступок заставил нас увидеть в неприкрытой наготе собственные невысказанные надежды и тайные иллюзии. Он Называл себя моим другом, и я, вполне в духе общепринятого мышления, пленником которого оставался, вообразил, будто мы похожи. Что бы он ни делал, я искренне считал его образцом заботливой мягкости, воспитанности, был уверен, что и к радости, и к скорби он готовит тех, с кем его сводит судьба, исподволь, постепенно (ведь именно так знакомил он каждого с буднями «Брандала»). Шоковая терапия, считал я, не в стиле Питера. И не отдавал себе отчета только в одном: сколь тверда и непримирима его мягкость. Вот почему столь огромным было мое изумление. Разом ощутив его силу, я не смог в ней разобраться. Одним махом он оторвал нас от себя – всех тех, включая и меня, кто воображал, что быть Питером не так уж трудно. Куда он ушел? В какой мир? Какие законы управляют этим миром?
В короткие мгновения прощания он был, как и всегда, тактичен, но в действиях его чувствовалась твердость – вот откуда впечатление, что он меняет привычную жизнь на какую-то иную; кроме того, мы смутно сознавали, что отныне Питер снимает с себя все заботы о нас – ведь он даже не предупредил о своем решении… Все это было трудно понять и принять… До последнего вечера, до последней секунды того вечера он вел себя так, будто намерен покинуть дом последним. А может, решение пришло к нему ночью? Откуда же знать! Да и способен ли Питер подчиняться внезапному порыву? Возможно, он покидал нас без сожаления, с сознанием выполненного долга… (Вот что казалось самым важным, самым поразительным – без сожаления.) Чего я не мог себе объяснить, так это критерия, которым он руководствовался, определяя завершенность взваленной на плечи задачи. Выходило, что его отношение к миру так и осталось для меня книгой за семью печатями. Догадки вспыхивали одна за другой, но убедительными мне не казались. Может быть, он разочаровался в Альме? Может, посчитал для себя унизительным жить здесь бесплатно? Интуиция – неосознанная, но такая важная часть нашей личности, – говорила мне «нет». Причины, приходившие мне в голову, наверняка показались бы Питеру ничтожными. Способен ли я, человек сторонний, встать на точку зрения того, кто делал здесь настоящее дело? (У слова «дело» два значения, впрочем, не только у него; чистить чеснок или строить дом, жевать или искать кров – тоже можно назвать делом, но все-таки это больше занятие. Настоящее же дело предполагает, что за видимыми действиями стоят невидимые, они-то неуловимо меняют дом, землю, воздух. Главное – воздух, неясную субстанцию, объемлющую всех нас.)
Много раз мысленно возвращался я к последнему вечеру, проведенному с Питером. Почему последний точкой в наших отношениях должны были стать три лопуха, поставленные в воду. И почему тогда, а не днем раньше или позже?
(В дневнике я обнаружил адрес Питера, дважды писал ему, прося объяснить свои действия, выбор времени, все. Ответа не получил и в отказе слать вести отчетливо ощутил очередную твердость друга.)
74.
Весь день прошел впустую, я слонялся по комнатам, террасам, этажам, ни с кем толком не разговаривая. Отдельные слова, короткие перешептывания не в счет, цена им не больше, чем шарканью подошв. Из дома уехал самый скромный его обитатель, но было ясно, что за собой он оставил невосполнимую пустоту. (Понятно, все мои намерения остаться еще на сорок дней в покинутом всеми «Брандале» тоже пошли прахом. А как спокойно воспринимал я эту возможность… Самое серьезное мое заблуждение; я считал, будто Питер не строит никаких планов на будущее, а, значит, мог бы до бесконечности оставаться там, где к нему хорошо относятся. Абсолютное непонимание его формы свободы и, опять же, ограниченность моего представления о том, что касается настоящего дела.)
Лег я рано – не пробило и девяти, но заснуть даже не пытался – тело все равно не могло найти удобного положения, пока дух бесплодно метался в поисках ответа на мучительные вопросы. Но вот распахнулась дверь и в комнату, не стучась, вошла Альма. Выглядела она осунувшейся и печальной. А ведь я забыл о ней…
(Свет ночной лампы овалом лежал на потолке над моим изголовьем. Я уже погружался в это пятно, как в сновиденье, когда в его матовом блеске, напоминающем потускневший топаз, возникла Альма.)
Поразительно: забыть о ней здесь, в полумраке комнаты! Неужто «Брандал» может восприниматься отдельно от нее? Неужто у дома действительно может быть совершенно своя, иная жизнь? В освещенном ночной лампой круге я видел какие-то разрозненные образы… (Вот Альма… она идет, преодолевая темное пространство… времени на эту иллюзию отпущено ровно три секунды…) Новые образы возникали медленно и мучительно.
(Маленькая мордочка с торчащими ушками – щенок? кошка? – в испуге шарахалась от каждого человека, от миллиардов угрожавших ей пинков. Негде, негде укрыться – и я обещал ей прибежище… Широкий проспект февральским вечером, толпа мальчишек и их главарь – враг февральских вечеров по имени Фернандо; толпа готова бить витрины и переворачивать автомобили, она заражена бешенством, которое обычно исходит от подобных толп. Где, где укрыться этому февральскому вечеру?… И я обещал его спасти… Мужчина, повисший над бездной, вцепившись в балконные перила; его беспомощно болтающееся тело вкрадчиво вопрошает: «Почему бы и не разжать пальцы?» Пока еще не иссякли его силы, я обещал ответ, который должен принести ему спасение…)
– Петер, – сказала Альма, – ты печалишься о своем друге? Я кивнул.
Она подошла совсем вплотную к кровати, так что я мог рассмотреть ее с близкого расстояния. И я понял: Альма действительно несчастна, но странно – не испытал жалости.
– Больно, – тихо добавила она, – больно вот здесь… И указала рукой на грудь.
– Ты единственный, с кем я могу говорить об этом, ведь ты знаешь истинную цену Питеру. Ах, какой человек – мягкий, добрый, деликатный… Да, деликатный! Почему он уехал так неожиданно, даже не предупредив заранее? Ты ведь тоже ничего не знал?
Я снова кивнул.
– Вот как, значит… Да, он поступил с нами жестоко…
Она все говорила и говорила. У нее и вправду болело сердце, вопрос «почему» действительно приобрел для нее жизненно важное значение…
Позже мне не удавалось вспомнить только одного: на каком языке мы разговаривали? Так на каком же? (Возможно ли, чтобы я с моим зачаточным немецким) Но не было слова, которого я не понял бы.
75.
Приход Альмы стряхнул с меня остатки сна. Когда она ушла, я оделся и вышел на веранду. Белесое небо северной ночи накрыло своим куполом загадочный скандинавский мир: темные воды канала с чуть белеющими гусями на его поверхности, маленькие причалы, домик Берти, заросли крапивы на земле Альмы (Пиа и все мы, натянув перчатки, совершали набеги на нее), пространство между лесом Зигмунда и Стокгольмом, между лесом Зигмунда и матерью Рене. Может быть, где-то там, в Северной Швеции, как раз сейчас, встав на колени в углу простого деревянного дома, молится об мне старая женщина. «Не оставь, Господи, своим попечением мою Рене и молодого, но такого больного человека… „А потом перечисляет имена остальных своих четырнадцати детей. Эта молитва заставила меня почувствовать себя братом Рене и всех, кому служит защитой материнский шепот. Но холод железных перил, на которые я опирался, напоминал о Пиа, грубая деревянная решетка, на которой я стоял, – тоже. Шезлонги с ржавыми болтами были Пиа, все вокруг было Пиа. Да, „Брандал“ – это нечто большее, чем какое-либо одно конкретное место. Ни одно конкретное место даже условно не может быть названо «Брандалом“, если в нем не живет девушка, подобная Пиа.
Я должен отправиться с Рене в ее бедный дом. Я должен уехать вместе с Пиа. Я должен одновременно оказаться в тысяче мест. Каким же образом?
Осторожные шаги за спиной.
– Петер, – говорит Пиа, – я пришла сделать тебе массаж. Я не пошевелился, и она, встав рядом, безропотно
позволила взять себя за руку. Вот точно так же, только на Другой веранде, я держал за руку Рене; и настроение у меня тогда было такое же: вернется Альма или нет – все равно.
– Пиа, тебе нужно уехать.
– Ты тоскуешь по Питеру… Поэтому тебе хочется, чтобы другие тоже уехали.
– Сейчас я думаю только о тебе. Питер показал, что тебе нужно делать. Это знак.
– Я погибну. Мир велик.
– Нет. Ты всего лишь восстановишь справедливость.
– Не уверена. Альма просто наймет другую девушку.
– Девушки, подобной тебе, нет, а если есть, то разыскать ее очень трудно. Существа, принадлежащие вечности, – редкость.
– Что значит «принадлежащие вечности»?
– И сто, и десять тысяч лет назад здесь где-то жила девушка, похожая на тебя, как две капли воды. Такая же самоотверженная, занятая только самым важным. Но ведь и тогда ничуть не меньше, чем теперь, жизнь остальных людей подчинялась предрассудкам, стадному чувству, моде…
– Петер, сжалься! Когда меня хвалят, я прихожу в ужас… Знаешь, мама с папой тоже хотят, чтобы я покинула «Брандал». Вот уже несколько лет они с такой грустью провожают меня сюда по понедельникам…
– Выходит, Пиа, ты достаточно сильна: несколько лет работать в «Брандале» против воли родителей!
– Вначале они были довольны: им по душе вегетарианство, вообще все, чем я тут занимаюсь. Потом они решили, что Альма просто эксплуатирует меня, выжимая все соки. Только знаешь, Петер, никакой другой работы я не могла бы делать…
– Знаю. Езжай в клинику Вигмор, там тоже лечат силами природы.
– Миссис Вигмор действительно прекрасно ко мне относится. Не исключено, что если я напишу ей…
– Вот и напиши. Завтра же.
– Чтобы я могла работать в Штатах, она должна дать мне рекомендацию, отправить ее в Вашингтон – там есть специальная служба.
– Рекомендацию Вигмор тебе даст, все остальное тоже утрясется. Двадцатого июня, когда кончится сезон, тебе надо расстаться с «Брандалом». Зачем возвращаться сюда в сентябре? Конец сезону, конец контракту, все вполне естественно. Когда открывается вегетарианский конгресс в Германии?
– Двадцать второго июля. Пять дней на глазах друг у друга. Альма привыкла вести себя со мной по-барски, и если к тому времени она узнает о моем решении, этот период окажется особенно мучительным для нас обеих.
– Сам удивляюсь, как так получилось, что именно я обнаружил неприглядную истину о доме Альмы… А какие восторги вначале!
Она прислонилась к моему плечу.
– Петер, мне так не хватало поддержки. Постоянно чудилось, будто всевидящие и всеведущие преданные Альме невидимые существа обо всем немедленно ей докладывают. В первые годы я ее буквально боготворила, но постепенно это чувство выродилось в страх… И теперь я воспринимаю ее как-то двойственно.
– Что ты собираешься делать после конгресса?
– Поеду в Венецию с группой бывших одноклассников. Каждое лето мы снимаем там дом дней на двадцать.
– Наконец-то ты отдохнешь…
– Вряд ли. Как раз к тому времени они решат поститься – так бывает всегда, и я целыми днями буду готовить вегетарианские блюда, картофельную воду.
– Да, это не особенно приятно…
– Отнюдь… Мне это доставляет удовольствие. Я создана именно для такого образа жизни.
– Я напишу тебе в августе. Ты ведь вернешься в Стокгольм из Венеции?
Вокруг нас кричали невидимые птицы, говорили нам о том, что станется, с Пиа, что произойдет со мной. Но стояли мы в полумраке, и это мешало рассмотреть то, что было вдали. (Мы инстинктивно прижались друг к другу – самая ненадежная защита от незнания, от колебаний…)
76.
Мое пребывание в Швеции совпало с одним из национальных праздников – так называемой «серединой лета». Лето тут действительно было случайным подарком, и, чтобы задобрить скупые силы, пославшие его, весь народ пел и танцевал.
Был субботний день. Рене не брала выходной в четверг, и Альма отпустила ее в пятницу вечером до воскресенья; Рене собиралась отмечать праздник со своими сестрами и братьями из христианской секты на лоне природы, где-то под Стокгольмом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24