И подкрепился прямо по дороге в театр Люксембургского сада. Не будучи представителем золотой молодежи, он без помех проходил в театр: на контроле его знали как неплохого клакера.
– Моя подруга уже на галерке? – спросил он. – Мы договорились с мадемуазель Меш.
Его Меш была на галерке. Он поднялся туда. Весь вечер Пистолет поражал верхний ярус своей щедростью. Он заплатил в порядке очередности за пиво по два су, за мусс из миндального молока, за яблоки, за галету и орешки.
В кармане обносившегося кавалера мадемуазель Меш еще кое-что осталось, чтоб подать голодающему. Но это не входило в его планы, он ждал удовольствий.
После ухода Пистолета лестничная площадка, где было совершено убийство, совсем опустела. У мадам Сула продолжался ужин, в мансарде Поля Лабра было по-прежнему тихо, и только в комнате № 9 вовсю кипела работа, шум от которой становился все сильнее.
Вдруг обе ниши и винтовая лестница осветились.
Открылась средняя дверь.
На пороге стоял Поль Лабр. Он прислушивался.
Глухой стук молота сразу же прекратился.
Из этого следовало, что тот или те, кто трудился в комнате № 9, каким-то образом знали, что происходит снаружи, за их обитой матрацем дверью.
Свет, падавший из окна комнатенки Поля Лабра, освещал его длинную фигуру, застывшую на пороге. Черты его лица нельзя было разглядеть. Но элегантный изгиб его силуэта, строгость и чистота профиля позволяли предположить, что он был очень красивым молодым человеком.
Вероятно он вышел из-за шума. Полная тишина его очень удивила. Можно было также предположить, что именно этот шум отвлек его от работы, требующей тишины. Он стоял в позе поэта, творческий порыв которого может быть нарушен любым, даже незначительным шумом.
Но Поль Лабр не был поэтом.
Сначала он посмотрел в сторону комнаты мадам Сула, где спокойно ужинали ее гости. Затем его вопросительный взгляд упал на дверь под № 9. Она не была освещена, и поэтому не было видно начерченной на ней желтым мелом фамилии.
Он провел рукой по лбу и тихо сказал:
– В такие мгновения теряешь самообладание. Я думал, что у меня хватит сил, а меня всего лихорадит. Мне даже мерещится шум, которого нет.
Он снова внимательно прислушался и добавил:
– Ничего не слышно! А мне показалось, что работают каменщики, колотят по стене. Я переутомился.
И он вернулся к себе в комнату.
Комната, в которую мы входим вместе с Полем Лабром, была маленькой. Форма у нее была совершенно неправильная, в плане она походила на сдавленный полумесяц. В центре наружной стены, которая описывала дугу, находилось сводчатое окно. Оба угла были усечены чем-то вроде шкафов или перегородок.
В комнате стояла кровать, три стула, комод и секретер. Стулья были в хорошем состоянии, похоже, что их принесли из парка или церкви. Комод развалился. Секретер из вишневого дерева, потемневшего от времени и невзгод, был единственным среди этой бедности предметом, походившим на дорогую вещь. Растрескавшаяся крышка секретера, на которой рядом с маленькой ликерочной рюмочкой, наполненной чернилами, лежали какие-то бумаги и перо, была подперта тростью.
На одном из стульев валялась черная шляпа, на ножке складной кровати висели еще новые черные брюки, черный жилет и черный сюртук.
Низкое сводчатое окно с козырьком выходило на большой сад, за которым виднелись различные массивные постройки.
Вместо того, чтобы сесть за секретер, из-за которого он только что встал, Поль Лабр как-то нерешительно подошел к окну и посмотрел на улицу. Кроме зданий, стоявших справа от сада, вдали виднелась прямая, как стрела, улица.
Слева, параллельно набережной, шла стена, за которой с этажа, на котором жил Поль Лабр, открывалась крохотная часть парижского пейзажа: Сена, за ней – набережная Огюстенов, ведущая к мосту Пон-Неф, а еще дальше – Монетный двор на фоне Института.
Открывавшийся вид был обрамлен справа высоким мрачным домом, к которому вплотную примыкала стена сада.
А теперь самое время дать, хотя бы приблизительно, топографические координаты окна, освещавшего бедную комнатенку Поля Лабра. Оно выходило на тыльную сторону домов по Иерусалимской улице, там, где она сходилась с набережной Орфевр. Сад, что был внизу, принадлежал Префектуре, управлению полиции, здания которого тянулись справа до церкви Сент-Шапель.
Прямой, как стрела, была улица Арле-де-Пале.
Сама же комната Поля Лабра находилась в пристройке к известной уже нам башне на углу Иерусалимской улицы и набережной Орфевр, одной из любопытнейших набережных Парижа.
Ничего этого теперь не сохранилось. Старинные места этого квартала можно сейчас увидеть только на фотографиях из коллекции, созданной по указанию месье Буателя. Лучшие снимки до сих пор хранятся у архивариуса Префектуры.
В 1834 году, с которого начинается наша история, башня, пристройка и примыкающий дом под № 3 по Иерусалимской улице принадлежали трактирщику Буавену. Имя его было достаточно широко известно среди бесцеремонных представителей парижских низов.
Папаша Буавен, конечно, не был ни историком, ни археологом, но гордился не меньше своей старой башней, бывшей когда-то частью фортификационных сооружений дворца, чем некогда владельцы не существующего сегодня великолепного здания.
Он с гордостью показывал всем следы от бургундских ядер, оставшихся в стене башни. Правда, при этом он точно не знал, в каком веке произошел этот обстрел.
Но зато он совершенно точно знал, что Буало-Депрео родился в соседнем доме, в доме каноника. «Буало – Буавен, почти что в рифму» – любил повторять трактирщик.
Он также знал, что детство Вольтера прошло рядом от его дома, в здании, где теперь располагалась контора типографии. Как много поэтических судеб было связано с этой крохотной улицей, насчитывающей меньше 15 туазов в длину!
Он также прекрасно знал, что в его башне когда-то жили королевский судья по уголовным делам Тардье с женой, два скупца, высмеянные Буало: что они были здесь убиты и что головы несчастных были подвешены к оконной раме на втором этаже. И до сих пор башню часто называли башней Тардье или башней Преступления.
Но Буавен недолюбливал таких людей, как Тардье, королевский судья по уголовным делам, за то, что они не дают спокойно жить добродушным весельчакам.
Но кроме дома каноника, дяди Буало, и особняка, в котором вырос Вольтер, было еще кое-что, чем гордился Буавен: арка Жана Гужона и, конечно, церковь Сент-Шапель. И все здесь, рядом. Трактирщик считал, что такое архитектурно-историческое соседство придавало больше респектабельности его заведению. Он всегда охотно пояснял, что названия Иерусалимской улицы и улицы Назарет пришли до нас от паломников, которые перед отправлением на Святую Землю или после возвращения оттуда имели обыкновение собираться у часовни Сен-Луи, и добавлял:
– Они умирали от жажды, эти бездельники, после своих странствий по безводной пустыне. Сколько же им нужно было подавать, чтоб утолить их жажду. Моя харчевня берет начало от крестовых походов.
К зданиям же, принадлежавшим сыскной полиции, он не испытывал ни малейшего уважения, считая их инородцами, выскочками, появившимися здесь примерно в 1610 году.
В доме Буавена находилось еще и кабаре. Оно располагалось на втором этаже башни. Посетителей всегда хоть отбавляй, и как вы сами можете догадаться, им был совершенно чужд дворцовый этикет. Мужчины с рыцарскими манерами, не признающие физического труда, да и вообще, никаких других занятий, кроме охраны местных красоток, составляли его основную клиентуру и, признаться, не пользовались уважением в обществе.
Кроме них, были и жандармы, надзиратели, мелкие канцелярские служащие, пожарники, домушники, потерявшие всякое доверие в других трактирах острова Ситэ.
Башня была основной, наиболее любимой частью заведения папаши Буавена.
Поверьте, я без всякой охоты затрагиваю эту тему. И окажись целомудренная Венера в крохотных комнатушках главной башни, она бы спустила вуаль до колен.
И все же туда частенько заглядывали кухарки торговцев рыболовной снастью, чтобы по чести и совести скоротать время с какими-нибудь жандармами.
Несмотря на малые размеры, каждая клетушка вмещала две пары. А папаша Буавен, остряк, еще подтрунивал: «И восемь человек войдет, если потесниться, не развалится!»
На третьем этаже кабинетов не было, здесь, на самом верху, сдавались три меблированные комнаты: комната Поля Лабра, комната Терезы Сула и под самым коньком крыши башни Тардье комната, на двери которой желтым мелом было написано: «Готрон».
Следует тут же заметить, что в 1834 году дом под № 5, примыкающий к харчевне Буавена, был снят под службу безопасности сыскной полиции. Она тогда восстанавливалась после снятия небезызвестного Видока.
Поль Лабр обратил свой мечтательный взгляд на Сену, которая виднелась в просвете между домами. Его лицо на фоне темного окна, подсвеченное косыми бликами уходящего солнца, походило на медальон с изображением Давида. Это было благородное лицо, полное гордости и одиночества. В глазах месье Поля угадывалась поверженная храбрость и ушедшая жизнерадостность.
Вероятно, когда-то он жил очень счастливо, но сейчас на его лице было одно лишь страдание.
Он был бледен. Короткие вьющиеся волосы обрамляли его большой благородный лоб. В очертании его губ угадывались былая стойкость, упорство и нежность, подавленные большим несчастьем.
И если бы кто-нибудь увидел его в серой шерстяной блузе у окна жалкой бедняцкой комнатенки, то решил бы, что Поль – не в своей комнате и не в своей одежде.
Стена сада, шедшая вдоль набережной, образовывала прямой угол с двором дворца Арле. Она граничила с задними стенами нескольких домов. Почти все они сохранились до наших дней, кроме первого, самого большого, который во времена нашей истории закрывал все остальные здания.
В этом большом доме было всего три этажа, но два последних – очень высокие с мансардой под остроконечной крышей. В нем, должно быть, жили знатные люди.
На каждом этаже со стороны сада виднелись большие балконные окна.
В тот день окно на втором этаже было плотно закрыто жалюзи, а на третьем – чуть приоткрыто.
Красный шарф, привязанный к пруту балконной решетки, развевался на ветру.
Взгляд Поля Лабра упал на закрытое окно, и на губах его мелькнула печальная улыбка.
– Изоль! – прошептал он. – Всего лишь одно имя! Я увидел ее издали и сразу же был очарован. Она останется в моем сердце, пока оно бьется!
Он поднял руку к губам, как будто хотел послать воздушный поцелуй.
Но рука тут же опустилась. Он заметил красный шарф, развевающийся, как флаг, на балконе третьего этажа.
Слабое любопытство промелькнуло в его взоре.
– Вот уже третий раз, как я вижу этот шарф. Может быть, это сигнал? – прошептал он в недоумении.
Взгляд его оживился, но всего лишь на какое-то мгновение, и Поль Лабр сказал:
– Теперь мне все равно!
III
МАНСАРДА
Поль Лабр тяжело вздохнул, и его взгляд последний раз упал на закрытое жалюзи. Там, за этим окном, была его мечта. Он прикрыл ставни, и в его мансарде воцарилась ночь. Поль зажег на комоде лампу и сел за секретер. Нет, он не был поэтом, он не писал стихи. Лежавший перед ним лист бумаги был весь исписан ровным убористым почерком.
– Изоль! – повторил он, завороженный мелодичным звучанием этого имени. – Счастливая, с восхитительной улыбкой! Заметила ли она, как я останавливался, когда она шла мимо? Она должна быть доброй, доброй, как ангел, я уверен в этом. Если бы нам удалось сохранить хотя бы те крохи состояния, которое нажил отец, я смог бы подойти к ней. Если бы я был бедняком, она бы подала мне милостыню… Все, что ни делается, к лучшему. Если бы только моя рука коснулась ее руки, у меня бы не хватило смелости умереть!
С нижних этажей доносилось фальшивое пение с преобладанием эльзасского и марсельского акцентов: Пели хором. В кабинетах уже ужинали. Кто-то то и дело выкрикивал крепкие овернские выражения, сдобренные резким «эр». Затем три раза постучали в правую от входа в комнату Поля перегородку и приятный женский голос громко крикнул:
– Месье Поль, прошу вас, суп уже подан! Ваша порция на тихом огне. Месье Бадуа пришел.
В этот момент Поль Лабр макал как раз свое перо в чернила.
– Я сыт, добрейшая мадам Сула, – ответил он. – Ужинайте без меня.
– Нет, так не пойдет! – серьезно заметил месье Бадуа. – Я начинаю беспокоиться за нашего херувима. Держу пари, он заболел.
– Господин Поль, – сказала мадам Сула, – соберитесь с силами! Вы же знаете, что аппетит приходит вовремя еды.
Но перо Поля бежало уже по бумаге.
Мы назвали перегородкой стену, которая отделяла Поля Лабра от его собеседников. И на самом деле это была тонкая кирпичная перегородка, поставленная в момент перепланировки третьего этажа. Она перегораживала правую часть комнаты в том месте, где кончался изгиб наружной стены.
Противоположная стена была значительно массивнее, такая же широкая, как вся каменная кладка угловой башни.
Но, несмотря на это, в тот момент, когда Поль Лабр опять начал писать, знакомый уже нам глухой шум снова проник в его комнату. Он уже один раз оторвал Поля от работы.
Казалось, что кто-то делал подкоп под толстой стеной башни.
Перо Поля застыло в нерешительности. Он прислушался. И прошептал опять:
– Теперь мне все равно. И принялся за работу.
В комнате мадам Сула собравшиеся за столом спокойно беседовали. Говорили о Поле, то и дело повторялось его имя. Но он уже ничего не слышал. Его перо бежало по бумаге, оставляя на ней продолжение длинного письма.
А писал он следующее:
«…я, наконец, решаюсь на страшное признание. Я могу его сделать только теперь, когда настал мой последний час. Месье Шарль, к которому меня определил на работу месье Лекок, на самом деле был месье В… Я этого не знал.
У тебя добрая душа, Жан, и ты не станешь обвинять нашу мать в плохих намерениях из-за того, что она сама просила месье Лекока помочь мне. Я тебе уже о нем говорил и расскажу еще.
Она же старалась ради меня, мама меня очень любила.
Если бы ты был с нами, ты бы ей помог. Я тебе уже много раз говорил об этом. У нашей больной матери не осталось никаких средств для существования. Ее психическое состояние пугало меня. И я пошел на жертву, чтобы дать ей хотя бы кусок хлеба. Я тогда совершенно не подозревал, какими ужасными последствиями обернется для меня эта жертва.
«Скоро я испытаю вас», – сказал мне месье Шарль.
В тот вечер, определивший мою судьбу, шеф второго дивизиона полиции встретился с месье В… в его кабинете. Он отдал ему приказ. Но месье Шарль, который повиновался, когда хотел, сказал ему:
«Это меня не касается, я занимаюсь делами, связанными с воровством. В политике можно пулю в лоб получить. Я этого не люблю. У меня, правда, есть один юнец, непоседа, сорви-голова!»
«Хорошо, пусть это сделает он, – согласился шеф полиции. – Главное, чтобы генерал был арестован сегодня вечером тихо и профессионально».
Юнцом, о котором шла речь, был я.
Наша мать считала до самой смерти, что я работаю мелким служащим в коммерческой конторе.
Всевышний знает, что я только не предпринимал, чтобы найти достойную работу! Я знал все, чему учат детей богатых родителей, но одного не знал и сейчас не знаю – что нужно уметь, чтобы честно зарабатывать на жизнь.
Наша бедная мать никогда не теряла веры, что вот-вот сколотит огромное состояние. В приступах жара, в полусне она всегда говорила эти слова:
«Сорок седьмой розыгрыш подряд я ставлю одни и те же цифры в комбинации! Они выйдут. Почему бы Богу не смилостивиться и не исполнить мою мольбу? Месье Лекок все видит, все знает. Он выжидает повышения по моим испанским вкладам. Если бы у меня был достаточный капитал, чтобы крупно сыграть на повышение, мы бы купались в золоте!»
Она говорила все это так нежно и убедительно, будто отвечала мне на упреки. Да помиловал меня Бог, я никогда и ни в чем ее не упрекал.
В то время игра перестала уже быть для нее только страстным увлечением, она стала ее жизнью. В ней ничего больше не осталось, кроме игры, и, конечно, глубокой любви ко мне. Но даже любовь, отравленная ее манией, толкала ее на игру.
В ее понимании я был рожден, чтобы стать знатным сеньором. В своих мечтах она видела меня очень богатым, галантным кавалером, шикарным светским юношей, лучшим охотником и Бог знает кем еще… Один раз она сказала мне:
«Первый раз в жизни я по-настоящему плакала прошлой зимой, когда пришлось перелицевать твой костюм. Тогда я и ощутила весь ужас нашей бедности!»
То, что мы ели черствый хлеб, ей не казалось страшным. Но чтобы у меня! будущего кумира парижских салонов! не было безупречного, по последней моде костюма – это для нее ужасно!..
Не знаю, Жан, брат мой, почему я тебе все это рассказываю. Когда ты покинул Францию, я был еще совсем маленьким. И теперь, если я пытаюсь вспомнить тебя, передо мной встает образ улыбающегося энергичного молодого человека с темными вьющимися волосами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
– Моя подруга уже на галерке? – спросил он. – Мы договорились с мадемуазель Меш.
Его Меш была на галерке. Он поднялся туда. Весь вечер Пистолет поражал верхний ярус своей щедростью. Он заплатил в порядке очередности за пиво по два су, за мусс из миндального молока, за яблоки, за галету и орешки.
В кармане обносившегося кавалера мадемуазель Меш еще кое-что осталось, чтоб подать голодающему. Но это не входило в его планы, он ждал удовольствий.
После ухода Пистолета лестничная площадка, где было совершено убийство, совсем опустела. У мадам Сула продолжался ужин, в мансарде Поля Лабра было по-прежнему тихо, и только в комнате № 9 вовсю кипела работа, шум от которой становился все сильнее.
Вдруг обе ниши и винтовая лестница осветились.
Открылась средняя дверь.
На пороге стоял Поль Лабр. Он прислушивался.
Глухой стук молота сразу же прекратился.
Из этого следовало, что тот или те, кто трудился в комнате № 9, каким-то образом знали, что происходит снаружи, за их обитой матрацем дверью.
Свет, падавший из окна комнатенки Поля Лабра, освещал его длинную фигуру, застывшую на пороге. Черты его лица нельзя было разглядеть. Но элегантный изгиб его силуэта, строгость и чистота профиля позволяли предположить, что он был очень красивым молодым человеком.
Вероятно он вышел из-за шума. Полная тишина его очень удивила. Можно было также предположить, что именно этот шум отвлек его от работы, требующей тишины. Он стоял в позе поэта, творческий порыв которого может быть нарушен любым, даже незначительным шумом.
Но Поль Лабр не был поэтом.
Сначала он посмотрел в сторону комнаты мадам Сула, где спокойно ужинали ее гости. Затем его вопросительный взгляд упал на дверь под № 9. Она не была освещена, и поэтому не было видно начерченной на ней желтым мелом фамилии.
Он провел рукой по лбу и тихо сказал:
– В такие мгновения теряешь самообладание. Я думал, что у меня хватит сил, а меня всего лихорадит. Мне даже мерещится шум, которого нет.
Он снова внимательно прислушался и добавил:
– Ничего не слышно! А мне показалось, что работают каменщики, колотят по стене. Я переутомился.
И он вернулся к себе в комнату.
Комната, в которую мы входим вместе с Полем Лабром, была маленькой. Форма у нее была совершенно неправильная, в плане она походила на сдавленный полумесяц. В центре наружной стены, которая описывала дугу, находилось сводчатое окно. Оба угла были усечены чем-то вроде шкафов или перегородок.
В комнате стояла кровать, три стула, комод и секретер. Стулья были в хорошем состоянии, похоже, что их принесли из парка или церкви. Комод развалился. Секретер из вишневого дерева, потемневшего от времени и невзгод, был единственным среди этой бедности предметом, походившим на дорогую вещь. Растрескавшаяся крышка секретера, на которой рядом с маленькой ликерочной рюмочкой, наполненной чернилами, лежали какие-то бумаги и перо, была подперта тростью.
На одном из стульев валялась черная шляпа, на ножке складной кровати висели еще новые черные брюки, черный жилет и черный сюртук.
Низкое сводчатое окно с козырьком выходило на большой сад, за которым виднелись различные массивные постройки.
Вместо того, чтобы сесть за секретер, из-за которого он только что встал, Поль Лабр как-то нерешительно подошел к окну и посмотрел на улицу. Кроме зданий, стоявших справа от сада, вдали виднелась прямая, как стрела, улица.
Слева, параллельно набережной, шла стена, за которой с этажа, на котором жил Поль Лабр, открывалась крохотная часть парижского пейзажа: Сена, за ней – набережная Огюстенов, ведущая к мосту Пон-Неф, а еще дальше – Монетный двор на фоне Института.
Открывавшийся вид был обрамлен справа высоким мрачным домом, к которому вплотную примыкала стена сада.
А теперь самое время дать, хотя бы приблизительно, топографические координаты окна, освещавшего бедную комнатенку Поля Лабра. Оно выходило на тыльную сторону домов по Иерусалимской улице, там, где она сходилась с набережной Орфевр. Сад, что был внизу, принадлежал Префектуре, управлению полиции, здания которого тянулись справа до церкви Сент-Шапель.
Прямой, как стрела, была улица Арле-де-Пале.
Сама же комната Поля Лабра находилась в пристройке к известной уже нам башне на углу Иерусалимской улицы и набережной Орфевр, одной из любопытнейших набережных Парижа.
Ничего этого теперь не сохранилось. Старинные места этого квартала можно сейчас увидеть только на фотографиях из коллекции, созданной по указанию месье Буателя. Лучшие снимки до сих пор хранятся у архивариуса Префектуры.
В 1834 году, с которого начинается наша история, башня, пристройка и примыкающий дом под № 3 по Иерусалимской улице принадлежали трактирщику Буавену. Имя его было достаточно широко известно среди бесцеремонных представителей парижских низов.
Папаша Буавен, конечно, не был ни историком, ни археологом, но гордился не меньше своей старой башней, бывшей когда-то частью фортификационных сооружений дворца, чем некогда владельцы не существующего сегодня великолепного здания.
Он с гордостью показывал всем следы от бургундских ядер, оставшихся в стене башни. Правда, при этом он точно не знал, в каком веке произошел этот обстрел.
Но зато он совершенно точно знал, что Буало-Депрео родился в соседнем доме, в доме каноника. «Буало – Буавен, почти что в рифму» – любил повторять трактирщик.
Он также знал, что детство Вольтера прошло рядом от его дома, в здании, где теперь располагалась контора типографии. Как много поэтических судеб было связано с этой крохотной улицей, насчитывающей меньше 15 туазов в длину!
Он также прекрасно знал, что в его башне когда-то жили королевский судья по уголовным делам Тардье с женой, два скупца, высмеянные Буало: что они были здесь убиты и что головы несчастных были подвешены к оконной раме на втором этаже. И до сих пор башню часто называли башней Тардье или башней Преступления.
Но Буавен недолюбливал таких людей, как Тардье, королевский судья по уголовным делам, за то, что они не дают спокойно жить добродушным весельчакам.
Но кроме дома каноника, дяди Буало, и особняка, в котором вырос Вольтер, было еще кое-что, чем гордился Буавен: арка Жана Гужона и, конечно, церковь Сент-Шапель. И все здесь, рядом. Трактирщик считал, что такое архитектурно-историческое соседство придавало больше респектабельности его заведению. Он всегда охотно пояснял, что названия Иерусалимской улицы и улицы Назарет пришли до нас от паломников, которые перед отправлением на Святую Землю или после возвращения оттуда имели обыкновение собираться у часовни Сен-Луи, и добавлял:
– Они умирали от жажды, эти бездельники, после своих странствий по безводной пустыне. Сколько же им нужно было подавать, чтоб утолить их жажду. Моя харчевня берет начало от крестовых походов.
К зданиям же, принадлежавшим сыскной полиции, он не испытывал ни малейшего уважения, считая их инородцами, выскочками, появившимися здесь примерно в 1610 году.
В доме Буавена находилось еще и кабаре. Оно располагалось на втором этаже башни. Посетителей всегда хоть отбавляй, и как вы сами можете догадаться, им был совершенно чужд дворцовый этикет. Мужчины с рыцарскими манерами, не признающие физического труда, да и вообще, никаких других занятий, кроме охраны местных красоток, составляли его основную клиентуру и, признаться, не пользовались уважением в обществе.
Кроме них, были и жандармы, надзиратели, мелкие канцелярские служащие, пожарники, домушники, потерявшие всякое доверие в других трактирах острова Ситэ.
Башня была основной, наиболее любимой частью заведения папаши Буавена.
Поверьте, я без всякой охоты затрагиваю эту тему. И окажись целомудренная Венера в крохотных комнатушках главной башни, она бы спустила вуаль до колен.
И все же туда частенько заглядывали кухарки торговцев рыболовной снастью, чтобы по чести и совести скоротать время с какими-нибудь жандармами.
Несмотря на малые размеры, каждая клетушка вмещала две пары. А папаша Буавен, остряк, еще подтрунивал: «И восемь человек войдет, если потесниться, не развалится!»
На третьем этаже кабинетов не было, здесь, на самом верху, сдавались три меблированные комнаты: комната Поля Лабра, комната Терезы Сула и под самым коньком крыши башни Тардье комната, на двери которой желтым мелом было написано: «Готрон».
Следует тут же заметить, что в 1834 году дом под № 5, примыкающий к харчевне Буавена, был снят под службу безопасности сыскной полиции. Она тогда восстанавливалась после снятия небезызвестного Видока.
Поль Лабр обратил свой мечтательный взгляд на Сену, которая виднелась в просвете между домами. Его лицо на фоне темного окна, подсвеченное косыми бликами уходящего солнца, походило на медальон с изображением Давида. Это было благородное лицо, полное гордости и одиночества. В глазах месье Поля угадывалась поверженная храбрость и ушедшая жизнерадостность.
Вероятно, когда-то он жил очень счастливо, но сейчас на его лице было одно лишь страдание.
Он был бледен. Короткие вьющиеся волосы обрамляли его большой благородный лоб. В очертании его губ угадывались былая стойкость, упорство и нежность, подавленные большим несчастьем.
И если бы кто-нибудь увидел его в серой шерстяной блузе у окна жалкой бедняцкой комнатенки, то решил бы, что Поль – не в своей комнате и не в своей одежде.
Стена сада, шедшая вдоль набережной, образовывала прямой угол с двором дворца Арле. Она граничила с задними стенами нескольких домов. Почти все они сохранились до наших дней, кроме первого, самого большого, который во времена нашей истории закрывал все остальные здания.
В этом большом доме было всего три этажа, но два последних – очень высокие с мансардой под остроконечной крышей. В нем, должно быть, жили знатные люди.
На каждом этаже со стороны сада виднелись большие балконные окна.
В тот день окно на втором этаже было плотно закрыто жалюзи, а на третьем – чуть приоткрыто.
Красный шарф, привязанный к пруту балконной решетки, развевался на ветру.
Взгляд Поля Лабра упал на закрытое окно, и на губах его мелькнула печальная улыбка.
– Изоль! – прошептал он. – Всего лишь одно имя! Я увидел ее издали и сразу же был очарован. Она останется в моем сердце, пока оно бьется!
Он поднял руку к губам, как будто хотел послать воздушный поцелуй.
Но рука тут же опустилась. Он заметил красный шарф, развевающийся, как флаг, на балконе третьего этажа.
Слабое любопытство промелькнуло в его взоре.
– Вот уже третий раз, как я вижу этот шарф. Может быть, это сигнал? – прошептал он в недоумении.
Взгляд его оживился, но всего лишь на какое-то мгновение, и Поль Лабр сказал:
– Теперь мне все равно!
III
МАНСАРДА
Поль Лабр тяжело вздохнул, и его взгляд последний раз упал на закрытое жалюзи. Там, за этим окном, была его мечта. Он прикрыл ставни, и в его мансарде воцарилась ночь. Поль зажег на комоде лампу и сел за секретер. Нет, он не был поэтом, он не писал стихи. Лежавший перед ним лист бумаги был весь исписан ровным убористым почерком.
– Изоль! – повторил он, завороженный мелодичным звучанием этого имени. – Счастливая, с восхитительной улыбкой! Заметила ли она, как я останавливался, когда она шла мимо? Она должна быть доброй, доброй, как ангел, я уверен в этом. Если бы нам удалось сохранить хотя бы те крохи состояния, которое нажил отец, я смог бы подойти к ней. Если бы я был бедняком, она бы подала мне милостыню… Все, что ни делается, к лучшему. Если бы только моя рука коснулась ее руки, у меня бы не хватило смелости умереть!
С нижних этажей доносилось фальшивое пение с преобладанием эльзасского и марсельского акцентов: Пели хором. В кабинетах уже ужинали. Кто-то то и дело выкрикивал крепкие овернские выражения, сдобренные резким «эр». Затем три раза постучали в правую от входа в комнату Поля перегородку и приятный женский голос громко крикнул:
– Месье Поль, прошу вас, суп уже подан! Ваша порция на тихом огне. Месье Бадуа пришел.
В этот момент Поль Лабр макал как раз свое перо в чернила.
– Я сыт, добрейшая мадам Сула, – ответил он. – Ужинайте без меня.
– Нет, так не пойдет! – серьезно заметил месье Бадуа. – Я начинаю беспокоиться за нашего херувима. Держу пари, он заболел.
– Господин Поль, – сказала мадам Сула, – соберитесь с силами! Вы же знаете, что аппетит приходит вовремя еды.
Но перо Поля бежало уже по бумаге.
Мы назвали перегородкой стену, которая отделяла Поля Лабра от его собеседников. И на самом деле это была тонкая кирпичная перегородка, поставленная в момент перепланировки третьего этажа. Она перегораживала правую часть комнаты в том месте, где кончался изгиб наружной стены.
Противоположная стена была значительно массивнее, такая же широкая, как вся каменная кладка угловой башни.
Но, несмотря на это, в тот момент, когда Поль Лабр опять начал писать, знакомый уже нам глухой шум снова проник в его комнату. Он уже один раз оторвал Поля от работы.
Казалось, что кто-то делал подкоп под толстой стеной башни.
Перо Поля застыло в нерешительности. Он прислушался. И прошептал опять:
– Теперь мне все равно. И принялся за работу.
В комнате мадам Сула собравшиеся за столом спокойно беседовали. Говорили о Поле, то и дело повторялось его имя. Но он уже ничего не слышал. Его перо бежало по бумаге, оставляя на ней продолжение длинного письма.
А писал он следующее:
«…я, наконец, решаюсь на страшное признание. Я могу его сделать только теперь, когда настал мой последний час. Месье Шарль, к которому меня определил на работу месье Лекок, на самом деле был месье В… Я этого не знал.
У тебя добрая душа, Жан, и ты не станешь обвинять нашу мать в плохих намерениях из-за того, что она сама просила месье Лекока помочь мне. Я тебе уже о нем говорил и расскажу еще.
Она же старалась ради меня, мама меня очень любила.
Если бы ты был с нами, ты бы ей помог. Я тебе уже много раз говорил об этом. У нашей больной матери не осталось никаких средств для существования. Ее психическое состояние пугало меня. И я пошел на жертву, чтобы дать ей хотя бы кусок хлеба. Я тогда совершенно не подозревал, какими ужасными последствиями обернется для меня эта жертва.
«Скоро я испытаю вас», – сказал мне месье Шарль.
В тот вечер, определивший мою судьбу, шеф второго дивизиона полиции встретился с месье В… в его кабинете. Он отдал ему приказ. Но месье Шарль, который повиновался, когда хотел, сказал ему:
«Это меня не касается, я занимаюсь делами, связанными с воровством. В политике можно пулю в лоб получить. Я этого не люблю. У меня, правда, есть один юнец, непоседа, сорви-голова!»
«Хорошо, пусть это сделает он, – согласился шеф полиции. – Главное, чтобы генерал был арестован сегодня вечером тихо и профессионально».
Юнцом, о котором шла речь, был я.
Наша мать считала до самой смерти, что я работаю мелким служащим в коммерческой конторе.
Всевышний знает, что я только не предпринимал, чтобы найти достойную работу! Я знал все, чему учат детей богатых родителей, но одного не знал и сейчас не знаю – что нужно уметь, чтобы честно зарабатывать на жизнь.
Наша бедная мать никогда не теряла веры, что вот-вот сколотит огромное состояние. В приступах жара, в полусне она всегда говорила эти слова:
«Сорок седьмой розыгрыш подряд я ставлю одни и те же цифры в комбинации! Они выйдут. Почему бы Богу не смилостивиться и не исполнить мою мольбу? Месье Лекок все видит, все знает. Он выжидает повышения по моим испанским вкладам. Если бы у меня был достаточный капитал, чтобы крупно сыграть на повышение, мы бы купались в золоте!»
Она говорила все это так нежно и убедительно, будто отвечала мне на упреки. Да помиловал меня Бог, я никогда и ни в чем ее не упрекал.
В то время игра перестала уже быть для нее только страстным увлечением, она стала ее жизнью. В ней ничего больше не осталось, кроме игры, и, конечно, глубокой любви ко мне. Но даже любовь, отравленная ее манией, толкала ее на игру.
В ее понимании я был рожден, чтобы стать знатным сеньором. В своих мечтах она видела меня очень богатым, галантным кавалером, шикарным светским юношей, лучшим охотником и Бог знает кем еще… Один раз она сказала мне:
«Первый раз в жизни я по-настоящему плакала прошлой зимой, когда пришлось перелицевать твой костюм. Тогда я и ощутила весь ужас нашей бедности!»
То, что мы ели черствый хлеб, ей не казалось страшным. Но чтобы у меня! будущего кумира парижских салонов! не было безупречного, по последней моде костюма – это для нее ужасно!..
Не знаю, Жан, брат мой, почему я тебе все это рассказываю. Когда ты покинул Францию, я был еще совсем маленьким. И теперь, если я пытаюсь вспомнить тебя, передо мной встает образ улыбающегося энергичного молодого человека с темными вьющимися волосами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45