А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Шумя крыльями, они уселись на забор, за которым были матушки. Идя по длинному школьному коридору, я лихорадочно обдумывал, как бы мне объясниться и запротестовать, однако же придумать ничего не мог, ибо Пимко сплевывал в каждую попадавшуюся по пути плевательницу и мне велел делать то же самое – в общем я не мог… и так, плюясь, мы дошли до кабинета дир. Пюрковского. Пюрковский, великан прямо-таки гигантских размеров, принял нас, сидя абсолютно и мощно, но милостиво, не мешкая, по-отцовски он ущипнул меня за щеку, создал сердечную атмосферу, взял меня рукой за подбородок, я поклонился, вместо того чтобы протестовать, а директор басом обратился над моей головой к Пимке:
– Попочка, попочка, попочка! Благодарствую за память, дорогой профессор! Бог вас не забудет, коллега, за нового ученика! Если бы все умели так умалять, мы были бы еще вдвое больше, чем сейчас! Попочка, попочка, попочка. Поверите ли, но взрослые, которых мы искусственно заталкиваем в детство и умаляем, представляют собою элемент еще лучший, чем дети в естественном состоянии? Попочка, попочка, без учеников не было бы школы, а без школы жизни бы не было! Я и впредь буду полагаться на память, заведение мое, без сомнения, заслуживает поддержки, наши методы выделки попочки не имеют себе равных, и члены педагогического коллектива подобраны с этой точки зрения самым тщательным образом. Вы не хотели бы взглянуть на членов?
– С величайшим удовольствием, – ответил Пимко, – ибо известно, что ничто так не воздействует на дух, как члены. – Директор приоткрыл дверь в канцелярию, и оба осторожно заглянули туда, за ними и я. Неподдельный ужас охватил меня! В большой комнате за столом сидели учителя и пили чай с булочками. Никогда не доводилось мне видеть вместе стольких и таких безнадежных стариков. Большинство из них шумно втягивало в себя чай, один чавкал, другой чмокал, третий сопел, четвертый хлюпал, пятый был печален и лыс, а у преподавательницы французского слезились глаза, и она вытирала их уголком платка.
– Да, господин профессор, – с гордостью отозвался директор, – члены подобраны старательно, и все они исключительно мерзки и отвратительны, тут ни одного приятного члена, все сплошь педагогические, как видите, – а если необходимость побуждает меня порой пригласить какого-нибудь преподавателя помоложе, я неизменно пекусь о том, чтобы он обладал хотя бы одной отталкивающей чертой. Так, к примеру, преподаватель истории, к сожалению, в самом соку, весьма, на первый взгляд, сносен, но обратите внимание, как он косит. – Да, но преподавательница французского выглядит премило, – фамильярно заметил Пимко. – Она заикается, и глаза слезятся. – Ну, тогда другое дело! Верно, я и не заметил в первую минуту. Но не очень ли увлекательно рассказывает она на уроке? – Да что вы, я и сам не могу минуты проговорить с нею, дважды не зевнув. – Ну, тогда другое дело! Однако достаточно ли они тактичны, достаточно ли подготовлены и понимают всю важность миссии, дабы учить? – Это самые башковитые в столице, – ответил директор, – ни у одного из них ни единой собственной мысли; а уж коли у кого и родится собственная мысль, я прогоню либо мысль, либо мыслителя. В целом все они безвредные недотепы, учат только тому, что в программах нет, в них своя собственная мысль не удержится. – Попочка, попочка, – сказал Пимко, – вижу, моего Юзека я отдаю в надежные руки. Ибо нет ничего хуже педагогов обаятельных, особенно если у них случайно оказывается свое мнение. Лишь по-настоящему неприятный педагог способен привить ученикам ту приятную незрелость, те симпатичные беспомощность и никчемность, то неумение жить, которые должны отличать молодежь, дабы она представляла собою объект для нас, истинных педагогов по призванию. Только с помощью надлежащим образом подобранного персонала мы сумеем вогнать в детство весь мир. – Тсс, тсс, тсс, – ответил директор Пюрковский, потянув его за рукав, – конечно, попочка, но тише, не надо об этом слишком громко. – В эту минуту один член повернулся к другому члену и спросил: – Хе, хе, гм, ну, что там? Что там, коллега? – Что там? – ответил тот член. – Подешевело. – Подешевело? – проговорил первый член. – Пожалуй, подорожало? – Подорожало? – спросил второй член. – Кажется, что-то подешевело. – Булки не хотят дешеветь, – пробормотал первый член и спрятал недоеденный кусок булки в карман. – Яих держу на диете, – шепнул директор Пюрковский, – ибо только при этом условии они достаточно анемичны. Лишь на анемичной почве вовсю расцветают фурункулы age ingrat, сиречь неблагодарного возраста.
И тут преподавательница чистописания, увидя в дверях директора с незнакомым господином весьма важного вида, поперхнулась чаем и пронзительно запищала:
– Инспектор!
Заслышав это слово, все члены задрожали, вскочили и сбились в кучку, словно стайка куропаток, а директор, не желая пугать их еще больше, осторожно притворил дверь, после чего Пимко поцеловал меня в лоб и торжественно произнес: – Ну, Юзя, ступай-ка в класс, скоро уже урок, а я пока поищу тебе комнату и после занятий приду сюда, чтобы отвести тебя домой. – Яхотел было запротестовать, но жестокий учителишка так стремительно вышколил меня своим абсолютным школярством, что я не смог и, поклонившись, отправился в класс, унося с собой невысказанные протесты и грохот, в котором протесты тонули. Класс тоже грохотал. Устроив всеобщую кутерьму, ученики рассаживались за парты и орали так, словно через минуту им предстояло замолкнуть навеки.
И неведомо когда на кафедре появился преподаватель. Это был тот самый член, поблекший и печальный, который в канцелярии высказал веское мнение, что, дескать, подешевело. Усевшись на стул, преподаватель раскрыл журнал, стряхнул пыль с жилетки, закатал рукава пиджака, чтобы на локтях не потерлись, сжал губы, что-то заглушил в себе и положил ногу на ногу. Затем вздохнул и попытался заговорить. Шум возобновился с удвоенной силой. Кричали все, за исключением, кажется, одного Сифона, который положительно раскладывал тетради и книги. Преподаватель посмотрел на класс, поправил манжет на брючине, собрал губы в узелок, открыл рот и опять его закрыл. Ученики заорали. Учитель поморщился, искривился, оглядел брючные манжеты, побарабанил пальцами, подумал о чем-то своем – вытащил часы, положил их на стол, вздохнув, опять что-то заглушил в себе или что-то проглотил, а может, зевнул, долго собирался с силами, наконец треснул журналом по столу и крикнул:
– Довольно! Прошу успокоиться! Урок начинается.
Тогда весь класс (кроме Сифона и нескольких его сторонников) хором выразил желание безотлагательно посетить уборную.
Преподаватель, которого прозвали Бледачкой из-за очень нездорового и землистого цвета кожи, кисло улыбнулся.
– Довольно! – привычно выкрикнул он. – Отпустить вас? Душа в рай рвется? А почему меня никто не отпускает? Почему я должен сидеть? Сесть, никого не отпущу, Ментальского и Бобковского записываю в журнал, а если еще кто рот откроет, вызову отвечать! – Тогда по меньшей мере семеро учеников представили справки, что по причине таких-то и таких-то болезней они не смогли выучить урок. Кроме того, четверо объявили, что у них болит голова, еще у одного оказалась сыпь, а кто-то пожаловался на тик и судороги. – Так, – завистливо произнес Бледачка, – а почему это мне никто не даст справку, что по независящим от меня причинам я не приготовился к уроку? Почему мне нельзя иметь судорог? Почему, спрашиваю, я не могу иметь судорог, а должен просиживать тут каждый день, кроме воскресенья? Хватит, справки фальшивые, болезни надуманные, садитесь, нам это все знакомо! – Но трое учеников, наиболее приближенных и языкастых, подошли к кафедре и принялись рассказывать увлекательную историю про евреев и птичек. Бледачка заткнул уши. – Нет, нет, – стонал он, – не могу, помилосердствуйте, не искушайте, урок же, а что будет, если нас директор накроет.
Тут он весь затрясся, робко оглянулся на дверь, и бледный страх разлился у него по щекам.
– А если бы нас накрыл господин инспектор? Господа, предупреждаю, в школе инспектор! Вот именно!… Я вас предупреждаю… Не время на глупости! – испуганно простонал он. – Надо немедля организоваться перед лицом высшей власти. Ну… гм… кто из вас лучше всех знает предмет? Только без паясничества, сейчас не до шуток! Поговорим совершенно серьезно. Что?! Никто ничего не знает? Вы меня погубите! Ну, может, все же кто-нибудь, ну, друзья, смелей, смелей… А-а, Пылашчкевич, говорите? Бог тебя отблагодарит, Пылашчкевич, я всегда считал тебя стоящим человеком. Ну, а что ты лучше всего выучил? «Конрада Валленрода»? Или «Дзяды»? А может, общие черты романтизма? Сознайся же, Пылашчкевич.
Сифон, уже окончательно уверовавший в отрока, встал и сказал:
– Извините, господин учитель. Если вы меня вызовете при господине инспекторе, я отвечу наилучшим образом, но сейчас я не могу предать гласности то, что я выучил, ибо, предавая, я предал бы самого себя.
– Сифон, ты нас погубишь, – в ужасе отозвались остальные. – Сифон, скажи правду!
– Ну-ну, Пылашчкевич, – примирительно заметил Бледачка. – Почему ты не хочешь сознаться? Мы же разговариваем неофициально. Откройся мне. Ты, надеюсь, не собираешься погубить меня, да и себя самого? Если не хочешь говорить прямо, тогда намекни.
– Извините, господин учитель, – ответил Сифон, – я не могу идти ни на какие компромиссы, ибо я бескомпромиссен и не могу ни отступать от данного себе слова, ни предавать себя.
И сел.
– Тю-тю, – забормотал преподаватель, – эти чувства делают тебе честь, Пылашчкевич. Но не надо принимать этого слишком близко к сердцу, это я так, пошутил частным образом. Конечно же, конечно, ломать себя не надо, что там у нас на сегодня? – сурово проговорил он и заглянул в программу. – Ах да! Рассказать и объяснить ученикам, почему Словацкий вызывает у нас любовь и восторг? Итак, господа, я продекламирую вам свой урок, а затем вы продекламируете свой! Тихо! – крикнул он, и все повалились на парты, подперев рукой головы, а Бледачка, незаметно открыв надлежащий учебник, сжал губы, вздохнул, заглушил что-то в себе и начал декламацию:
– Гм… гм… А стало быть, почему Словацкий возбуждает в нас восторг и любовь? Почему мы плачем вместе с поэтом, читая эту чудную, сладкозвучную поэму «В Швейцарии»? Почему, вслушиваясь в героические, отлитые в бронзе строфы «Короля-Духа», нас охватывает порыв? И почему мы не можем оторваться от чудес и очарования «Балладины», а когда зазвенят жалобы «Лиллы Венеды», наше сердце разрывается на куски? И мы готовы лететь, кидаться на помощь несчастному королю? Гм… почему? Потому, господа, что Словацкий великим был поэтом! Валкевич! Почему? Повтори, Валкевич, почему? Почему восторг, любовь, мы плачем, порыв, сердце и лететь, кидаться? Почему, Валкевич?
Казалось, снова я слышу Пимку, но Пимку с более скромным жалованьем и более узким кругозором.
– Потому, что великим был поэтом! – сказал Валкевич, ученики ковыряли перочинными ножами парты или скатывали бумажные шарики, следя, чтобы они получались совсем крошечными, и бросали их в чернильницу. Это вроде бы был пруд, и рыбы в пруду, вот они и забрасывали леску из волоса, но дело шло плохо, бумага не хотела клевать. Тогда волосом щекотали нос или расписывались в тетрадях, без конца, кто с завитушкой, кто без, а кто-то на целую страницу вывел: – По-че-му, по-че-му, по-че-му, Сло-вац-кий, Сло-вац-кий, Сло-вац-кий, вац-кий, вац-кий, Ва-цек, Ва-цек-Сло-вац-кий-и-муш-ка-бло-ха. Лица у всех посерели. Улетучилось недавнее возбуждение. Ни следа от прежних споров и дискуссий – лишь двум-трем счастливчикам удалось позабыть обо всем на свете, погрузившись в Уоллеса Э. Р. Г. Уоллес (1875 – 1932) – английский писатель, автор популярных в свое время детективных романов, рассказов.

. Даже Сифону пришлось собрать в кулак всю волю, чтобы не поступиться своими принципами самосовершенствования и самообразования, но он умел так устроиться, что именно горечь становилась для него источником наслаждения, эдаким пробным камнем силы характера. Остальные делали на ладошке холмики и ямки и разухабисто дули в ямки – эх, эх, ямки, горки, ямки, горки. Преподаватель вздохнул, заглушил, взглянул на часы и заговорил:
– Великим поэтом! Запомните это, ибо важно! Почему любим? Ибо был великим поэтом. Великим поэтом был! Лентяи, неучи, я ведь добром вам говорю, вбейте это хорошенько в свои головы – итак, я еще раз повторю, господа: великий поэт Юлиуш Словацкий, великий поэт, возлюбим Юлиуша Словацкого и восхитимся его стихами, ибо был он великим поэтом. Запишите тему домашнего сочинения: «Почему в стихах великого поэта Юлиуша Словацкого живет бессмертная красота, которая вызывает восторг?»
Тут один ученик нервно завертелся и заныл:
– А если я вовсе не восхищаюсь? Вовсе не восхищаюсь? Не интересно мне! Не могу прочесть больше двух строф, да не интересно мне это. Господи, спаси, как это восхищает, когда меня не восхищает? – Он вытаращил глаза и осел, словно погружаясь в какую-то бездонную пропасть. Этим наивным признанием учитель чуть не подавился.
– Тише, Бога ради! – цыкнул он. – Яставлю Галкевичу кол. Он меня хочет погубить! Галкевич, видимо, и сам не понимает, что он такое сказал?

ГАЛКЕВИЧ
Но я не могу понять! Не могу понять, как это восхищает, если не восхищает.

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Как это может Галкевича не восхищать, если я тысячу раз объяснял Галкевичу, что его восхищает.

ГАЛКЕВИЧ
А меня не восхищает.

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Это твое личное дело, Галкевич. По всему видно, ты не интеллигентен. Других восхищает.

ГАЛКЕВИЧ
Но, честное слово, никого не восхищает. Как может восхищать, если никто не читает, кроме нас, школьников, да и мы только потому читаем, что нас силой заставляют…

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Тише, Бога ради! Это потому, что немного людей по-настоящему культурных и на высоте…

ГАЛКЕВИЧ
Да культурные тоже не читают. Никто. Никто. Вообще никто.

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Галкевич, у меня жена и ребенок! Ты хоть ребенка пожалел бы! Не подлежит сомнению, Галкевич, что великая поэзия должна нас восхищать, а ведь Словацкий был великим поэтом… Может, Словацкий тебя и не трогает, но ведь ты, Галкевич, не скажешь, что душу твою не пронзают насквозь Мицкевич, Байрон, Пушкин, Шелли, Гете…

ГАЛКЕВИЧ
Никого не пронзает. Никому до этого дела никакого нет, на всех они скуку наводят. Никто не в состоянии больше двух или трех строф прочитать. О Боже! Не могу…

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ
Галкевич, это непозволительно. Великая поэзия, будучи великой и будучи поэзией, не может не восхищать нас, а стало быть, она захватывает.

ГАЛКЕВИЧ
А я не могу. И никто не может! О Боже!
Обильный пот оросил лоб преподавателя, он вытащил из бумажника фотографию жены с ребенком и пытался тронуть ими сердце Галкевича, но тот лишь твердил и твердил свое: «Не могу, не могу». И это пронзительное «не могу» растекалось, росло, заражало, и уже из разных углов пополз шепот: «Мы тоже не можем» – и нависла угроза всеобщей несостоятельности. Преподаватель оказался в ужаснейшем тупике. В любую секунду мог произойти взрыв – чего? – несостоятельности, в любой момент мог раздаться дикий рев нежелания и достичь ушей директора и инспектора, в любой миг могло обрушиться все здание, погребя под развалинами ребенка, а Галкевич как раз и не мог, Галкевич все не мог и не мог.
Несчастный Бледачка почувствовал, что ему тоже начинает угрожать несостоятельность.
– Пылашчкевич! – крикнул он. – Ты должен немедленно доказать мне, Галкевичу и всем вообще красоту какого-нибудь замечательного отрывка! Поторопись, ибо periculum in mora! Опасность в промедлении (лат.).

Всем слушать! Если кто пикнет, устрою контрольную! Мы должны мочь, мы должны мочь, ибо иначе с ребенком будет катастрофа!
Пылашчкевич встал и начал читать отрывок из поэмы.
И он читал. Сифон ни в малейшей степени не поддался всеобщей и столь внезапной несостоятельности, напротив – он мог всегда, поскольку именно в несостоятельности черпал он свою состоятельность. Итак, он декламировал, и декламировал взволнованно, да еще с выражением и воодушевлением. Больше того, он декламировал красиво, и красота декламации, подкрепленная красотой поэмы и величием ее автора, а также царственностью искусства, незаметно преображалась в изваяние всех мыслимых красот и величий. Больше того, он декламировал загадочно и набожно; декламировал старательно, вдохновенно; и пел песнь поэта-пророка так именно, как песнь пророка и должна петься. О, какая же красота! Какое величие, какой гений и какая поэзия! Муха, стена, чернила, ногти, потолок, доска, окна, о, угроза несостоятельности была уже отброшена, ребенок спасен, и жена тоже, уже каждый соглашался, каждый мог и только просил – кончить. И тут я заметил, что сосед мажет мне руки чернилами – свои собственные уже намазал, а теперь подбирается к моим, ибо ботиночки снимать было трудно, а чужие руки тем ужасны, что, в сущности, такие же, как собственные, ну так что же с того?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34