Витольд Гомбрович
Фердидурка
Витольд ГОМБРОВИЧ
ФЕРДИДУРКА
Перевод и вступительная статья переводчика А. Н. Ермонского
Вступительная статья И. Г. Мосина
В оформлении обложки и титула использована работа Хорста Антеса
Путешествие из Петербурга в Москву с Витольдом Гомбровичем, или о превратностях судьбы некоторых книг
Есть расхожее выражение: «Книги имеют свою судьбу». Полностью готов под этим подписаться. А от себя добавил бы еще вот что: иногда книги мистическим образом повторяют судьбу своих создателей.
Это неловкое вступление понадобилось мне для того, чтобы поведать обычную, и в то же время абсолютно невероятную историю, случай, одним из действующих лиц которого довелось быть мне. Что касается другого действующего лица, то им, волею Судьбы, оказался (не удивляйтесь!) карманный томик рассказов Витольда Гомбровича с интригующим названием «Преднамеренное убийство».
Для меня и до этого случая фигура Гомбровича, маргинала, мистификатора, гражданина Мира, была привлекательной и таинственной. А после всего, что случилось, поверьте, я проникся к этому автору и его творениям просто-таки мистическим чувством.
Первый раз я услышал имя Гомбровича задолго до того, как попала ко мне в руки его первая книжка. Странный человек, писавший странную прозу, живший везде, и в то же время нигде конкретно, не мог не вызывать любопытства. О нем слышали почти все, о нем спорят многие, и вместе с тем, на сегодняшний день реально прочитали единицы. Не оказался исключением и я. Еще в начале 90-х раздобыв в свою собственность томик рассказов этого автора, я не кинулся жадно читать его (мое сознание в тот момент дремало, удовлетворенное фактом обладания), и маленькая книжица отправилась ждать своего часа в компании ей подобных (из библиотечки журнала «Иностранная литература»). Мог ли я тогда подумать, что и книги способны жестоко мстить за проявленное к ним равнодушие?
И вот совсем недавно это имя снова зазвучало, только теперь уже в несколько иной интонации, в ином, так сказать, контексте – мне предложили подумать об оформлении книги сочинений Витольда Гомбровича. Ситуация потребовала более близкого знакомства, и я извлек наконец-то на свет сборник рассказов «Преднамеренное убийство». Именно в эти дни мне предстояло ехать на пару дней в Москву, и вечный вопрос «что взять почитать в дороге?» даже не возникал. Книга Гомбровича показалась мне тогда идеальной «книгой для поезда» (как впоследствии и оказалось).
Наша привычка относиться к книгам, как к вещам – дурная привычка. И унижает она не книгу, а нас. А ведь любая книга – это ни что иное, как проекция авторского сознания, его мыслей и чувств на бумагу, я бы сказал, тень его личности. Книга утратила для нас качество уникальности, а книжный дефицит, как ни странно, еще больше развратил нас. Колоссальное количество библиотек, где книги томятся без читательского внимания, по сути являются если не кладбищами, то тюрьмами. И если на минуту допустить мысль (а как соблазнительно ее допустить), что книга – это часть ее автора, которая живет, чувствует, ликует, боится, скорбит, как и он сам, то подумайте, что сулит ей такая поездка, этот «полночный экспресс» в сторону Москвы…
Устроившись кое-как на своем месте в сидячем вагоне поезда (других билетов добыть не удалось), я с нетерпением извлек из кармана томик Гомбровича и весь отдался чтению. Очень скоро самые смелые мои ожидания подтвердились: это была чудесная, прозрачная проза ироничного и абсолютно свободного человека, каждой строчкой своей отзывавшегося в моей душе ликованием. Вот когда я пожалел о том, что не прочитал книги раньше, самолично лишая себя такого удовольствия все это время. Но книга была у меня в руках, и я был полон решимости получить это удовольствие сейчас.
Первый (и последний) рассказ был очень озорной и печальный одновременно: история смертельно больного эгоиста, к тому же в самом начале повествования публично оскорбленного неким адвокатом. На протяжении этой короткой истории герой упражнялся в сведении счетов со своим обидчиком весьма оригинальными и разнообразными способами. Но лучше читать сам рассказ, чем его неловкий пересказ. А потому – умолкаю. Скажу только, что к концу его я был уже без ума от Гомбровича, его удивительного умения рассказывать истории.
Тем временем ночь вступила в свои права, и в вагоне погасили свет. Читать стало тяжело, поэтому я решил немного покемарить в ожидании рассвета. Книгу я положил туда, куда обычно я кладу ее в электричке, когда устаю читать – в канавку вдоль оконной рамы. Но пассажирский поезд – не электричка, и на месте ожидаемой канавки оказалась прореха, возникшая между стеклом опущенного окна и рамой. Надо ли говорить, что книжка угодила прямиком туда. Закон подлости, скажете вы. Я же вижу в этом нечто большее, чем просто случайность.
Первое время уголок ее предательски торчал из щели, как бы поддразнивая меня. Мне и нужно-то было лишь поднять стекло, чтобы книжка моя, как на лифте, вернулась в хозяйские руки. Я же, наоборот, пытался ухватить беглянку пальцами, и только еще больше проталкивал ее.
В какое-то мгновение мне показалось, что книга сама прыгнула в пустоту панели. Обман зрения, скажете вы. Не думаю. Скорее это было похоже на дерзкое бегство, впрочем, вполне в духе самого пана Гомбровича.
Остаток ночи я провел в планах, как вернуть себе мою книгу. Сна, конечно, уже не было. До сна ли тут? А в те минуты, что удавалось забыться, мне мерещились самые невероятные способы возвращения «блудной книги», извлечения ее из-за пресловутой панели.
Между тем рассвело настолько, что можно было снова приниматься за чтение, и это еще больше отравляло сознание, вносило в ситуацию ту ноту гротеска, что так тонко сквозит в текстах Гомбровича. Я был подобен Лисе, вожделеющей винограда. Книжка была рядом, и в то же время недосягаема. Меня, в обычной жизни человека исключительно спокойного, это просто бесило.
И тогда я почувствовал себя, нет, я просто был им, сам был персонажем рассказа, над которым, напиши его Гомбрович, потешался бы от души. Но сейчас мне было не до смеха. Я упускал инициативу, и уже не мог, как я это привык, контролировать ситуацию. Маленькая книжонка не толще мизинца, которая помещалась в заднем кармане джинсов и еще совсем недавно принадлежала мне всецело, вдруг на моих глазах ускользнула от меня и теперь манипулирует моим сознанием. Я не мог думать ни о чем другом, я не мог спать. Это было какое-то помешательство.
Остаток ночи я провел за «интересным занятием» – испепелял гневными взорами проклятую панель. И если бы у меня была с собой отвертка, перочинный нож или что-то другое в этом роде, я, невзирая на любопытные взоры пассажиров, вскрыл бы эту распроклятую панель и извлек из-за нее «моего» Гомбровича. Никогда еще ни одна книга не была столь желанна мне.
Попав в липкую паутину мистических настроений, я представлял себе как она лежит там, за панелью, и подсмеивается надо мной. А может быть так оно и было – в конце концов, что мы, собственно, знаем о тайной жизни книг (в том, что она есть, эта тайная жизнь, лично у меня нет ни капли сомнения). В ту минуту я не удивился бы ничему, даже если бы услышал за перегородкой шуршание или увидел, как беглянка осторожно выглядывает из отверстия, наслаждаясь моей растерянностью.
В момент наивысшего отчаянья промелькнула в моей голове шальная мысль идти к проводнику и просить у него отвертку. Однако, тщательно изучив крепежные шурупы, я убедился, что это ничего не даст – ручка железного кресла напрочь закрывала один из них, так что подступиться к нему не было никакой возможности. Да и сам проводник, думаю, не стал бы стоять в стороне и смотреть на то, как новоиспеченный вандал на его глазах терзает вверенное ему имущество из-за какой-то книжонки (знал бы он, какой!).
Измотав себя подобными размышлениями, я забылся, наконец, тревожным, тяжелым сном.
Утро, как всегда, решило все проблемы.
В солнечном свете все случившееся выглядело совершенно иначе. Я от души посмеялся над своими ночными мыслями, включая идею разборки поезда на ходу. История с книгой вдруг увиделась мне совсем в другом свете. Это было не просто бегство. Это был выполненный по всем правилам побег, возможно, многие годы вынашиваемый и теперь с блеском осуществленный. Глупо и бессмысленно было препятствовать этому. Что я мог предложить взамен? Возвращение в постылую тюрьму-библиотеку? Видимо, жизнь за панелью поезда выглядела более привлекательной.
Окончательно с этой утратой меня примирила мысль о том, что моя книжка теперь будет жить тайной и свободной жизнью, станет, подобно ее автору, вечной скиталицей. А если и не вечной, то по крайней мере до тех пор, пока вагон, в котором я оставил ее (уже без большого сожаления), не попадет на капремонт. И когда какой-нибудь мальчишка-слесарь открутит пресловутые шурупы, держащие панель, в его ладонь вдруг упадет книга Витольда Гомбровича. И даже если имя это ничего ему не скажет (а скорее всего так и будет), думаю, он прочтет ее, хотя бы из любопытства.
Много бы я дал, чтобы взглянуть на его изумленное лицо в момент обретения им книги. А может быть я не прав, и изумления не будет. Может быть, по недосмотру таких же «читателей», как я, панели сидячих вагонов пассажирских поездов просто битком набиты всякого рода литературой, и мой Гомбрович «путешествует» в компании с Беккетом, Сартром, Ионеско, Камю. У себя за панелями они посмеиваются над нашей незадачливостью и неловкостью. И конечно, коротают время, оживленно споря, цитируя друг друга, обмениваясь мыслями, «перестукиваясь» с обитателями соседних панелей.
С момента этого забавного и поучительного случая прошло уже некоторое время. Но по-прежнему, когда я слышу, как кто-то произносит: «Витольд Гомбрович», перед моим внутренним взором встает сидячий вагон ночного поезда Санкт-Петербург – Москва. Не сбавляя скорости, он мчится в Москву, а потом обратно. А потом опять в Москву. А потом снова обратно. И опять… И снова…
Вечное движение без конца и края, без сна и покоя. Может быть это и есть бессмертие?
Из Петербурга в Екатеринбург
Ночь 15 – 16 июля 2000 года
Иван Мосин
Андрей Ермонский Печатается по первому изданию, опубликованному в журнале «Иностранная литература» 1991, №1, с частичной новой редакцией переводчика, осуществленной в июле 2000 г.
: «ТРЕВОЖНОЕ ОБАЯНИЕ ПАНА ВИТОЛЬДА» Я рискнул приспособить к русскому уху эту бессмыслицу, которая по-польски звучит так: Фэрдыдуркэ.
Витольд Гомбрович, наверное, самый удивительный, самый обаятельный и самый парадоксальный польский писатель уходящего столетия.
Правда, он не из тех «уютных» литераторов, которых можно любить или не любить. Он – из тех, кого надо либо безоговорочно принимать, либо отвергать с порога. Потому что Гомбрович не цацкается с читателем, не подделывается под него, он не просто стремится рассказать ему всю правду о нем же самом, но настойчиво, даже бесцеремонно навязывает ему эту свою правду – а она по большей части представляется писателю довольно неприглядной. К тому же он пытается разрешить, собственно, неразрешимую проблему: как живется человеку в мире современной ему культуры, или, если хотите, цивилизации. По Гомбровичу, живется человеку не сладко, как в осажденной крепости, ибо, считал он, есть что-то такое в сознании современного человека, будто оно и само для себя ловушка.
Он умер в 1969 году, тридцать с лишним лет назад, но книги его еще отнюдь не стали лишь достоянием истории литературы. Они продолжают вызывать споры критиков и будоражить умы читателей. После смерти пана Витольда о нем куда больше говорят и пишут, чем его читают. И гора толкований, истолкований, осмыслений и переосмыслений созданного им продолжает расти. А между тем, писать о Гомбровиче, по-моему, дело не просто неблагодарное, но и совершенно безнадежное. Уже по тому одному, что он не укладывается в прокрустово ложе так называемой науки о литературе, всех этих правил, канонов и запретов, придуманных, как саркастически выразился сам писатель, многочисленными тетушками от мировой культуры с их «все усредняющей и отнимающей у жизни всякую жизнь» ментальностью. Я не собираюсь прибавлять к этой горе гомбровичеведеиия ни камешка. Но, провожая в свет первое у нас в стране книжное издание Фердидурки, надо, мне кажется, сказать хотя бы несколько слов о человеке и литераторе, имя которого большинству наших читателей пока все еще, пожалуй, не говорит почти ничего. А между тем это один из крупнейших писателей XX столетия.
Увы, сегодня подобный казус вряд ли кого-нибудь очень уж удивит. Ведь в последние годы мы обнаружили в собственном прошлом, обнаруживаем в настоящем, обнаруживаем в мире вокруг нас столько пресловутых «белых пятен», что порой кажется, будто мы пробудились вдруг на одиноком острове в безбрежном белом океане, и принялись отчаянно, нередко беспорядочно приращивать себе земли, постигать то, что другими уже постигнуто, освоено, присвоено.
Дело это необходимое, но тяжкое неимоверно. Ибо время упущено, и то, что могло (и должно было) при нормальном порядке вещей стать частью нашей собственной духовной культуры давно, нам еще только предстоит «переварить» как нечто едва явившееся на свет. А вокруг совсем иной мир, иные берега, иные вкусы…
Сто лет назад, на пороге уходящего, XX века, польский прозаик и критик Кароль Ижиковский написал роман Paluba (на русский слово это перевести непросто – то ли крытый экипаж, то ли нечто бесформенное, безобразная женщина, бабища, уродина, то ли колода-манекен, которую портные используют в своих мастерских), в нем он вскользь высказал довольно странное для своего времени суждение: человеку вечно что-то мешает попасть в такт жизни другого человека, а потому, мол, не следует принимать в расчет мнения о себе других людей, но надо жить, принимая в расчет, что такое мнение о тебе существует. Мне кажется, что схожая мысль стала генеральной идеей, а может, и отправной точкой и жизни, и творчества Витольда Гомбровича, который не столько не мог, сколько не хотел попадать в такт устоявшейся, общепринятой, если так можно выразиться, жизни.
Он родился на грани столетий, в 1904 году, в нынешней Литве, которая была тогда, как и Царство Польское, частью Российской империи, в семье старинного дворянского рода, но уже не знатной и не богатой, отец писателя расстался с земледелием и заделался заводским управляющим. Гомбрович чутко переживал это своего рода пограничье собственного бытия: между Литвой и Польшей, между деревней и городом, между высшим светом и средним классом. Эти между, писал он в Дневнике, потом «размножатся вокруг меня до такой степени, что станут едва ли ни местом моего жительства, моим истинным отечеством». Так, собственно, оно и было: Гомбрович окончил юридический факультет, собирался быть адвокатом, не получилось, стал писателем, но писателем, путь которого в литературу и в литературе отнюдь не был усеян розами.
Он дебютировал в тридцатые годы, и нельзя сказать, чтобы удачно. Молодого прозаика встретили поначалу чуть ли не в штыки. Он шокировал, издевался, раздражал. А «Фердидурку» (1937) – на мой взгляд, один из самых лучших, парадоксальных и трагически-тревожных романов этого писателя – польская предвоенная критика всех направлений (и правого, и левого) почти единодушно отвергла. И лишь годы спустя книги Гомбровича были по-настоящему поняты и приняты – но сначала не на родине.
В канун рокового сентября 1939 года Гомбрович отправился за границу и волею обстоятельств расстался с Польшей навсегда. Без малого четверть века прожил он в Аргентине, затем перебрался в Западную Европу и окончил свои дни во Франции – писателем, известным всему миру. Но путь к известности начался именно с «Фердидурки». Этот роман в 1947 году вышел в Аргентине по-испански, после чего переводы его стали появляться в одной стране за другой.
Почему так? Почему второе польское издание «Фердидурки» увидело свет в 1957 году, первое русское в журнале лишь в 1991 году, а книжное только сейчас, на пороге XXI века? Думаю, что роман этот – своего рода манифест антитоталитаризма – способен и постоять за себя сам, и сам лучше всего это объяснить. Но вот как «объяснить» сам роман? Или хотя бы только его название – «Фердидурка», – ведь такого слова ни в одном языке нет, и автор не упоминает его ни разу? Или – чего уж вроде бы проще – о чем, собственно, книга эта написана?
Фердидурку, по-моему, легче понять, если прочитать ее как книгу, рассказывающую о страдании человека, порождаемом рамками, в которые загоняет нас другой человек, о страдании, проистекающем «из того, что мы задыхаемся и захлебываемся в тесном, узком, жестком воображении о нас другого человека».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34