А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ничего особенного, только и всего, что я отдаляюсь с Леной от дома, в котором осталась Катася, и с каждой минутой мы все дальше и дальше и через минуту будем еще дальше, и там дом, калитка, деревца, побеленные и привязанные к кольям, там дом, а мы все дальше и дальше.
Но постепенно наша коляска заряжалась бодростью, новая пара, он – Люлюсь, она – Люлюся, начинали оживать и скоро, после вступительных «ой, Люлюсь, я, кажется, термос забыла» или «Люлюсь, забери этот рюкзак, он мне давит», они вовсю принялись за люлюсование!
Люлюся, помоложе Лены, пухленькая и розовенькая, с кукольными ямочками, с пальчиками а-ля куколка, с сумочкой, с платочком, с зонтиком, с румянцем, с зажигалкой вертелась во всем этом и лепетала, хи-хи-хи, это шоссе на Костелискую, трясет, а мне нравится, давно я не тряслась, а ты, Люлюсь, когда ты трясся, что за террасочка, Лена, посмотри, я бы здесь себе будуарчик, а Люлюсю там, где большое окно, кабинет, только козетки я бы выбросила, не выношу козеток, Лена, а ты любишь козетки? Пленку не забыл? А бинокль? Люлю, ой-ё-ёй, как эта доска врезалась мне в попку, ай-ай, что ты делаешь, а это какая гора? И Люлюсь был точно такой же, как Люлюся, хотя и коренастый, с толстыми икрами… но пухлощекий, дебелый, с круглыми ляжками, с курносым носиком, с расписными гетрами, с тирольской шляпой, с фотоаппаратом, с голубыми глазками, с несессером, с толстыми ручками, в бриджах. В упоении от того, что они составляют пару Люлюсов – он, Люлюсь, она Люлюся, – они предавались люлюсованию и подпевали друг другу, так, когда Люлюся, увидев красивую виллу, заметила, что ее мама привыкла к комфорту, Люлюсь намекнул, что его мама каждый год выезжает за границу на воды, и добавил, что у его мамы есть коллекция китайских абажуров, а тогда Люлюся, что у ее мамы есть семь слоников из слоновой кости. На их лепет нельзя было не ответить улыбкой, а улыбка добавляла им задора, и они опять лепетали, лепет соединялся со вздорностью монотонно рысящих кобыл в движении отдаляющем, отстраняющем, которое рассекало местность на концентрические окружности, вращающиеся быстрее или медленнее. Людвик достал часы.
– Полдесятого.
Солнце. Жара. Но воздух свежий.
– Давайте перекусим.
Итак, я с Леной действительно отдаляюсь – это важно, странно, многозначительно, как раньше мог я не осознавать этой многозначительности, ведь все осталось там, в доме или перед домом, столько всего, от ложки до деревца и даже до последнего прикосновения к ложке… а здесь мы теперь бездомные… в другой стране… а дом отдаляется с созвездиями и с фигурами, со всей этой историей, и он уже «там», уже «там», и воробей «там», в кустах, с солнечными пятнами на черной земле, которые тоже «там»… о, как это важно и многозначительно, только мысль моя об этой многозначительности тоже как-то непрерывно отдаляется и по мере отдаления слабнет… под напором пейзажей. (Но одновременно я со всей отчетливостью, хотя как бы искоса, осознавал факт, достойный внимания: воробей отдалялся, но энергия его существования не ослабевала, его существование превращалось в отдаляющееся существование, только и всего.)
– Котлетки, а где термос, дай эту бумагу, Люлю, отстань, где кружки, которые дала нам мама, осторожнее! Дурачок! Дурачок! Ха-ха-ха!
То уже стало неактуальным; но оно оставалось актуальным, как неактуальное. Личико Лены было маленьким, бесцветным, но и лицо Людвика казалось неживым, будто стертым пространством, которое раскинулось до плотины горной цепи, которая, в свою очередь, раскинулась, заканчиваясь на самой закраине горой с неизвестным названием. Я вообще не знал большинства названий, не меньше половины увиденного оставалось без названия: горы, деревья, сорные травы, овощи, инструменты, деревни.
Мы поднялись на холм.
Как там Катася? На кухне? Со своей гу… и я взглянул на губки, что с ними сталось вдали от той инсинуации, как они поживают, оторвавшись от… но ничего особенного, это были губы, едущие коляской на прогулку, я съел кусок индюшки, Кубышка приготовила вкусный провиант.
Постепенно в коляске начала зарождаться новая жизнь, будто на далекой планете, и Лена, и даже Людвик давали себя втянуть Люлюсам в люлюсование и «что ты вытворяешь, Людвик!» вскрикнула Лена, а он «успокойся, малышка!»… я потихоньку наблюдал, невероятно, неужели и такими они могли быть? То есть они и были такими? Странная езда, непредсказуемая, мы начали съезжать с холма, расстояния стали сокращаться, вздутия земли наползали со всех сторон, Лена грозила ему пальчиком, он щурил глаза… легкомысленное, бездумное веселье, но, во всяком случае, они были к нему готовы… любопытно… однако, в конце концов, и у отдаленности были свои права, даже я отважился на пару шуточек, черт с ним, ведь мы на прогулке!
Давно уже надвигающиеся горы вдруг навалились отовсюду, мы въехали в долину, тут хоть была благословенная тень, и простиралась она до самых склонов, цветущих в вышине раззолоченной солнцем зеленью, – тишина неизвестно откуда, отовсюду, и прохлада, струящаяся ручейком, приятно! Поворот, вздымаются стены и вершины, здесь были внезапные провалы, коварные осыпи, спокойно-зеленые взгорья, пики и скалы, изрезанные хребты и круто падающие откосы, за которые цеплялись кусты, далее, вверху, – валуны, луга, оползающие в тишине, которая покоилась, непостижимая, всеохватная, недвижная, раскинувшаяся и такая сокрушительная, что тарахтение нашей коляски и ее ничтожное перемещение происходили как бы отдельно от нее. Панорама могла продержаться лишь какое-то время, потом ее теснило что-нибудь новое, все было голым, но причудливым или глянцевым, иногда героическим, пропасти, нагромождения, трещины, вариации нависающих каменных глыб, после чего в ритмах повышающихся или понижающихся, составленных из кустов, деревьев, ран, рубцов, обвалов, наплывали, к примеру, идиллии, иногда слащавые, иногда кружевные. Многообразие предметов, – многообразие, – странные перспективы, ошеломительные повороты, плененное и напряженное пространство, давящее или отступающее, свертывающееся и скручивающееся, бьющее вверх или вниз. Величественное неподвижное движение.
– Люлю, ой-ё-ёй!
– Люлю, я боюсь… Я боюсь одна спать!
Нагромождение, месиво, хаос… чересчур, чересчур, чересчур, толчея, движение, скопище, давка и выдавливание, всеобщая анархия, гигантские мастодонты, заполняющие пространство, которые в мгновение ока рассыпались в несуразном беспорядке на тысячи частей, груд, глыб, казусов, и внезапно все эти части вновь соединялись в чудовищной форме! Точно так же, как тогда, в кустах, как перед стеной, как с потолком, как перед мусорной кучей с дышлом, как в комнатке Катаси, как со стенами, шкафом, полками и занавесками, где ведь тоже возникали формы, – только там они были мелкими, а здесь бушевала стихия рычащей материи. А я уже настолько привык к роли исследователя неживой природы, что невольно наблюдал, искал и изучал, хотя что тут было изучать, и хватался за все новые комбинации, которые наша маленькая колясочка выкатывала, тарахтя, из лона гор. Но ничего, ровно ничего. Показалась птичка небесная – застывшая в высшей точке – гриф, ястреб, орел? Нет, это не был воробей, но благодаря именно тому, что он не был воробьем, он все же был неворобьем, а будучи не-воробьем, был немного воробьем…
Господи! Как же меня утешил вид этой одной-единственной птицы, вознесенной надо всем, царственной! Наивысшая точка, точка господствующая. Так неужели? Значит, я настолько был измучен беспорядком там, в доме, тем сумбуром, хаосом губ, повешений, кот, чайник, Людвик, палочка, желоб, Леон, грохот, выламывание дверей, рука, молот, шпилька, Лена, дышло, взгляд Фукса и т. д., и т. п., и т. д., и т. п., как в тумане, как из рога изобилия, месиво… А здесь в лазури царственная птица – осанна! – каким же чудом эта далекая точка возобладала надо всем, как орудийный залп, а путаницы и сумятицы легли к ее ногам? Я взглянул на Лену. Она смотрела на птицу, которая скрылась по широкой дуге, снова оставив нас с разъяренной стихией гор, за которыми другие горы, каждая гора сложена из множества участков, заполненных камешками, – сколько же камешков? – и то, что «за», атаковали первые ряды неприятельской армии в странной тишине, отчасти порожденной недвижностью всеобщего движения, ой-ё-ёй, Люлюсь, смотри, какой камень! Люлю, видишь, совсем как нос! Люлюся, смотри, там дед с трубкой! Взгляни налево, видишь, сапог, ну копия нога в сапоге! Чья копия, где копия, а вон труба! Новый усугубляющий поворот, проезжаем под карнизом, вот опять скала – и дерево – одно из многих – очень интересно, как оно там залепилось, интересно, но уже нет его, пропало. Ксендз.
В сутане. Сидел на дороге, на камне. Ксендз в сутане, сидящий на камне, в горах? Мне вспомнился чайник, потому что ксендз был как чайник там. Сутана тоже была излишеством.
Мы остановились.
– Вас подвезти?
Толстощекий и молодой, с утиным носом, по-деревенски круглое лицо выступает из католического воротничка – потупил глаза. – Бог воздаст, – сказал. Но не двинулся с места. Волосы у него слиплись от пота. Когда Людвик спросил, куда его отвезти, он будто не расслышал и забрался в коляску, бормоча благодарности. Рысь, тарахтение, езда.
– Я по горам ходил… Немного сбился с дороги.
– У вас усталый вид, пан ксендз.
– Да, наверное… Я в Закопане живу.
Сутана внизу была у него перепачкана, ботинки сбиты, глаза какие-то покрасневшие – он что, и ночь провел в горах? Он долго объяснял, что отправился на прогулку в горы, ошибся дорогой… но как же можно на прогулку в сутане? Заблудиться в местности, прорезанной долиной? Когда он вышел на прогулку? Ну конечно, вчера после полудня. После полудня на прогулку в горы? Прекратив расспросы, мы предложили ему кое-что из наших запасов, он смущенно поел, а потом уже только сидел беспомощно и растерянно, а коляска его трясла, солнце палило, тени уже не было, хотелось пить, но не хотелось доставать бутылки, только езда и езда. Тени вздымающихся скал и утесов падали отвесно вниз и в сторону, доносился шум водопада. Мы ехали. Меня раньше особо не занимал тот факт, хотя и любопытный, что на протяжении многих веков определенный процент людей отгорожен сутаной и определен в службу Божию – каста специалистов по Богу, функционеры небес, чиновники души. А теперь здесь, в горах, этот черный гость, примешавшийся к нашей езде, он не вписывался в хаос гор, он был излишеством… взрывоопасный, перенасыщенный… почти как чайник?
Мне это было неприятно. Любопытно, что, когда тот орел или ястреб вознесся надо всем, я приободрился – и это, наверное, потому (думал я), что как птица он был с воробьем – но и потому, возможно, прежде всего потому, что он вознесся и завис, соединив в себе воробья с повешением и позволяя объединить в идеи повешения повешенного воробья с повешенным котом, да, да (я все отчетливее представлял это), он даже придавал идее повешения доминирующее качество, вознесшееся надо всем, царственное… и, если я сумею (так я думал) разобраться в идее, нащупать основную нить, понять или хотя бы почувствовать, куда это нацелено, хотя бы на одном отрезке воробья, палочки, кота, тогда мне будет уже легче справиться с губами и со всем тем, что вокруг них крутится. Что ни говори (пытался я решить шараду), но несомненно (и это была мучительная загадка), что секрет губоротой комбинации во мне самом, она во мне возникла, я, и никто иной, породил этот союз, – но (внимание!) я, повесив кота, присоединился (в определенной степени? полностью?) к той группе воробья и палочки, следовательно, я принадлежал теперь к двум группам, – так разве из этого не следует, что соединение Лены и Катаськи с воробьем и палочкой может осуществиться только через меня? – и разве я, повесив кота, не установил платформу, которая все объединяет… но в каком смысле? Ох, не ясно это было, но, во всяком случае, что-то здесь начинало формироваться, родился какой-то эмбрион целого, и вот огромная птица зависает надо мной – вознесенная. Хорошо. Но какого черта этот ксендз на сцену лезет, из другой оперы, нежданно-негаданно, посторонний, лишний, идиотский?…
Как тот чайник, там! И мое раздражение было нисколько не меньшим, чем то… которое бросило меня на кота… (да, я все-таки не был уверен, не набросился ли я на кота в связи с чайником, не выдержав капли, переполнившей чашу… и, пожалуй, чтобы хоть каким-то действием заставить реальность опростаться, именно так, как мы бросаем что попало в кусты, где шевелится что-то непонятное)… значит, удушение кота – это мой яростный ответ на провокацию бессмысленностью чайника?… Но в таком случае берегись, попик, кто может гарантировать, вдруг я в тебя брошу, что под руку попадется, или сделаю с тобой что-нибудь… что-нибудь… Он сидел, не подозревая о моем озлоблении, мы ехали, горы и горы, рысь кобыл, жарко… Мне бросилась в глаза одна деталь… он шевелил пальцами…
Непроизвольно он растопыривал толстые пальцы обеих рук и переплетал их, эта работа пальцев, как червяков, внизу, между колен, была упорной и мерзкой.
Разговор.
– Господа впервые на Костелиской?
На что Люлюся голосом смущенной гимназистки: – Да, пан ксендз, мы в свадебном путешествии, поженились в прошлом месяце.
Люлюсь сразу подскочил с миной не менее смущенной и восторженной: – Мы свежеиспеченная парочка!
Ксендз кашлянул, растерявшись. Тогда Люлюся тоже по-школярски, как бы ябедничая классной даме на подружку: – Они, – она указала пальчиком на Лену и Людвика, – они, пан ксендз, тоже!
– Недавно получили разрешение на… – воскликнул Люлюсь.
Людвик сказал: – Гм-м-м-м-м! – густым басом, улыбка Лены, молчание ксендза, ах, Люлюсы, какой же тон они подобрали к этому попику!.. который продолжал нервно перебирать пальцами, и выглядело это убого, коряво, по-крестьянски, мне даже показалось, что у него какой-то грешок на совести, что же он сделал этими пальцами? И… и… ах… ах… эти шевелящиеся внизу пальцы… и мои пальцы… и Лены… на скатерти. Вилка. Ложка.
Люлю, не приставай, что подумает ксендз каноник! Люлю, что ты, ничего плохого просто подумать не может ксендз каноник! Люлюсь, если бы ты видел, как у тебя щека трясется! И вдруг… Мы сворачиваем в сторону. Пересекаем долину, крутой и едва заметной тропой выезжаем вверх и вбок! Мы были в ущелье, которое сужалось, но за ним открывался боковой, побочный овраг, и мы, уже полностью отрезанные, трусили рысцой среди новых вершин и откосов… и все перекосилось… и новые деревья, травы, скалы, такие же самые, но совершенно другие, новые и вкось заклейменные нашим поворотом вбок, с главной дороги. Да, да, да, думал я, он мог сделать нечто эдакое, у него было что-то на совести.
Что? Грех? Какой грех? Удушение кота. Глупости, что это за грех, кота задушить… но этот человек в сутане и родом от исповедальни, от костела, от молитвы вдруг вылезает на дорогу, залезает в коляску, и, естественно, сразу грех – совесть – преступление – покаяние – тра-ля-ля – тра-ля-ля – какое-то ти-ри-ри… забирается в коляску, и грех.
Грех, то есть, собственно, товарищ, ксендз-товарищ, пальцами перебирает, а у самого совесть нечиста. Он, как я! Дружба и братство, его так и подмывает перебирать и перебирать пальцами, что, эти пальчики тоже кого-то задушили? Наплыв совершенно новых нагромождений, руин, нового чудесно зеленого кипения, спокойного, темнолиственного, соснового, сонного с лазурью, Лена передо мной, с руками, и весь этот ансамбль рук – мои руки, руки Лены, руки Людвика – получил инъекцию в виде рук ксендза с шевелящимися пальцами, чему я не мог уделить достойного внимания, потому что езда, горы, откосы и укосы, Боже святый, Боже милосердный, почему нельзя ничему уделить достойного внимания, мир слишком богатый и разный сто миллионов раз, и что смогу я предпринять при моей невнимательности, э-ге-гей, газда, ну-ка нам разбойничью, Люля, оставь ксендза в покое, Люлюсь, отстань, Люля, ой-ё-ёй, она меня за ногу щиплет, мы едем, едем, езда, хорошо, одно ясно, та птица поднялась слишком высоко, и хорошо, что ксендз-товарищ перебирает внизу, мы едем, едем, монотонное движение, неохватная река, наплывает, проплывает, тарахтение, рысь, жарко, зной, мы подъезжаем.
Два часа пополудни. Просторное место, вроде котловины, луг, сосны и ели, много валунов, разбросанных по лугу, дом. Деревянный с верандой. В тени, за домом, ворота, которыми проехали Войтысы с Фуксом и с другой парочкой возлюбленных. Они появились в дверях, гомон, приветствия, встреча, хорошо доехали, давно приехали, сейчас, так, эта сумка здесь, будет сделано, Леон, возьми бутылки…
Но они были как бы с другой планеты. И мы тоже. Мы находились здесь, но оставались в другом месте – и этот дом был попросту не тем домом… а тем, который там остался.
7
Все происходило в отдалении. И не тот дом отдалялся от нас, это мы от него отдалялись… и у этого нового дома в пронзительной и затерянной глуши, о которую тщетно бились волны нашего шума, не было собственного бытия, он существовал лишь постольку, поскольку не был тем… Я сделал это открытие, как только мы вышли из коляски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19