Ну, жена, я пошел, а если кто будет спрашивать про меня, говори, что не знаешь, где я. Он бы мог и не давать этого указания, ведь каждый раз он говорит одно и то же, да и Жоана Канастра многого рассказать не смогла бы: хоть она и знает, зачем ушел муж, но этого она не скажет, хоть ты убей ее, а куда он отправился, ей не известно, и потому, хоть убей, ничего от нее не добьешься. Сижизмундо Канастро уходит на целый день и вернется поздней ночью, и не потому, что само дело требует много времени, хотя никогда не известно, как оно обернется, а из-за больших расстояний. Жена говорит: Счастливо, Сизмундо, и нечему тут смеяться и даже улыбаться нечего — имя как имя, — а когда он выходит из калитки, она устраивается подле очага и сидит до рассвета, сложив руки в молитвенном жесте, но это не значит, что она молится.
А на другом конце деревни Фаустина Мау-Темпо, которой такие сборы внове, с непривычки так и не могла заснуть, хотя она и знала, что мужу из дому надо уходить только на заре, но ее пугает, что он, обычно такой беспокойный, теперь спит крепким сном, словно не о чем ему тревожиться. Измученная душа находит отдых во сне. Уже рассвело, но солнце еще не поднялось, когда
Жоан Мау-Темпо просыпается, и внезапно перед глазами у него встает то, что он собирается сделать, и потому он их опять закрывает, под ложечкой у него сжимается не из-за страха, а из-за какого-то чувства, сходного с уважением к религии, к возделанной земле или к рождению ребенка. В комнате он один, ему слышно все, что происходит в доме и за его стенами: зябкая песня птицы, отставшей от своей стаи, голоса дочерей и потрескивание горящих дров. Жоан Мау-Темпо, как мы уже раньше говорили, худ и ростом невысок, от дальнего предка достались ему яркие голубые глаза, и, хотя ему всего сорок два года, волос на его голове уже поубавилось, да и те, что остались, седеют. Ему пора подниматься, но прежде, чем встать, надо приноровиться к боли в боку, которая возвращается к нему каждую ночь, а ведь так быть не должно, должно быть наоборот, если человек отдохнул. Он оделся и вышел в кухню, подошел к огню, словно ему хотелось сохранить тепло постели — как-то непохоже, что он привык к холодам, — сказал: Доброе утро.
Дочери подходят к нему поцеловать руку, что за великолепное зрелище — дружная португальская семья, ни у одного из членов которой нет работы, но чем-то день занять надо, вот они и подшивают платья Грасин-ды, у нее уже набирается приданое, помаленьку, конечно, по мере возможности, поженятся-то они только в следующем году, а ближе к вечеру сестры отправятся на речку стирать белье, которое в усадьбе берут, — как-никак, а двадцать эскудо каждый раз на этом зарабатывают. Слух у Фаустины уже не тот, потому она и не расслышала, как муж поздоровался, но приближение его почувствовала, то ли по земле передались его шаги, то ни воздух по-особому зашевелился, — каждый человек по-своему его колеблет, но ведь двадцать лет вместе прожито, тут бы только слепой ошибся, а на зрение она не жалуется, вот на слух — другое дело, да и то оправдание себе нашла: невнятно, мол, все теперь говорить стали, бормочут, словно нарочно. Можно подумать, что речь о стариках идет, а на самом деле они просто не по возрасту измученные люди. Жоан Мау-Темпо поел на дорогу, выпил такого же скверного кофе, что и Сижизмундо Канастро, поел хлеба, частью даже на пшеничной муке замешанного, и доставил себе одно из самых больших удовольствий — сырое яйцо выпил, пробив по дырочке с обоих концов. Под ложечкой у него отпустило, и он, увидев, что солнце встает, заторопился, сказал: Ну, я пошел, если кто будет про меня спрашивать — вы не знаете, где я, — с Сижизмундо Канастро они не договаривались прощаться со своими домашними именно так, само собой это вышло, просто они говорили то, что им надо было, и нечего здесь выискивать какие-то другие причины. Ни Амелия, ни Грасинда и не подозревают, куда их отец направился, и после его ухода спросят у матери, но она, как нам уже известно, туга на ухо и притворяется, что вопроса не услышала. И обижаться на нее за это не следует, она не сказала им только потому, что молоды они и несдержанны, из-за юности их, а не из-за легкомыслия, таким наветом Грасинда уж точно оскорбилась бы — хранила же она в секрете все, даже мальчишеские, приключения первого в Монте-Лавре забастовщика Мануэла Эспады и его приятелей.
Встреча назначена на Холодной земле. Названия родным местам даются, конечно, не без причины, но эта земля летом настолько же горячая, насколько зимой холодная, и понять, почему она именно холодная, можно, только найдя истоки, а они, как всегда, затерялись. Жоан Мау-Темпо и Сижизмундо Канастро встретились, еще не дойдя туда, у подножия Аталайи, ясно, что не на вершине, не хватало им выставлять себя на обозрение прохожим, хотя, само собой, сейчас тут не то, что на площади Жералдо, ну, в общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Встретятся они у подножия холма, в густом лесу, Сижизмундо Канастро хорошо знает эти места, Жоан Мау-Темпо похуже, но человек и без языка до Рима дойдет. Отсюда на Холодную землю они пойдут вдвоем, по таким дорогам, где Господь Бог не ходил, да и дьявол бывал только по обязанности.
Никого нет в небесном амфитеатре — там, в ложах над горизонтом, обычно располагаются ангелы, когда на земле происходит что-нибудь значительное. Большую и роковую ошибку делает небесное воинство, не обращая внимания на события менее значительные, чем крестовые походы. С пренебрежением смотрят они на маленькие передовые отряды, на команды искателей счастья, на отдельных добровольцев, одним словом, на крошечные точки, как вот эти два человека и третий, что подальше, и еще один, в стороне, все четверо сходятся, — даже когда кажется, что они отклоняются от прямого пути, — направляясь в то место, которое на небесах названия не имеет, а здесь, внизу, зовется Холодной землей. Возможно, в тишайших эмпиреях полагают, что эти люди попросту идут на работу, хоть ее и не хватает, это должны знать даже на небесах по нерегулярным донесениям падре Агамедеса, в них действительно говорится о работе. Но Жоану Мау-Темпо предстоит иная пахота, настолько ответственная, что он, хотя и не сразу, а только пройдя несколько шагов вместе с Сижизмундо Канастро, спросит, победив робость: Думаешь, примут меня, а Сижизмундо Канастро ответит с уверенностью старшего и более опытного: Ты уже принят, не бойся, если бы в тебе сомневались, я бы тебя не взял с собой сегодня.
Один человек едет на велосипеде. Он его спрячет в зарослях, но так, чтобы потом без труда выйти на это место и отыскать свою машину. На этот раз нечего беспокоиться об удостоверении личности, из своего района он не выезжает, разве только из вредности или что-то заподозрив, остановит его жандарм: Куда едешь, откуда, покажи разрешение, это было бы некстати, потому что для тех, кто ждет его на Холодной земле, человека этого зовут Силва, имя это выдуманное, а для жандарма он — Мануэл Диас да Коста, оба имени выдуманные, а некий падре Агамедес далеко от здешних мест окрестил его третьим именем, оно же значится и в его подлинных документах. Некоторые считают, что без имени мы бы не знали, кто мы такие, вроде бы мысль философская и проницательная, но этот Силва, или Мануэл Диас да Коста, который сейчас крутит педали по грязной дороге, с шоссе он, к счастью, уже свернул — там внезапно может появиться жандарм, иногда его, правда, целыми днями не бывает, поди, угадай, — едет себе вперед безо всяких душевных терзаний, и всем ясно, что не тревожат его тонкие вопросы о единстве личности ни в его документах, ни в действительности. Но, приглядевшись повнимательнее, поймешь, что все-таки проблема эта его заботит, что в себе самом он уверен куда больше, чем в своем удостоверении. И так как он склонен к размышлениям, то больше он думает о том, каким бы странным это ни казалось, чтобы жандарм не заметил ни его самого, ни его велосипеда, а не о истерзанной многократными предъявлениями бумажке со штампом. Проезжай, и, вскочив на велосипед и нажимая на педали, он думает, что вряд ли по этой дороге кто-нибудь в такую рань ходит, вот ему и повезло: впервые в этих местах никто его не остановил.
Если ехать поездом, то, когда встреча должна состояться на Холодной земле, выходить приходится в Сан-Торкато, что на дороге в Сетил, в Вендас-Новас или в самом Монтеморе, а то и дальше, если встреча назначена в Терра-да-Торре. Хорошо тому, кто идет из Сан-Жералдо — всего-то два шага, но если он сегодня вышел из Сан-Жералдо, направляясь туда же, куда и остальные, то дал большой крюк, и, наверно, не случайно они так поступают, есть на то у них веские причины. В этот час, когда утро на исходе, велосипеда уже не видно, а поезда проходят далеко отсюда — слышен только гудок; над Холодной землей парит сокол — залюбуешься, — но еще лучше, когда неожиданно услышишь его долгий крик, которого словами не описать, но, раз услышав, невозможно не попытаться передать его, а ничего не выходит, все птицы голос имеют, куры и те кудахчут, но соколиный крик — совсем другое, в нем столько дикой силы, что мурашки бегут по спине, и меня бы не удивило, если бы у нас крылья выросли, когда мы его подольше послушали бы, — случались вещи и более необыкновенные. Паря в высоте, сокол чуть опускает голову, вовсе не для того, чтобы лучше видеть — ему это ни к чему, только у нас бывает близорукость и астигматизм, кстати, это слово здесь потише надо произносить, л то недослышат ангелы, спутают со стигмами и явятся в свою ложу, чтобы на Франциска Ассизского поглядеть, а тут всего лишь сокол кричит да пять человек к Холодной земле подходят. Всех их видит с высоты только сокол, но это ведь не такая птица, чтобы доносить.
Первыми пришли Сижизмундо Канастро и Жоан Мау-Темпо, они торопились — один из них новичком был. Пока они ждали, сидя на солнце, чтобы не слишком быстро остынуть, Сижизмундо Канастро сказал: Если шляпу будешь снимать, клади ее полями вниз. А почему, спросил Жоан Мау-Темпо. Из-за имени, мы не должны «мать, как кого зовут. Но твое-то имя я знаю. Знаешь, да не скажешь, и никто из товарищей не скажет, это на случай, если в тюрьму попадем, — раз имен не знаем, то все в порядке. Они еще и о другом говорили, о многом, но Жоан Мау-Темпо задумался именно об этих предосторожностях, и, когда приехал велосипедист, он понял, что его-то имени ему никогда не узнать, может быть потому, что Сижизмундо Канастро с особым почтением к нему обращался, хотя и на „ты“ его называл, если только на „ты“ называть — не значит еще большее уважение оказывать. Вот наш новый товарищ, сказал Сижизмундо Канастро, и велосипедист протянул Жоану Мау-Темпо руку, это не была загрубевшая рука крестьянина, но и она была сильной, крепкой в пожатии. „Товарищ“ -слово не новое, так называют друзей по работе, но как сказать „ты“, когда ноги не держат и в горле комок стоит, странная вещь для человека, которому уже за сорок и который немало повидал на своем веку. Теперь их трое, надо подождать остальных. Ждем полчаса, а потом начнем, а Жоан Мау-Темпо снимает шляпу, и перед тем, как положить ее на землю полями вниз по совету Сижизмундо Канастро, заглянул внутрь и увидел, что на подкладке рукой шляпника написано „Жоан Мау-темпо“, в те времена в провинции был такой обычай, а в городах от него уже отказались. Тот, что приехал на велосипеде — правда, это только мы знаем, а Жоан Мау-Темпо пусть думает, что он пешком пришел, — носит берет, вряд ли у него там имя написано, а если и написано, то неизвестно какое, береты на ярмарках покупают или в больших магазинах, там и инструментов нет таких, чтобы надписи делать, выжигать или золотить их, а если покупатель и потеряет шапку, так кому какое дело. Почти одновременно, каждый со своей стороны, появились и остальные двое. По прошлым встречам все они знали друг друга в лицо, кроме Жоана Мау-Темпо, которого разглядывали так пристально, словно он в витрине был выставлен, — лицо его изучали, и сделать это было нетрудно — такие глаза не обманут. Велосипедист со спокойной серьезностью попросил их впредь не опаздывать, хотя и признал, что трудно рассчитать время на таких больших расстояниях. Я сам пришел после вот этих товарищей, а должен бы явиться первым. Потом они отдавали ему небольшие суммы, только в монетах, и получали бумаги, пересчитанные и завернутые, и если бы там можно было называть имена, или сокол бы услыхал, а потом повторил, или шляпы тайком друг за дружкой подглядели бы, мы бы услышали: (Это тебе, Сижизмундо Канастро, это тебе, Франсиско Петинга, это тебе, Жоан дос Сантос, а тебе, Жоан Мау-Темпо, я на этот раз ничего не дам, поможешь Сижизмундо Канастро), а теперь расскажите мне, как дела, говори вот ты. Выбор пал на Франсиско Петингу, и он заговорил: Хозяева теперь новую моду выдумали, один день зажимают, когда им надо на нас распоряжение из народного дома получить, по субботам они рассчитывают всех до одного и говорят: В понедельник пойдете в народный дом и скажете, что мне нужны те же самые рабочие, вот они что говорят, не знаю, понятно ли тебе, ведь из-за этого мы теряем понедельник, чтобы в народный дом сходить, а хозяин платит со вторника, что же нам делать? Потом заговорил Жоан дос Сантос: В наших местах народный дом в сговоре с хозяевами, иначе бы такого не было, — нас распределяют по имениям, мы приходим, а хозяева нас не принимают, тогда мы возвращаемся в народный дом: Не берут там нас, а они обратно посылают, так и идет, хозяева не хотят давать работу, а у народного дома нет власти, чтобы их заставить, а может, просто издеваются над нами, что же нам делать? Заговорил Сижизмундо Канастро: Те, кто работает от зари до зари, получают шестнадцать эскудо, ну а многим устроиться не удается, но голодают все — шестнадцати эскудо ни на что не хватает, хозяева издеваются над нами: была бы работа для нас, если бы всю землю ихнюю обрабатывать, просто жалко смотреть на эти имения — столько земли даром пропадает, нам вот что надо делать — занимать их силой, если уж помирать, так разом, я знаю, и товарищ говорил, самоубийство это, мол, будет, да сейчас-то разве не самоубийство, об заклад бьюсь — вчера никто из нас ужина не видал, как тут не отчаяться, что же нам еще делать? Остальные согласно закивали головами и почувствовали, как сосет в желудке — полдень-то миновал, подумали, что можно бы прямо сейчас пожевать принесенные из дому бутерброды, да стыдно так мало еды доставать, хотя всем известно, что такое нищета. У велосипедиста одежка неважная, и в карманах нет у него никакого свертка, похожего на завтрак, а мы еще скажем то, что другим неизвестно: и по велосипеду муравьям не к чему бегать, нет там ни крошки хлеба. Велосипедист повернулся к Жоану Мау-Темпо и спросил: А ты ничего не хочешь сказать, неожиданный вопрос ошеломил новичка: Не знаю, мне нечего сказать, и замолк, но и все остальные молчат, смотрят друг на друга, а это не годится, не могут же пятеро мужчин сидеть под дубом и играть в молчанку, и потому Жоан Мау-Темпо — больше-то ему не о чем говорить — сказал: Мы устали работать сутки напролет, когда есть работа, все равно ведь никакого просвета в нашей голодной жизни, копаешься на клочке земли допоздна, и то когда дадут, а сейчас работы нет, вот я и хотел бы знать, почему это получается, а если так и будет, пока мы все не перемрем, то нет, значит, справедливости, раз одним все, а другим ничего, в общем, я хотел только сказать, что вы можете на меня положиться, товарищи, вот и все.
Все свои мысли высказали, а теперь сидят неподвижно, словно статуи, и ждут, что скажет велосипедист, что он говорить будет, что он уже говорит. Сначала он обращается ко всем сразу, а потом по отдельности беседует с Франсиско Петингой, с Жоаном дос Сантосом, покороче — с Сижизмундо Канастро, а с Жоаном Мау-Темпо у него разговор долгий и непростой — надо проложить в будущее дорогу, нет, точнее будет сказать, мост: ведь пройдет он над страшной пропастью, и только от его надежности будет зависеть безопасность людей и частных грузов. Разговора нам отсюда не слышно, мы только жесты видим, вся суть в словах, в том, как они произносятся, какими сопровождаются взглядами, но с такого расстояния не различишь даже яркие голубые глаза Жоана Мау-Темпо. Нет у нас зоркости того сокола, что кругами парит сейчас над дубом, иногда спускаясь на ослабевших токах воздуха, а потом, неторопливо взмахнув гибкими крыльями, снова взмывает ввысь, чтобы одним взглядом охватить близкое и далекое, безмерные просторы латифундии и имеющее пределы терпение.
Разговор окончился. Первым прощается велосипедист, а потом, словно брызнувшие во все стороны лучи солнца, расходятся по своим дорогам и остальные, сначала они бы могли еще видеть друг друга, если бы оборачивались, но они этого не делают — это тоже правило, — а потом скрываются, точнее, не скрываются, а их скрывают низины или заслоняют гребни холмов или просто тают очертания их фигур вдалеке, и тем быстрее они исчезают, что глаза невольно прищуриваются из-за холодного ветра, хотя человеку надо видеть, куда он ступает, нельзя тут ходить не глядя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
А на другом конце деревни Фаустина Мау-Темпо, которой такие сборы внове, с непривычки так и не могла заснуть, хотя она и знала, что мужу из дому надо уходить только на заре, но ее пугает, что он, обычно такой беспокойный, теперь спит крепким сном, словно не о чем ему тревожиться. Измученная душа находит отдых во сне. Уже рассвело, но солнце еще не поднялось, когда
Жоан Мау-Темпо просыпается, и внезапно перед глазами у него встает то, что он собирается сделать, и потому он их опять закрывает, под ложечкой у него сжимается не из-за страха, а из-за какого-то чувства, сходного с уважением к религии, к возделанной земле или к рождению ребенка. В комнате он один, ему слышно все, что происходит в доме и за его стенами: зябкая песня птицы, отставшей от своей стаи, голоса дочерей и потрескивание горящих дров. Жоан Мау-Темпо, как мы уже раньше говорили, худ и ростом невысок, от дальнего предка достались ему яркие голубые глаза, и, хотя ему всего сорок два года, волос на его голове уже поубавилось, да и те, что остались, седеют. Ему пора подниматься, но прежде, чем встать, надо приноровиться к боли в боку, которая возвращается к нему каждую ночь, а ведь так быть не должно, должно быть наоборот, если человек отдохнул. Он оделся и вышел в кухню, подошел к огню, словно ему хотелось сохранить тепло постели — как-то непохоже, что он привык к холодам, — сказал: Доброе утро.
Дочери подходят к нему поцеловать руку, что за великолепное зрелище — дружная португальская семья, ни у одного из членов которой нет работы, но чем-то день занять надо, вот они и подшивают платья Грасин-ды, у нее уже набирается приданое, помаленьку, конечно, по мере возможности, поженятся-то они только в следующем году, а ближе к вечеру сестры отправятся на речку стирать белье, которое в усадьбе берут, — как-никак, а двадцать эскудо каждый раз на этом зарабатывают. Слух у Фаустины уже не тот, потому она и не расслышала, как муж поздоровался, но приближение его почувствовала, то ли по земле передались его шаги, то ни воздух по-особому зашевелился, — каждый человек по-своему его колеблет, но ведь двадцать лет вместе прожито, тут бы только слепой ошибся, а на зрение она не жалуется, вот на слух — другое дело, да и то оправдание себе нашла: невнятно, мол, все теперь говорить стали, бормочут, словно нарочно. Можно подумать, что речь о стариках идет, а на самом деле они просто не по возрасту измученные люди. Жоан Мау-Темпо поел на дорогу, выпил такого же скверного кофе, что и Сижизмундо Канастро, поел хлеба, частью даже на пшеничной муке замешанного, и доставил себе одно из самых больших удовольствий — сырое яйцо выпил, пробив по дырочке с обоих концов. Под ложечкой у него отпустило, и он, увидев, что солнце встает, заторопился, сказал: Ну, я пошел, если кто будет про меня спрашивать — вы не знаете, где я, — с Сижизмундо Канастро они не договаривались прощаться со своими домашними именно так, само собой это вышло, просто они говорили то, что им надо было, и нечего здесь выискивать какие-то другие причины. Ни Амелия, ни Грасинда и не подозревают, куда их отец направился, и после его ухода спросят у матери, но она, как нам уже известно, туга на ухо и притворяется, что вопроса не услышала. И обижаться на нее за это не следует, она не сказала им только потому, что молоды они и несдержанны, из-за юности их, а не из-за легкомыслия, таким наветом Грасинда уж точно оскорбилась бы — хранила же она в секрете все, даже мальчишеские, приключения первого в Монте-Лавре забастовщика Мануэла Эспады и его приятелей.
Встреча назначена на Холодной земле. Названия родным местам даются, конечно, не без причины, но эта земля летом настолько же горячая, насколько зимой холодная, и понять, почему она именно холодная, можно, только найдя истоки, а они, как всегда, затерялись. Жоан Мау-Темпо и Сижизмундо Канастро встретились, еще не дойдя туда, у подножия Аталайи, ясно, что не на вершине, не хватало им выставлять себя на обозрение прохожим, хотя, само собой, сейчас тут не то, что на площади Жералдо, ну, в общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Встретятся они у подножия холма, в густом лесу, Сижизмундо Канастро хорошо знает эти места, Жоан Мау-Темпо похуже, но человек и без языка до Рима дойдет. Отсюда на Холодную землю они пойдут вдвоем, по таким дорогам, где Господь Бог не ходил, да и дьявол бывал только по обязанности.
Никого нет в небесном амфитеатре — там, в ложах над горизонтом, обычно располагаются ангелы, когда на земле происходит что-нибудь значительное. Большую и роковую ошибку делает небесное воинство, не обращая внимания на события менее значительные, чем крестовые походы. С пренебрежением смотрят они на маленькие передовые отряды, на команды искателей счастья, на отдельных добровольцев, одним словом, на крошечные точки, как вот эти два человека и третий, что подальше, и еще один, в стороне, все четверо сходятся, — даже когда кажется, что они отклоняются от прямого пути, — направляясь в то место, которое на небесах названия не имеет, а здесь, внизу, зовется Холодной землей. Возможно, в тишайших эмпиреях полагают, что эти люди попросту идут на работу, хоть ее и не хватает, это должны знать даже на небесах по нерегулярным донесениям падре Агамедеса, в них действительно говорится о работе. Но Жоану Мау-Темпо предстоит иная пахота, настолько ответственная, что он, хотя и не сразу, а только пройдя несколько шагов вместе с Сижизмундо Канастро, спросит, победив робость: Думаешь, примут меня, а Сижизмундо Канастро ответит с уверенностью старшего и более опытного: Ты уже принят, не бойся, если бы в тебе сомневались, я бы тебя не взял с собой сегодня.
Один человек едет на велосипеде. Он его спрячет в зарослях, но так, чтобы потом без труда выйти на это место и отыскать свою машину. На этот раз нечего беспокоиться об удостоверении личности, из своего района он не выезжает, разве только из вредности или что-то заподозрив, остановит его жандарм: Куда едешь, откуда, покажи разрешение, это было бы некстати, потому что для тех, кто ждет его на Холодной земле, человека этого зовут Силва, имя это выдуманное, а для жандарма он — Мануэл Диас да Коста, оба имени выдуманные, а некий падре Агамедес далеко от здешних мест окрестил его третьим именем, оно же значится и в его подлинных документах. Некоторые считают, что без имени мы бы не знали, кто мы такие, вроде бы мысль философская и проницательная, но этот Силва, или Мануэл Диас да Коста, который сейчас крутит педали по грязной дороге, с шоссе он, к счастью, уже свернул — там внезапно может появиться жандарм, иногда его, правда, целыми днями не бывает, поди, угадай, — едет себе вперед безо всяких душевных терзаний, и всем ясно, что не тревожат его тонкие вопросы о единстве личности ни в его документах, ни в действительности. Но, приглядевшись повнимательнее, поймешь, что все-таки проблема эта его заботит, что в себе самом он уверен куда больше, чем в своем удостоверении. И так как он склонен к размышлениям, то больше он думает о том, каким бы странным это ни казалось, чтобы жандарм не заметил ни его самого, ни его велосипеда, а не о истерзанной многократными предъявлениями бумажке со штампом. Проезжай, и, вскочив на велосипед и нажимая на педали, он думает, что вряд ли по этой дороге кто-нибудь в такую рань ходит, вот ему и повезло: впервые в этих местах никто его не остановил.
Если ехать поездом, то, когда встреча должна состояться на Холодной земле, выходить приходится в Сан-Торкато, что на дороге в Сетил, в Вендас-Новас или в самом Монтеморе, а то и дальше, если встреча назначена в Терра-да-Торре. Хорошо тому, кто идет из Сан-Жералдо — всего-то два шага, но если он сегодня вышел из Сан-Жералдо, направляясь туда же, куда и остальные, то дал большой крюк, и, наверно, не случайно они так поступают, есть на то у них веские причины. В этот час, когда утро на исходе, велосипеда уже не видно, а поезда проходят далеко отсюда — слышен только гудок; над Холодной землей парит сокол — залюбуешься, — но еще лучше, когда неожиданно услышишь его долгий крик, которого словами не описать, но, раз услышав, невозможно не попытаться передать его, а ничего не выходит, все птицы голос имеют, куры и те кудахчут, но соколиный крик — совсем другое, в нем столько дикой силы, что мурашки бегут по спине, и меня бы не удивило, если бы у нас крылья выросли, когда мы его подольше послушали бы, — случались вещи и более необыкновенные. Паря в высоте, сокол чуть опускает голову, вовсе не для того, чтобы лучше видеть — ему это ни к чему, только у нас бывает близорукость и астигматизм, кстати, это слово здесь потише надо произносить, л то недослышат ангелы, спутают со стигмами и явятся в свою ложу, чтобы на Франциска Ассизского поглядеть, а тут всего лишь сокол кричит да пять человек к Холодной земле подходят. Всех их видит с высоты только сокол, но это ведь не такая птица, чтобы доносить.
Первыми пришли Сижизмундо Канастро и Жоан Мау-Темпо, они торопились — один из них новичком был. Пока они ждали, сидя на солнце, чтобы не слишком быстро остынуть, Сижизмундо Канастро сказал: Если шляпу будешь снимать, клади ее полями вниз. А почему, спросил Жоан Мау-Темпо. Из-за имени, мы не должны «мать, как кого зовут. Но твое-то имя я знаю. Знаешь, да не скажешь, и никто из товарищей не скажет, это на случай, если в тюрьму попадем, — раз имен не знаем, то все в порядке. Они еще и о другом говорили, о многом, но Жоан Мау-Темпо задумался именно об этих предосторожностях, и, когда приехал велосипедист, он понял, что его-то имени ему никогда не узнать, может быть потому, что Сижизмундо Канастро с особым почтением к нему обращался, хотя и на „ты“ его называл, если только на „ты“ называть — не значит еще большее уважение оказывать. Вот наш новый товарищ, сказал Сижизмундо Канастро, и велосипедист протянул Жоану Мау-Темпо руку, это не была загрубевшая рука крестьянина, но и она была сильной, крепкой в пожатии. „Товарищ“ -слово не новое, так называют друзей по работе, но как сказать „ты“, когда ноги не держат и в горле комок стоит, странная вещь для человека, которому уже за сорок и который немало повидал на своем веку. Теперь их трое, надо подождать остальных. Ждем полчаса, а потом начнем, а Жоан Мау-Темпо снимает шляпу, и перед тем, как положить ее на землю полями вниз по совету Сижизмундо Канастро, заглянул внутрь и увидел, что на подкладке рукой шляпника написано „Жоан Мау-темпо“, в те времена в провинции был такой обычай, а в городах от него уже отказались. Тот, что приехал на велосипеде — правда, это только мы знаем, а Жоан Мау-Темпо пусть думает, что он пешком пришел, — носит берет, вряд ли у него там имя написано, а если и написано, то неизвестно какое, береты на ярмарках покупают или в больших магазинах, там и инструментов нет таких, чтобы надписи делать, выжигать или золотить их, а если покупатель и потеряет шапку, так кому какое дело. Почти одновременно, каждый со своей стороны, появились и остальные двое. По прошлым встречам все они знали друг друга в лицо, кроме Жоана Мау-Темпо, которого разглядывали так пристально, словно он в витрине был выставлен, — лицо его изучали, и сделать это было нетрудно — такие глаза не обманут. Велосипедист со спокойной серьезностью попросил их впредь не опаздывать, хотя и признал, что трудно рассчитать время на таких больших расстояниях. Я сам пришел после вот этих товарищей, а должен бы явиться первым. Потом они отдавали ему небольшие суммы, только в монетах, и получали бумаги, пересчитанные и завернутые, и если бы там можно было называть имена, или сокол бы услыхал, а потом повторил, или шляпы тайком друг за дружкой подглядели бы, мы бы услышали: (Это тебе, Сижизмундо Канастро, это тебе, Франсиско Петинга, это тебе, Жоан дос Сантос, а тебе, Жоан Мау-Темпо, я на этот раз ничего не дам, поможешь Сижизмундо Канастро), а теперь расскажите мне, как дела, говори вот ты. Выбор пал на Франсиско Петингу, и он заговорил: Хозяева теперь новую моду выдумали, один день зажимают, когда им надо на нас распоряжение из народного дома получить, по субботам они рассчитывают всех до одного и говорят: В понедельник пойдете в народный дом и скажете, что мне нужны те же самые рабочие, вот они что говорят, не знаю, понятно ли тебе, ведь из-за этого мы теряем понедельник, чтобы в народный дом сходить, а хозяин платит со вторника, что же нам делать? Потом заговорил Жоан дос Сантос: В наших местах народный дом в сговоре с хозяевами, иначе бы такого не было, — нас распределяют по имениям, мы приходим, а хозяева нас не принимают, тогда мы возвращаемся в народный дом: Не берут там нас, а они обратно посылают, так и идет, хозяева не хотят давать работу, а у народного дома нет власти, чтобы их заставить, а может, просто издеваются над нами, что же нам делать? Заговорил Сижизмундо Канастро: Те, кто работает от зари до зари, получают шестнадцать эскудо, ну а многим устроиться не удается, но голодают все — шестнадцати эскудо ни на что не хватает, хозяева издеваются над нами: была бы работа для нас, если бы всю землю ихнюю обрабатывать, просто жалко смотреть на эти имения — столько земли даром пропадает, нам вот что надо делать — занимать их силой, если уж помирать, так разом, я знаю, и товарищ говорил, самоубийство это, мол, будет, да сейчас-то разве не самоубийство, об заклад бьюсь — вчера никто из нас ужина не видал, как тут не отчаяться, что же нам еще делать? Остальные согласно закивали головами и почувствовали, как сосет в желудке — полдень-то миновал, подумали, что можно бы прямо сейчас пожевать принесенные из дому бутерброды, да стыдно так мало еды доставать, хотя всем известно, что такое нищета. У велосипедиста одежка неважная, и в карманах нет у него никакого свертка, похожего на завтрак, а мы еще скажем то, что другим неизвестно: и по велосипеду муравьям не к чему бегать, нет там ни крошки хлеба. Велосипедист повернулся к Жоану Мау-Темпо и спросил: А ты ничего не хочешь сказать, неожиданный вопрос ошеломил новичка: Не знаю, мне нечего сказать, и замолк, но и все остальные молчат, смотрят друг на друга, а это не годится, не могут же пятеро мужчин сидеть под дубом и играть в молчанку, и потому Жоан Мау-Темпо — больше-то ему не о чем говорить — сказал: Мы устали работать сутки напролет, когда есть работа, все равно ведь никакого просвета в нашей голодной жизни, копаешься на клочке земли допоздна, и то когда дадут, а сейчас работы нет, вот я и хотел бы знать, почему это получается, а если так и будет, пока мы все не перемрем, то нет, значит, справедливости, раз одним все, а другим ничего, в общем, я хотел только сказать, что вы можете на меня положиться, товарищи, вот и все.
Все свои мысли высказали, а теперь сидят неподвижно, словно статуи, и ждут, что скажет велосипедист, что он говорить будет, что он уже говорит. Сначала он обращается ко всем сразу, а потом по отдельности беседует с Франсиско Петингой, с Жоаном дос Сантосом, покороче — с Сижизмундо Канастро, а с Жоаном Мау-Темпо у него разговор долгий и непростой — надо проложить в будущее дорогу, нет, точнее будет сказать, мост: ведь пройдет он над страшной пропастью, и только от его надежности будет зависеть безопасность людей и частных грузов. Разговора нам отсюда не слышно, мы только жесты видим, вся суть в словах, в том, как они произносятся, какими сопровождаются взглядами, но с такого расстояния не различишь даже яркие голубые глаза Жоана Мау-Темпо. Нет у нас зоркости того сокола, что кругами парит сейчас над дубом, иногда спускаясь на ослабевших токах воздуха, а потом, неторопливо взмахнув гибкими крыльями, снова взмывает ввысь, чтобы одним взглядом охватить близкое и далекое, безмерные просторы латифундии и имеющее пределы терпение.
Разговор окончился. Первым прощается велосипедист, а потом, словно брызнувшие во все стороны лучи солнца, расходятся по своим дорогам и остальные, сначала они бы могли еще видеть друг друга, если бы оборачивались, но они этого не делают — это тоже правило, — а потом скрываются, точнее, не скрываются, а их скрывают низины или заслоняют гребни холмов или просто тают очертания их фигур вдалеке, и тем быстрее они исчезают, что глаза невольно прищуриваются из-за холодного ветра, хотя человеку надо видеть, куда он ступает, нельзя тут ходить не глядя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37