А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Люди разговаривают, чтобы убить время — или нет, наоборот, чтобы не убивать его, чтобы удержать его, чтобы не дать ему сгинуть, чтобы попросить его: Не двигайся, замри, если ты наступишь, то наступишь на меня, а я ведь ни в чем перед тобою не виноват. Но это то же, что лечь на землю, охватить ее руками и сказать: Остановись, прекрати вращение, я еще хочу увидеть солнце. И вот люди так играют словами, изобретают новые и не видят, что помощник ходит по арене и ищет одного человека — да, всего лишь одного, и он — не лев с серпом, и пригнали его сюда не издалека, и если бы ему дали тетрадку, чтобы написал, что знает — так на следующий день поступят с этими четверыми из Монте-Лавре, Эскоурала, Са-фиры и Торре-да-Гаданьи, — он вывел бы на первой строчке, а может быть, и на всех остальных, чтобы уж не было сомнений, чтобы не листать тетрадку, он написал бы полностью свое имя: Жермано Сантос Видигал.
И вот его нашли. Двое стражников уводят его с арены, а у выхода из шестого сектора к ним присоединяются еще двое, и теперь кажется, что мы смотрим кино из жизни Иисуса Христа: там наверху — Голгофа, а конвоиры в грубых сапогах, конвоиры, пропахшие боевым потом, так похожи на центурионов, они держат наготове свои пятизарядные копья, и нечем дышать — до того жарко. На улице иногда навстречу попадаются прохожие, и капрал Доконал, опасаясь встречи с Жозе Котом и его присными, кричит: В сторону, в сторону! Арестованного ведут! И прохожие отскакивают в сторону как можно дальше, жмутся к стенам домов, но капрал напрасно опасается: похоже им, благонамеренным обывателям, нравится и окрик и то, что сообщает им капрал, а идти осталось только сто метров, и какая-то женщина развешивает на веревке простыню — хорошо бы эту женщину звали Вероника , — нет, ее зовут Сезалтина, и она не читала Евангелия. Она видит, как мимо проводят человека под конвоем, она его не знает, но что-то предчувствует и прячет лицо в простыню, влажную, словно саван, и говорит непослушному сыну, который играет на солнцепеке: Иди домой.
Стражники пересекают дорогу, что подымается в гору, к замку, и там, расширяясь, образует подобие площади, — осталось всего несколько шагов, как глупо кончается жизнь… — если, по вашему мнению, это подумал арестованный, вы очень ошибаетесь, мы не можем знать, о чем он думает и о чем будет думать, думать пора нам самим. Если мы останемся здесь, если пойдем следом за женщиной по имени Сезалтина, если остановимся поиграть с ее сыном, — я надеюсь, вы любите детей, — то никогда не узнаем, что произошло. Итак, не будем останавливаться. У дверей — двое часовых: республиканская гвардия приведена в боевую готовность. Португалия, воспрянь для новой славы, сотвори чудо, Пресвятая Дева, отсюда кое-что видно, нечего вам делать в наших краях, вот огороды, например, нам самим мало земли. Иди домой, сказала женщина по имени Сезалтина своему сыну, пойдем и мы, вот сюда, мимо часовых, они нас не увидят — уж я, как автор, об этом позабочусь, — пересечем двор, нет-нет, не сюда, это ход в подвал — это вроде оптового склада, где держат пре-. ступников, набивая их туда битком, — завтра туда поместят мелкую сошку: крестьян из Монте-Лавре и других мест, — вот в эту дверь, теперь налево по коридору, еще десять шагов, осторожно, не споткнитесь, тут скамейка, ну вот мы и пришли, остается только открыть эту дверь.
Мы немного опоздали и не увидели всего предшествующего. Мы задержались, потому что любовались пейзажем; играли с мальчиком, которому так нравится играть на солнце, что бы там ни говорили ему родители; поговорили с женщиной по имени Сезалтина, ее муж по чистой случайности оказался не замешан во в*се эти смуты: он служит на городском кладбище, а зовут его Урике — и все это мы сделали для того, чтобы под каким-нибудь предлогом задержаться, опоздать, отвлечься, но вот мы все-таки оказались в четырех выбеленных известью стенах этой комнаты, мы стоим на кирпичном полу, истертом за десятилетия, мы вглядываемся в скругленные временем углы, и внимание наше привлекает цепочка муравьев, которая ползет по полу, как по земле, а где-то наверху, выделяясь на белом небе-потолке, освещенные лампочкой-солнцем, движутся горы: это люди, муравьи знают, что это такое, из поколения в поколение передается им страх перед тяжкой ступней, перед длинной струей горячей жидкости, хлещущей из какой-то кишки, приделанной спереди к телу человека; муравьи тонут и гибнут повсюду, но сейчас и здесь вроде бы смерть им не грозит — люди заняты чем-то другим. Уши у муравьев устроены таким образом — и к тому же музыкальное образование ничтожно, — что они не могут слышать, как говорят и поют люди, и потому нет возможности восстановить допрос во всех подробностях, но какая разница: завтра, в этом самом доме, в другой, правда, комнате, будут допрашивать крестьян из Монте-Лавре, Торре-де-Гаданьи, Сафиры и Эскоурала, и мы все узнаем и услышим те же оскорбления — сукин сын, сволочь, мерзавец, паскуда, — все как обычно, люди даже не обижаются — это вроде перебранки кумушек — ах, такая разэтакая, а через три дня — глядишь, и помирились. Здесь, однако, миром дело не кончится.
Итак, возьмем этого муравья — нет, пожалуй, лучше не брать, а то ведь можно и раздавить ненароком, -просто представим себе, что это один из самых крупных муравьев, что он поднимает голову, принюхиваясь, как собака, что он ползет в цепочке своих братьев вдоль стены и успеет десять раз повторить свое долгое путешествие от муравейника до этой отдаленной комнаты — не знаю, что влечет его туда: интерес, любопытство или поиски пропитания, — пока смерть одного из действующих лиц не оборвет этот эпизод. И вот один из людей падает на пол и оказывается на уровне муравьиных глаз, и мы не знаем, видит ли он муравьев, но они-то его видят наверняка, а потом он упадет еще раз и еще, и муравьи в конце концов смогут запомнить его лицо, цвет его волос и глаз, изгиб ушной раковины, темную дугу брови, мягкие губы приоткрытого рта, и потом обо всем этом пойдут в муравейнике долгие разговоры для наставления молодежи, которой следует знать, что происходит в окружающем их мире. Один человек упал, а двое остальных тут же рывком поставили его на ноги и принялись кричать на него с двух сторон, задавая ему одновременно два разных вопроса, — как же можно ответить на два вопроса сразу, даже если хочешь это сделать — а он не хочет, — и человек, которого сбивают с ног, а потом поднимают, умрет, так и не вымолвив ни единого слова. Только стоны услышат от него, и даже в тот миг, когда ему выбьют зубы, и он захочет выплюнуть их осколки, и двое других людей с полным правом — а чего он пачкает государственное имущество! — снова возьмутся за избиение, — даже тогда будет слышен только звук плевка, и ничего больше, только это непроизвольное движение губ — и на пол шлепнется плевок — сгусток слюны пополам с кровью, и муравьи, привлеченные незнакомым запахом и вкусом, начнут передавать от одного к другому: с белого неба сыплется красная странная манна.
Человек снова упал. Это тот самый человек, подумали муравьи, у него те же брови, те же очертания губ, тот же рисунок ушной раковины, перепутать невозможно, почему же падает все время только он, почему он не защищается, не отвечает на удары — ведь так положено по законам муравьиной цивилизации, и откуда же знать муравьям, что Жермано Сантос Видигал сражается не с палачами Жоаном-Грязь и Жоаном-Мразь, а с собственным своим телом: вот сейчас его, как удар молнии, поразила боль в паху — его, если использовать термины учебника физиологии, ударили в область гениталий, его стукнули по яйцам, если употребить более распространенное и грубое выражение, — по этим воздушным шарам, наполненным невесомым эфиром, на которых мы — я говорю о мужчинах — взмываем ввысь и парим между небом и землей, забыв обо всем на свете, но, разумеется, это не относится к Жермано Сантосу Видига-лу: он судорожно зажимает пах руками и тут же отдергивает их, потому что сапог бьет его в поясницу. Муравьи удивляются, но так, мимоходом. У каждого ведь свои обязанности, свой рабочий день: хватит и того, что они поднимают головы, как собаки, и напрягают свои слабые глаза, чтобы удостовериться, тот ли самый человек в очередной раз рухнул на пол, или же в этой истории появились варианты. Самый большой муравей уползает вдоль стены под дверь, и он обнаружит, вернувшись, что все изменилось в комнате, то есть трое людей так людьми и остались, но те двое, что не падали, продолжают развлекаться: конечно, это такая игра, другого объяснения не отыщешь, дай Бог только, чтобы сын Сезалтины никогда в нее не играл. Двое толкают третьего к стене, хватают его за плечи и бьют головой о стену, и изуродованное лицо тычется в известку, пачкая ее льющейся изо рта и правого виска кровью — крови впрочем, немного. А когда его отпускают, он, потеряв сознание, сползает по стене вниз и остается, скорчившись, лежать на полу, рядом с кучкой муравьев, которые перепугались, когда сверху на них свалилось тяжеленное огромное тело — никто, слава Богу, не пострадал. Пока человек лежит у стены, один из муравьев захотел рассмотреть его поближе, уцепился за рубашку — тут он, дурачок, и погиб, потому что первый удар дубинки пришелся в точности по тому месту, где он находился, второго удара он уже не почувствовал, зато его почувствовал человек и вскочил, и снова упал от яростного пинка в живот, за которым последовал еще один — в пах.
Один из тех двоих вышел отдохнуть. Его зовут Жоан-Мразь, он родился, как и все люди, от отца и матери, у него есть жена и дети, только это ничего не значит, потому что тот, второй, оставшийся сторожить арестованного — его зовут Жоан-Грязь, — тоже родился от отца и матери, тоже имеет жену и детей, и неизвестно, как отличить Жоана-Мразь от Жоана-Грязь — не по лицам же, да и имена схожи: они ведь члены одной семьи, хоть и не родственники. Жоан-Мразь идет по коридору, спотыкаясь от усталости: Этот гад меня доконает, замучился я с ним, ничего не говорит, ну ничего, скажет, скажет, не будь я Жоан-Мразь. Он выпивает целый кувшин, словно у него все горит внутри, и снова становится бешеным зверем и вихрем врывается в комнату — успел-таки отдохнуть — и, как собака, кидается на Жермано Сантоса Видигала — может быть, Жоан-Грязь скомандовал: Возьми его! — только что не кусается, а может быть, и кусается: потом на теле арестованного найдут следы зубов — человеческих или собачьих, неизвестно, — иногда ведь человек рождается с собачьими зубами, это всякий знает. Бедные псы, их науськивают на тех, кого они должны уважать, и учат впиваться зубами в то место, куда они не должны впиваться, в то место, по которому узнают мужчину, потому что мне с детства говорили, что эта маленькая беспокойная машинка — самое главное в мужчине, и, хоть я не очень в это верю, мне все же она дорога, и, по-моему, несправедливо, когда ее кусают собаки.
Большой муравей отправился в свое пятое путешествие, а игра продолжается. Теперь передохнуть пошел Жоан-Грязь, ему захотелось выкурить на вольном воздухе во дворе сигаретку, а по пути он сообщил майору Хорохору вести с поля брани, а майор рассказал ему, что сейчас проводится вылавливание всех забастовщиков провинции — на это брошены все наличные силы и средства, а если бы прислали еще резервов, то смогли арестовать еще столько же, сколько сидят сейчас на монтеморской арене. Ну, а как этот Жермано Сантос Видигал, раскололся, спрашивает майор осторожно, потому что это не его ума дело, и Жоан-Грязь имеет полное право ничего не отвечать ему, но все же отвечает: Нет пока, крепкий орешек. А майор льстиво и озабоченно говорит: Надо взяться за него всерьез, этот маленький монтеморский Торквемада — большое подспорье в работе: он и приютит, и поможет, и совет подаст, он закуривает и слушает невежливый ответ Жоана-Грязь: Без вас знаем, а потом тот выходит, хлопнув дверью. Кретин, еще с советами лезет, и, может быть, из-за этой стычки он, войдя в комнату с муравьями, достает из ящика плеть со стальной жилкой — такой плетью и убить ничего не стоит, — для надежности продевает кисть в петлю — и, когда обреченный на муки человек попытался было уползти от Жоана-Мразь, свистящая плеть ударила его по плечам, а потом по лопаткам, а потом сантиметр за сантиметром стала спускаться к пояснице, и тут Жоан-Грязь, как слепой — нет страшнее слепоты зрячих, — ритмично и методически стал хлестать распростертого на полу человека, стараясь не очень усердствовать, чтобы не устать — за усердие денег не платят, — но вскоре потерял власть над собой и превратился в машину для порки, во взбесившийся механизм, так что Жоану-Мразь пришлось придержать Жоана-Грязь за руку. Да подожди ты, размахался, до смерти забьешь. Муравьи хорошо знают, что такое смерть, они привыкли к своим мертвецам и с первого взгляда отличают их от живых: часто бывает, что они скопом волокут какой-нибудь усик колоса и натыкаются на что-то высохшее, сморщенное — сразу и не поймешь, что это такое, однако муравьи поведут-поведут своими антеннами из стороны в сторону и без колебаний передадут муравьиной своей морзянкой: Здесь труп нашего, и если человек на минуточку отведет от них взгляд, отвлекшись на другое, а потом опять посмотрит на прежнее место, то ничего уже не увидит: муравьи не оставляют на виду тела павших при исполнении служебных обязанностей, муравьи хорошо знают, что такое смерть, и потому большой муравей, отправляющийся в седьмое путешествие, поднимает голову и видит лишь какое-то огромное облако, но потом напрягает зрение, настраивает свои линзы и думает: Какой, однако, он стал белый, этот человек, совсем не похож на себя, лицо распухло, губы разбиты, а глаза-то, глаза! их и не видно, он был не такой, когда пришел в эту комнату, но все-таки это он, я его узнаю по запаху, — обоняние, как известно, развито у муравьев лучше всего. Муравей все еще размышляет над этим, но вдруг лицо человека исчезает из поля его зрения: двое перевернули третьего на спину и льют ему на голову воду, целый кувшин воды, случайно оказавшейся холодной, — ее выкачали насосом из черного глубокого колодца, и вода вряд ли знала, для чего пригодится, когда шла из глубины земной утробы и долго текла под землей, побывав до этого во многих других местах, изведав и каменистые уступы ручья, и блеск шершавого песка, и теплую бархатистость болотного ила, и гниль застойного пруда, и солнечный жар, который постепенно выпаривал ее, уносил с земли неведомо куда, пока она не оказалась в проходящем мимо облаке и через некоторое время не пролилась дождем, не упала обратно на землю… — как хороша умытая влагой земля! а если бы дождь мог сам выбирать, куда ему пролиться, он бы выбрал, и не было бы тогда засухи или половодья, упала на землю и снова отправилась по ней в путь, процеженная, чистейшая, а потом повстречала дырку, пробитую в земле насосом, гулкий и темный колодец, а потом вдруг появился кувшин — и вода попалась в прозрачную ловушку — а что теперь? я напою жаждущих? — нет, ее льют кому-то на голову, струя падает отвесной струей и умиротворенно, медленно растекается по губам, по глазам, по носу и подбородку, по распухшим Щекам, по лбу, покрытому каплями какой-то другой влаги — это пот, — и покрывает маской лицо этого еще живого пока человека. Вода течет на пол, заливает все кругом, и фасный кирпич блестит как новенький, а уж сколько муравьев захлебнулось — не счесть. Наш знакомый — большой муравей — спасся лишь потому, что, не отдыхая, тронулся в путь — в восьмой раз.
Жоан-Грязь и Жоан-Мразь подхватывают Жермано Сантоса Видигала под мышки так, что ноги его не касайся земли, и сажают на стул. У Жоана-Грязь на запястье еще болтается плеть, но ярость его прошла, он просто рычит: Паскуда, и плюет в лицо человеку, который мешком полулежит на стуле. Жермано Сантос Видигал открывает глаза и — это может показаться невероятным — видит вереницу муравьев: может быть, в том месте, на которое случайно упал его первый взгляд, крови больше — что ж тут такого? человеческая кровь — корм для муравьев, они — если поразмыслить — только ею и питаются, — и на пол, падре Агамедес, упали три капли крови, упали и растеклись лужицей, озером, морем-океаном. Он открыл глаза — разве это называется «открыл глаза»? — он разлепил щелочки, такие узкие, что свет едва проникает сквозь них, однако и этого света достаточно, чтобы острая боль полоснула по зрачкам, и он ощутил эту боль лишь потому, что она была новая, незнакомая: этот нож вонзился в его плоть рядом с сотней других ножей, вонзился и повернулся в ране, и Видигал, застонав, невнятно пробормотал несколько слов, и Жоан-Грязь с Жоаном-Мразь предупредительно склонились к нему, быть может даже раскаиваясь, что переусердствовали — может, он вообще теперь языка лишился, — но бедняга Видигал, которому все же надо отправлять естественные надобности, попросился в уборную:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37