А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тогда это казалось совсем несбыточным и уж наверное намного дальше по времени, чем что случилось на самом деле. Наша армия, наш народ победили фашизм, и каждый человек вернул себе счастье любимого труда и свободы.
Все это я вспоминаю сейчас для того, чтобы острее передать чувства гордой радости и торжества, какие я испытывал, держа снова любимый карандаш на Нюрнбергском процессе. Это был уже не тот карандаш, которым я рисовал Маркса, Энгельса и мирные образы русских пейзажей. Это был карандаш, острие которого затачивалось все четыре года войны, поэтому карандаш был мне дорог не только как художнику, а прежде всего, как воину, как делегату от миллионов погибших в войне жертв. Этим карандашом я хотел выразить свои отношения ненависти и презрения, какие чувствовал весь наш народ к фашизму и его вдохновителям.
Прилетел я в Нюрнберг в военной форме капитана и, очутившись в зале Международного Трибунала, в нескольких шагах от скамьи подсудимых, вначале оторопел. Уж очень, казалось, громадной была ответственность моя как корреспондента. В зале много было нашего брата-художника, но моя судьба была судьбой советского военного художника, поэтому мне было очень страшно перед окружавшими меня людьми за честь моих капитанских погон и мой карандаш.
В первый день, в первую половину заседания от десяти до часу, до самого перерыва, я сидел как зритель, удивлялся увиденному и вспоминал события минувшей войны. Громадные пласты истории последних десятилетий, разбой и захват стран гитлеровской кликой и, наконец, нашествие фашистской орды на советскую землю, а дальше – сотни и тысячи личных ощущений фронта, где я сам был участником и свидетелем событий.

Думая обо всем этом, в первый день я боялся вынуть карандаш и прикоснуться к бумаге. Где взять ту силу выразительности, обличия, будет ли достаточным мой реалистический рисунок, чтобы им сказать все то, что я чувствовал! Вначале я сел в зале слева, в первый ряд, отведенный для прессы. Меня «соблазнил» Геринг, он был от меня всего в трех метрах, но, увы, заслонял собой всех сидящих с ним на скамье (скамьи были перпендикулярны к местам прессы). Поэтому, чтобы видеть всех преступников, я должен был сесть в правой стороне зала, но таким образом расстояние от меня до скамьи подсудимых стало не менее 20 метров. Рисовать на этом расстоянии, глядя невооруженным глазом, было невозможно. Поэтому уже в перерыве я достал бинокль восьмикратного увеличения и делал свои первые рисунки при его помощи. То, что получалось вначале, было очень далеко от того, что я хотел. Я стыдился этих рисунков и старательно прятал их. Вскоре я заметил, что работать, находясь в первом ряду прессы, неудобно из-за того, что мой способ пристрелки слишком открыт. Стоит направить бинокль на кого-либо из преступников, как они сразу это чувствовали – отворачивались или закрывали себя газетой, журналом. Я пересаживался в третий, четвертый ряды. Это хорошо прятало меня от внимания моих объектов, но прибавляло много дополнительных трудностей. Через сидящих впереди я мог хорошо наблюдать за всеми, но беда заключалась в том, что мои «смотровые щели» через спины и головы впереди сидящих не были постоянны. Они то уменьшались, то увеличивались, меняли форму или совсем исчезали. Естественно, что сидевшие реагировали на события, переговаривались, и поэтому мне часто приходилось прекращать рисунок на самом интересном месте и не потому, что объект изменял положение, а из-за того, что впереди сидящие закрывали его от моих глаз. Поэтому, как ни огорчительно, я в таких случаях вынужден был переключаться на другой объект, выжидая удобного момента для продолжения прерванного рисунка. Чтобы не терять время, часто приходилось одновременно делать по два, три рисунка. Бывало так, что острота выражения кого-либо требовала мгновенного наброска, когда надо дорожить секундой. От напряжения я начинал нервничать, а положение мое было такое: левая рука занята биноклем, а правой рукой приходится рисовать, и держать бумагу и менять карандаш, и поправлять наушники и, что особенно трудно, не толкать рядом сидящих соседей. И вот тут-то и были у меня срывы: то упадет нечаянно бумага, а то – еще хуже – коробка с карандашами, и сразу на тебя все оглядываются, да так поройсердито, что заставляют сильно переживать свою оплошность. Такое состояние еще больше нервировало меня и, конечно, не помогало успеху.

Как и каждому художнику, мне хотелось добиться самых лучших результатов. Хотелось работать изо всех сил, и в то же время знать, как и что делают другие: английские, французские, норвежские, польские художники. Я с интересом заглядывал в их альбомы. Но вскоре понял, что мне надо беречь каждую минуту и не уставать от трудностей, добиваясь цели.

Я уже присмотрелся к скамье подсудимых и хорошо представлял себе, в каком положении каждый из них выглядит наиболее выразительно, и этот момент выжидал, рисуя попутно много из того, что вызывало интерес в зале. А в зале были представители разных народов, корреспонденты разных стран, гости, свидетели, защитники, судьи, представители обвинения, секретариата, охраны и проч. Везде разные характеры отношений, разная форма – все это для меня необычно, ново. Естественно, это помогало остроте восприятия и остроте творчества. То, что я через наушники мог слушать процесс на своем родном языке, тоже способствовало мгновенной ориентировке и знанию того, что есть и что ожидается в зале, когда и где может возникнуть острая ситуация. Часть прений сторон, неожиданное включение в разбор дела свидетелей рождали острые моменты, напряжение, так что работать в зале было всегда интересно.
В Нюрнберге я был 40 дней. За этот срок я изобразил всех преступников, защиту, судей, свидетелей советского Обвинения, сделал много рисунков в кулуарах Трибунала и задумал ряд тем, какие хотел осуществить на основе собранного материала.
После всего, что я сделал, мне не хотелось ни одного дня оставаться там больше. Правда, сейчас, просматривая всю свою серию рисунков, я прихожу к выводу, что можно было бы еще и еще работать и добиться лучшего. Но это, видимо, так бывает всегда и у всех.
Касаясь портретной выразительности, я хочу вспомнить наиболее ярких представителей положительных характеристик Нюрнбергского процесса и их антиподов.
Запомнились мне особенно ярко многие представители советской делегации. Я не буду касаться подробностей их характеристики (это заняло бы очень много места), но скажу, что постоянное общение и чувство локтя с такими нашими делегатами, как Константин Федин, Всеволод Вишневский, Борис Полевой, Юрий Яновский и многие другие, давало мне чувство гордости, ответственности и добавочной энергии для выполнения своего долга художника.

Скажу несколько слов о главном лице Трибунала – его председателе лорде Джефри Лоренсе. По мнению всех, он очень соответствовал своему положению. Сидя в центре Судейского стола, он был величав и значителен, и внешностью своей напоминал героев Диккенса. Поражало его постоянное спокойствие, точное и экономичное расходование слов, жестов, внимательное и уважительное отношение ко всем вопросам изо дня в день. Ни в выражении лица, ни в формулировке фраз, ни в интонации, ни в жесте никто не мог бы определить его отношение к обсуждаемому вопросу. Это был человек с большим даром судьи, гармонично сочетающий в себе физическую и духовную красоту, благородство и степенность в управлении сложной машиной ведения суда.
Когда я переводил свой взгляд с фигуры председателя суда на скамью подсудимых, то особенно ощущал их ничтожество. На них не было арестантской одежды, они сидели в костюмах с галстуками, и в этом их ничто не отличало от других, а вот фашистская сущность, независимо от этого, видна была во всем. Не знаю, может быть, посчитают меня пристрастным, но я убежден, что правдивый, реалистический, удачный рисунок должен быть здесь даже более выразительным в своей обличительной силе, нежели карикатура, ибо карикатура есть гиперболическое использование физических недостатков и доведение их до смешного состояния. Здесь никогда не известно, сколько в этом процентов правды и творческой метаморфозы. Фашистские преступники имели такую внешность, что их точное подобие и было сущностью их характеристик, самых мерзких и отрицательных, а всякое шаржирование было бы излишеством и уходом от выразительной правды. Все это в полной мере я ощущал, когда смотрел на таких, как Кальтенбруннер, Штрейхер, Гесс и другие.
Многие корреспонденты, в том числе и я, жили в окрестностях Нюрнберга в имении карандашного короля Фабера. Столовая была расположена в отдельном особняке, где было много немецкого великолепия. Когда я впервые приехал и вошел в этот дворец, перед моими глазами возникли ступени мраморной лестницы, упиравшейся в торжественное зеркало. По этой лестнице спешили корреспонденты, представители разных стран и народов. Когда я почти поднялся по ступенькам до зеркала и посмотрел в него, то увидел то, что было за моей спиной и чего я не заметил вначале. У входа в ливрее швейцара стоял бледнолицый, красивый немецкий юноша. Его потупленный взор был как бы направлен в никуда, виден был напряженный лоб, сжатые губы. Левой рукой он открывал и закрывал двери, правой у него не было, – она, возможно, осталась на Курской дуге, а пустой рукав ливреи был перехвачен поясом. В судьбе этого молодого немца, стоящего у парадного входа дворца Фабера и открывающего двери перед потоком корреспондентов, я почувствовал трагедию всей германской нации, виновником которой был только фашизм.
Это был для меня как бы эпиграф к Нюрнбергскому процессу, ко всему тому, что я там увидел и услышал. И еще, когда я вошел в здание суда, там происходил ремонт, чистили, скоблили, красили. В этом обновлении был симптом доброго. Я сделал рисунок ремонта и назвал его «Будет по-новому». Этого хотел мир, к этому стремился уставший от войны и фашизма немецкий народ.
Я хочу, чтобы материалы Нюрнбергского процесса, занявшего почти год времени, никогда не были забыты народами. Они должны всегда оставаться грозным напоминанием о фашистской чуме, погубившей десятки миллионов людей в горниле войны и доставившей невыносимое горе и страдание всему человечеству.
В пропаганде за мир против новой войны и ее поджигателей материалы Нюрнбергского процесса всегда должны быть в действии.
Н. Н. Жуков

Кто– кто, а американцы знают роль прессы. Они, надо отдать им справедливость, сделали максимум возможного, чтобы облегчить работу 315 корреспондентов, слетевшихся и съехавшихся на процесс. Мы сидим в удобных креслах, в непосредственной близости и от суда и от подсудимых, напротив свидетельской трибуны. За этой трибуной -стеклянная, разделенная на клетки стена, и за стеклом вырисовываются лица переводчиков, бесшумно шевелящих губами в своих кабинах. Перевод идет парламентски – синхронный, и мы можем, надев наушники, слушать на русском, английском, французском и немецком языках все, что говорят судьи, прокуроры, свидетели, что отвечают подсудимые. Корреспонденты, пользующиеся услугами западных телеграфных агентств, могут отправлять свои сочинения прямо из зала, по частям, даже не поднимаясь с кресла. Напишет несколько страничек, поднимет руку, тотчас же подойдет дежурный солдат и отнесет корреспонденцию на телеграф. Существует пресс-рум – комната прессы, где корреспондент может поставить пишущую машинку на удобный столик и отстукать свое сочинение. Там постоянно такой шум и треск, что мало кто из наших пользуется этой комнатой. В восточном крыле огромного здания нам отведено несколько больших тихих комнат, где для тех, кто не умеет печатать, есть машинистки. А недалеко военный провод, соединявший с Берлином и с Москвой, так что корреспонденция через час-полтора может оказаться в редакции.
Словом, условия отличные. Только работай. А материал все время течет такой, что волосы шевелятся на голове. И хотя я опоздал на процесс и мои более счастливые коллеги уже «сняли пенки» и поведали читателям о всех атрибутах Дворца юстиции, подробно описав и зал, освещенный мертвенным светом искусственных солнц, и спокойную беспристрастность судей, как бы представляющих человечество, и физиономии подсудимых – мне будет о чем писать, ибо материал животрепещущий, страшный по своей небывалой сути все время бьет ключом. Сегодня, как сказали мне коллеги, заседание было сравнительно спокойным. Помощник американского Главного Обвинителя судьи Роберта Джексона читал документы, рассказывающие о судьбе миллионов людей, насильственно согнанных в Германию из оккупированных стран на работы, о рабах гитлеровского рейха, трудившихся на его заводах и полях и лишенных всех человеческих прав, низведенных до положения рабочего скота.
Точной цифры не называлось. Говорилось о миллионах. А для меня все эти огромные человеческие массы остарбейтер [2] как бы соединялись в одном образе миловидной русской девушки Марии М., с которой я разговаривал в августе 1943 года в городе Харькове, тогда только что освобожденном и одетом дымами близких пожаров.
Марии тогда минуло девятнадцать лет. С виду ей можно было дать сорок. Сквозь темные волосы пробрызгивала седина, губы были иссечены мелкими морщинами и втянуты как у старухи, а на лице все время дергался какой-то мускул. И вот сегодня она как бы незримо вошла в этот зал и встала за спиной американского обвинителя, ровным голосом читавшего документы, взывавшие о возмездии.
Никогда не забыть дрожащий, захлебывающийся голос девушки, рассказывавшей нам о том, как во время облавы эсэсовцы схватили ее на улице, как вместе с другими такими же, как она, харьковчанками, бросили в товарный вагон и как десять дней везли в этом закрытом вагоне, где девушки в буквальном смысле этого слова задыхались в жаре и зловонии… Потом национальный невольничий рынок в одном из городов Восточной Пруссии, девушки, выстроенные рядами, и гроссбауеры, которые ходят вдоль этих рядов, щупают мускулы, запускают в рот пальцы, чтобы убедиться, нет ли цинги, не шатаются ли зубы. И потом работа на полях большого поместья. Женщины-надсмотрщики с ременными хлыстами, неизменный суп из брюквы. Телесные наказания за нарушение правил по особой шкале, различной для людей из России, из Польши – остарбейтер и из Франции, Бельгии, Голландии – вестарбейтер.
Для Марии, когда она об этом рассказывала, все страшное было уже в прошлом. Она находилась в освобожденном городе, говорила с советским офицером, но лицо ее непрерывно дергалось, и она как-то инстинктивно боязливо озиралась. Чтобы избавиться от рабства, она сунула руку в шестерню соломорезки. Три пальца были раздроблены. Управляющий поверил, что это произошло случайно, и ее не передали в гестапо, как это делали с другими, кто пытался бежать или саботировать. Она осталась жива, ее вылечили, и так как для сельскохозяйственных работ она уже не годилась, послали в качестве пуцфрау [3] к немке, муж которой был в эсэс и воевал на восточном фронте. Хозяйка оказалась вздорной и злой. Когда Германия оделась в трехдневный траур после поражения под Сталинградом, хозяйка отхлестала Марию туфлей по щекам. Девушка решила, что больше жить не для чего, и опрокинула на себя бак с кипящим бельем. Самоубийство не удалось, но ошпаренные ноги перестали слушаться.
Только такой ценой удалось Марии вырваться из гитлеровской машины, выкачивавшей кровь и соки из миллионов иностранных рабочих, чтобы, выжав из них что только можно, выбросить их, как ненужный производственный отход. Так было с Марией…

В наушниках по-прежнему звучал раскатистый баритон американского обвинителя, который голосок переводчицы доносил до нас уже по-русски. Документы о рабском труде ложились на пюпитр один за другим. Я смотрел на породистую физиономию Альфреда Розенберга, этого идеолога нацизма, имперского министра по делам оккупированных территорий, на Фрица Заукеля – обергруппенфюрера эсэс, генерального уполномоченного по использованию рабочей силы, круглая голова которого, как дыня, лежала на барьере, на этих двух злодеев, искалечивших жизнь Марии М. и теперь ежившихся под тяжестью улик, и вместе с голосом переводчицы в наушниках слышен печальный голос Марии, которая как бы шептала мне в ухо:
– Есть ли правда на земле? Неужели они, эти… – она замялась, как бы стараясь найти в человеческом лексиконе точное слово, которое бы с достаточной силой охарактеризовало мучивших ее нацистов. Старалась и не нашла. – Неужели они – все эти не ответят за меня, за всех нас?
И вот свершилось. Сбылась мечта молодой девушки со старческим лицом. Вот они на скамье подсудимых – те, кто лишил ее молодости, кто пытался миллионы людей славянского происхождения, мечтающих, мыслящих превратить в бессловесный рабочий скот, отнять у них все, чем их наделила природа, что делает человека человеком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36