– Разрешите задать вам вопрос, – спрашивает Курт, не отрывая глаз от дороги.
– Да, конечно.
– Это правда, что господин Кальтенбруннер говорил, что не знал о том, что происходит в концентрационных лагерях?
– Так он по крайней мере пытается утверждать.
– Мой бог! – восклицает шофер, и его искалеченное лицо начинает нервно подергиваться.
– А почему вас это интересует?
– Младший брат моей матери был казнен в Дахау. Он был механиком в химическом цехе тут, на карандашной фабрике Фабера.
– Он был коммунист?
– Не знаю… Наверное, нет. Но он был цеховым уполномоченным профсоюза химиков… Как вы полагаете, господин Кальтенбруннер не уйдет от ответственности?
– -Откуда мне знать? Это определит суд. Думаю, что ему не избежать петли. Курт, а что думают об этом ваши соотечественники?
Всегда искренний, Курт отвечает не сразу. По-видимому, желает дать правдивый ответ.
– В Германии живут разные люди, господин полковник, – политично отвечает бывший лейтенант «Люфт-ваффен».
В баре пресс-кемпа у стойки Дэвида необыкновенно шумно. Хладнокровная наглость Кальтенбруннера произвела на прессу даже большее впечатление, чем неприкрытая злоба Геринга или трусливая подлость Риббентропа.
– Это злодей шекспировского плана! – восклицает обычно сдержанный и скупой на эмоции Ральф. – Ричард Третий по сравнению с ним просто мальчишка.
Дэвид, как всегда, весело, артистически орудует у своей стойки. Сегодня у него богатая клиентура. Коктейль «Сэр Уинни» идет нарасхват, и никелированный миксер не знает покоя в ловких руках бармена. На процессе Дэвид, естественно, не был, но все, что там было, знает во всех деталях.
– Хэлло, полковник! Как вам понравился этот гестаповский парень? – восклицает он, наливая мутноватую жидкость в бокал. – Нет, каково – он ничего не знал, ничего не ведал… Наглец, наглец!
По– моему, в его тоне звучит даже восхищение.
21. Когда процесс перевалил за полугодие
Даниил Краминов, Михаил Гус и другие наши коллеги, знающие языки и регулярно читающие западные газеты, говорят, что интерес печати к процессу гаснет с каждым месяцем. Теперь отклики вызывают только сенсации вроде допроса Кальтенбруннера да разные журналистские штучки вроде интервью с Герингом или Гессом, которые тому или другому из наших западных коллег время от времени удается выудить через адвокатов. Давно уже не звучал волнующий тройной сигнал, в ложе прессы пустовато, и эпицентр корреспондентского кипения как-то сам собой перенесен под крылышко веселого Дэвида. Аборигены процесса временно разъезжаются. С какими-то своими знатными знакомыми укатила мисс Пегги, не без шика заявив, что ей надоело созерцать жабью морду Геринга и она отправляется в Монте-Карло просадить в рулетку свои гонорары.
Уехал в Париж Ральф, захватив свою синеглазую Таню.
– Процесс очень интересен. Но что поделаешь – не печатают. Говорят, публике надоело читать одно и то же, – заявила Таня.
Улетел на свои Британские острова Эрик, с которым мы так подружились. На прощание выставил нам заветную бутылку виски «Белая лошадь» и не без юмора заявил:
– Что поделаешь? Я всего только несчастное дитя умирающего, по вашему мнению, капиталистического мира: нет спроса – нет предложения. Ваш бедный друг не может, подобно вам, кормить семью священной ненавистью к нацизму. Вам можно быть пай-мальчиками, сидеть в пустой корреспондентской ложе, у вас твердые заработки, а проклятый капитализм не желает меня кормить, если я ничего не зарабатываю… До более урожайных времен, джентльмены!
Наш советский народ, столько натерпевшийся от нацистского нашествия и разбивший его в конце концов в великом единоборстве, интереса к процессу не теряет. Нас по-прежнему печатают и читают. Правый фланг корреспондентской ложи, где размещены советские журналисты, представляет собой весьма населенный полуостров среди пустынного ландшафта порожних кресел. Но уж такая у нас профессия – не терпит она спокойной, размеренной работы. И, что там греха таить, давно уже стал я замечать, в особенности в послеобеденные часы: то там, то тут кто-нибудь из наших клюет носом, а то и вовсе откровенно похрапывает.
Лучше всех приспособился к этому тихому периоду Всеволод Вишневский. Он приобрел не просто темные очки, какие есть у всех нас, а большие американские консервы особого устройства, должно быть, специально приспособленные для длинных заседаний. На их темных стеклах с обратной стороны каким-то способом выведены широко раскрытые человеческие глаза. Счастливый обладатель этих очков может щуриться, жмуриться, просто спать, но посторонним виден лишь его внимательный, заинтересованный взгляд. Всеволод Витальевич озабоченным шагом проходит в зал, занимает свое кресло в первом ряду, кладет направо французские, налево английские, а перед собой русские переводы документов, достает блокнот, утыкает в него попрочнее свое стило и… засыпает. Это у него великолепно получается. Даже если глядеть на него в упор, видишь внимательнейшего человека, слушающего, наблюдающего. Когда же в перерыв соседи потихоньку будят его, в нем будто бы срабатывает какая-то машина. Бодрым, свежим голосом он с пафосом произносит:
– Нет, какие сволочи… Мерзавцы… Изуверы… – или что-нибудь в этом роде. Это звучит всегда к месту, ибо может быть сказано в любую минуту процесса.
Все бешено завидуют Всеволоду Витальевичу, но достать подобные очки никому до сих пор не удалось, хотя скажем прямо, в дни затишья, бог коммерции крылоногий Гермес в кулуарах бесцеремонно теснит богиню юстиции Фемиду с ее весами.
Действительно, коммерция развивается вовсю. Американские офицеры и унтер-офицеры широко используют свое право экстерриториальности. В дни отпуска разъезжают по Европе, покупают на доллары и даже на оккупационные марки, котирующиеся на черных рынках европейских стран, сравнительно вольно часы – в Швейцарии, авторучки – в Германии, духи – во Франции и, используя разницу в валютах, небезвыгодно сбывают все это на нюрнбергском, как определил это Семен Нариньяни, юстицбазаре.
Признаюсь, на днях я сам стал жертвой этого буйного, говоря одесским языком, коммерсования. В баре ко мне подсел знакомый американский лейтенант. Знаками он показал мне, что собирается лететь на родину. Потом достал из бумажника фотографию, на которой был снят он сам, белокурая женщина – его жена – и двое ребятишек, крепких, как грибы-боровики. Затем он расстегнул манжет кителя и поднял рукав. Под ним оказалось штук десять весьма привлекательных часов. Еще не понимая, что все это значит, я согласно кивнул головой, что, мол, очень славные часы. Тогда он пальцем начал показывать эти часы по очереди, дескать, которые больше нравятся. Все еще не понимая собеседника, я показал на часы, по циферблату которых бегала красная стрелка. Он кивнул головой: «О'кэй!» и на бумажной салфетке изобразил цифру «150 марок». Только тогда до меня с опозданием дошло: он хочет, чтобы я эти часы купил.
Часы были действительно отличные, и цена в общем-го сходная, но ни малейшей потребности в часах я не испытывал. Дело в том, что у меня были заветные часы: толстые, карманные. Первого выпуска Московского госчасзавода. Не очень удобные. Но это был первый подарок жены, сделанный незадолго до войны, из ее первого учительского заработка. Уходя на войну, я вправил в крышку фотографию жены и сына и не расставался с ними все четыре года, как дикарь отмечая на их крышке черточкой каждый прожитый военный месяц, а также казалось, эти часы-амулет спасали меня от смерти в трудной боевой ситуации. Они и здесь были при мне, эти тяжелые часы-луковка. Но как объяснишь всю эту сентиментальную историю иноземному офицеру, который, как я понимал, хочет продать мне свои часы, потому что собирается к жене и сыновьям и ему нужны деньги. По-английский я к тому времени твердо выучил только четыре слова: «да», «нет», «хорошо» и «спасибо». Отодвинув соблазнительные часы, я произнес два из них:
– Но. Сенкью.
Он снова изобразил на бумажной салфетке цифру. На этот раз «125 марок». Ну как мне сказать ему, что депо не в деньгах, не обидев при этом хорошего парня. А он между тем, подбрасывая на руке часы, говорил:
– Антимагнитник. – Что, как я понял, не подвержены действию магнита. – Уотерпруф. – И это я тоже понял, так как недавно Краминов рассказывал нам, что в Америке сооружено рекламное слово «фулпруф» – дураконепроницаемый. Так рекламируются некоторые бытовые приборы с добавлением – «ни ребенок, ни жена, ни теща не могут их испортить». Слово «уотер» означало вода. Стало быть, предлагаемые часы были и водонепроницаемые.
– Но, сенкью вери матч, – ответил я, прибавив для убедительности к отрицанию еще два слова.
Тогда мой собеседник запросил у Дэвида, издали наблюдавшего за ходом коммерческой операции, два бокала пива. Один он придвинул мне, а в другой бросил часы вместе с браслетом. Пока я пил пиво, красная стрелка бодренько бегала по циферблату, не обращая внимания на среду, в которой часы пребывали. Не располагая запасом слов, которые можно бы было добавить к уже произнесенной формуле отказа, я повторил ему ее, но, по-видимому, уже без прежней твердости. Настойчивый лейтенант извлек часы из бокала, вытер их носовым платком и, размахнувшись, вдруг бросил их в угол комнаты. Потом поднял, положил передо мной. Часы продолжали идти. Ну что мне оставалось делать? Я сказал: «О'кэй!» и полез в карман за деньгами.
Это было коммерсование со счастливым исходом. Случалось и по-иному. Однажды Юрий Корольков вкатился, именно вкатился, в русские комнаты Трибунала, давясь от смеха. Оказывается, он пошел на телеграф и, проходя, наблюдал подобную же сцену продажи часов в коридоре. Продавцом был американский солдат из военной полиции, покупателем – наш советский гвардеец из тех, что в очередь с союзниками стояли в карауле перед Дворцом юстиции. Объектом торговли тоже были швейцарские часы. Их трясли, бросали, но они упорно продолжали ходить. Когда Корольков возвращался с телеграфа, оба коммерческие партнера стояли друг против друга и горестно смотрели под ноги.
– Хлопцы, что случилось? – поинтересовался Корольков.
– Да вот, товарищ полковник, видите, часы он мне продавал. Я поверил рекламе, наступил на них – и глядите, что получилось.
На полу лежали раздавленные часы… Впрочем, часы – это мелочь. Слышал я, что юристы наши, время от времени отправлявшиеся в Москву по делу, всерьез получали от своих иностранных коллег по Трибуналу просьбы – привезти сибирские меха, старые иконы, предметы искусства, а в ответ на гневный отказ, видимо, совершенно искренно недоумевали: почему? Бизнес есть бизнес…
Но как бы там ни было, а действительно тяжко становится сидеть на процессе, за массивными стенами Дворца юстиции, когда началось жаркое баварское лето, буйно цветет сирень, летает тополиный пух и даже в этом несчастном, лежащем в развалинах городе воздух такой, что хочется греться на солнышке, зажмурив глаза, а не наблюдать изо дня в день, как суд с великой добросовестностью и методичностью продолжает распутывать тайны нацистских преступлений.
И вот сегодня по рукам пошел роскошный иллюстрированный американский журнал, имеющий на процессе своего корреспондента и своего фотографа. Журнал этот довольно широко освещал процесс в первые дни. Потом свел информацию к маленьким заметкам. Ну а в этом номере он разразился целым разворотом фотографий. Они даны под общим заглавием, набранным сверху: «Когда процесс перевалил за свое полугодие». Под шапкой на две страницы выстроены рядами портреты… спящих корреспондентов. Ничего, кроме фотографий и подписей, поясняющих, кто и откуда. Ничего особенного. Всем нациям досталось – и американцы были представлены довольно широко большой компанией во главе с Пегги, которая спала в своем металлическом кресле уютно, как котенок. Глубокомысленно приложив пальцы к своему высокому лбу, будто решая вопросы мироздания, дремал с закрытыми глазами Ральф. Великолепно развалившись, как молотобоец в обеденный перерыв, спит огромный чех Висент Нечас и рядом с ним, уронив на грудь большую львиную голову, со вкусом, сложив полные губы в трубочку, – наш друг Ян Дрда.
Словом, никто не был забыт. Но среди этих маленьких фотографий размером с те, что делаются для удостоверения, одна была величиной с открытку. На ней был запечатлен один из наших друзей в форме майора Советской Армии, тот самый, чье имя когда-то было увековечено в названии коктейля. Большой, массивный, он спал, привольно развалясь в кресле, как Гаргантюа, и после обильной трапезы, вероятно, храпел, приоткрыв сочные губы. Вот в этом преувеличенном внимании к одному из наших собратьев кое-кто и усмотрел выпад против Советского Союза и оскорбление нашей военной формы. Коллеги, не обладавшие чувством юмора, даже потребовали, чтобы я, как один из сопрезидентов здешней журналистской ассоциации, сделал бы соответствующее представление.
Михаил Харламов, к счастью, юмора не лишен. Он подтрунил над теми, кто украсил собою эту галерею спящих, а потом мы провели с ним, так сказать, летучку для всех пишущих, рисующих и снимающих. Собрание получилось довольно веселым, и в результате было единодушно решено: за обедом пива не пить – раз, ежели с кем и случится беда – заснет, соседям немедленно его разбудить – два. А потом родилось такое великолепное предложение – перетасовать места таким образом, чтобы рядом с пожилым курафеем, которых, увы, в галерее спящих было увековечено несколько, сидел молодой халдей. И чтобы они менялись наушниками, дабы сосед мог незаметно разбудить уснувшего, подергав за проводок.
Ну что же, великолепная система. Мы все гордимся своей выдумкой. Но в тот же день система, так сказать, дала осечку и в самом, как казалось, надежном месте. Благодаря хитроумным очкам Вишневский в галерее сонь отсутствует. Но в один из вечерних перерывов случилось следующее. Он поссорился из-за чего-то с переводчицей, сидевшей рядом с ним, и в перерыве она «позабыла» его разбудить. Удалился суд, разошлись корреспонденты. Увели подсудимых. А наш друг все еще продолжал сидеть в пустой ложе прессы, уставив стило в раскрытый блокнот, и мирно спал с самым заинтересованным и озабоченным видом, положив локти на кипы переводов.
Девушку, покинувшую его, все-таки мучила совесть. Она вернулась в зал и стала свидетельницей такой сцены. Джи-ай, стоявший в дверях и, видимо, обеспокоенный тем, что русский в форме морского офицера с множеством орденских ленточек так ушел в себя, что сидит совершенно неподвижно, подошел к нему и удивленно остановился, услышав сладкое посапывание. Девушка вошла как раз в тот момент, когда солдат, вежливо похлопывая своей дубинкой по спинке кресла, будил его.
Наш друг, очнувшись, вздрогнул.
– А, что? – и тут же гневно выдал: – Гады, какие гады. Это же надо придумать такое! – Но, увидев перед собой ничего не понимающего джи-ай, торопливо похватал свои бумаги и засеменил к выходу.
22. Немного Москвы
Эти записи я продолжаю уже в Москве, у себя на Беговой, где я неожиданно, точно бы по волшебству, очутился, вызванный телеграммой моей редакции. Вот она, переданная по телеграфу и сохранившая еще стиль военного времени: «Из Аметиста в Сапфир. Корреспонденту „Правды“ Полевому. С получением сего немедленно вылетайте в Москву. Вам взамен вылетает Василий Величко. Поспелов. Сиволобов. Генерал Галактионов».
Получив эту телеграмму, очень смутился. В Москву? Так неожиданно? Почему? Сиволобов – новый ответственный секретарь редакции. Генерал Галактионов – начальник военного отдела, заместителем которого я числюсь, именно числюсь, ибо за три года пребывания в этой должности и недели не сидел в редакции, даже не имею там своего письменного стола. В тревожном, смутном настроении летел я домой. Василий Величко – боевой военный корреспондент. Один из лучших в «Правде». Горячий публицист. На фронте шутили: когда передается его корреспонденция, от напряжения звенят провода. Хорошая замена. Но почему она произошла? Неужели я в чем-то проштрафился? В чем?
Курт, отвозивший меня на аэродром, был, как мне кажется, по-настоящему опечален. Друзья корреспонденты, пришедшие проводить, принесли кучу писем и сувениров, предназначенных для передачи семьям.
– Не дрейфь, старик, бог не выдаст – редакция не съест, – слышал я возле самолетного трапа.
– Возвращайтесь скорее, Геринг не переживет разлуки с вами. Кто же его будет окуривать чесночным паром?
И среди этого дружеского трепа как-то очень запомнилась лирическая фраза Сергея Крушинского:
– Солнце не зайдет, а вы уже будете дома. Честно говоря, я вам здорово завидую.
Мы живем с ним в одном доме. Он любит жену и обожает двух своих парней, которые, как и все военные дети, растут без отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36