А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Квентина отпихнула Дилси. Смотрит на Джейсона. У нее губы красные. Смотрит на Джейсона, подняла свой стакан с водой, замахнула назад руку. Дилси руку поймала. Дерутся. Стакан об стол разбился, вода потекла в стол. Квентина убегает.
– Опять мама больна, – сказала Кэдди.
– Еще бы, – сказала Дилси. – Эта погода хоть кого в постель уложит. Когда же ты есть-то кончишь, парень?
«У, проклятый», говорит Квентина. «Проклятый». Слышно, как она бежит по лестнице. Мы в кабинет идем.
Кэдди дала мне подушечку, и можно смотреть на подушечку, и в зеркало, и на огонь.
– Только чур не шуметь, Квентин готовит уроки, – сказал папа. – Ты чем там занят, Джейсон?
– Ничем, – сказал Джейсон.
– Выйди-ка оттуда, – сказал папа.
Джейсон вышел из угла.
– Что у тебя во рту? – сказал папа.
– Ничего, – сказал Джейсон.
– Он опять жует бумагу, – сказала Кэдди.
– Поди сюда, Джейсон, – сказал папа.
Джейсон бросил в огонь. Зашипела, развернулась, чернеть стала. Теперь серая. А теперь ничего не осталось. Кэдди, папа и Джейсон сидят в мамином кресле. Джейсон глаза припухлые жмурит, двигает губами, как жует. Кэддина голова на плече у папы. Волосы ее как огонь, и в глазах огня крупинки, и я пошел, папа поднял меня тоже в кресло, и Кэдди обняла. Она пахнет деревьями.
Она пахнет деревьями. В углу темно, а окно видно. Я присел там, держу туфельку. Мне туфельку не видно, а рукам видно, и я слышу, как ночь настает, и рукам видно туфельку, а мне себя не видно, но рукам видно туфельку, и я на корточках слушаю, как настает темнота.
«Вот ты где», говорит Ластер. «Гляди, что у меня!» Показывает мне. «Угадай, кто дал эту монету? Мис Квентина. Я знал, что все равно пойду на представление. А ты чего здесь прячешься? Я уже хотел во двор идти тебя искать. Мало сегодня навылся, так еще сюда в пустую комнату пришел бормотать и нюнить. Идем уложу спать, а то на артистов опоздаю. Сегодня у меня тут нету времени с тобой возиться. Только они в трубы затрубят, и я пошел».
Мы не в детскую пришли.
– Здесь мы только корью болеем, – сказала Кэдди. – А почему сегодня нельзя в детской?
– Как будто не все вам равно, где спать, – сказала Дилси. Закрыла дверь, села меня раздевать. Джейсон заплакал. – Тихо, – сказала Дилси.
– Я с бабушкой хочу спать, – сказал Джейсон.
– Она больна, – сказала Кэдди. – Вот выздоровеет, тогда спи себе. Правда, Дилси?
– Тихо! – сказала Дилси. Джейсон замолчал.
– Тут и рубашки наши, и все, – сказала Кэдди. – Разве нас насовсем сюда?
– Вот и надевайте их быстрей, раз они тут, – сказала Дилси. – Расстегивай Джейсону пуговки.
Кэдди расстегивает. Джейсон заплакал.
– Ой, выпорю, – сказала Дилси. Джейсон замолчал.
«Квентина», сказала мама в коридоре.
«Что?» сказала за стеной Квентина. Слышно, как мама закрыла дверь на ключ. Заглянула в нашу дверь, вошла, нагнулась над кроватью, меня в лоб поцеловала.
«Когда уложишь Бенджамина, сходишь узнаешь у Дилси, не затруднит ли ее приготовить мне грелку», говорит мама. «Скажешь ей, что если затруднит, то я обойдусь и без грелки. Я просто хочу знать».
«Слушаю, мэм», говорит Ластер. «Ну, давай штаны скидай».
Вошли Квентин и Верш. Квентин лицо отворачивает.
– Почему ты плачешь? – сказала Кэдди.
– Тш-ш-ш! – сказала Дилси. – Раздевайтесь поживей. А ты, Верш, иди теперь домой.
Я раздетый, посмотрел на себя и заплакал. «Тихо!» говорит Ластер. «Нету их у тебя, хоть смотри, хоть не смотри. Укатились. Перестань, а то не устроим, тебе больше именин». Надевает мне халат. Я замолчал, а Ластер вдруг стал, повернул к окну голову. Пошел к окну, выглянул. Вернулся, взял меня за руку. «Гляди, как она слазит», говорит Ластер. «Только тихо». Подошли к окну, смотрим. Из Квентинина окна вылезло, перелезло на дерево. Ветки закачались вверху, потом внизу. Сошло с дерева, уходит по траве. Ушло. «А теперь в постель», говорит Ластер. «Да поворачивайся ты! Слышишь, затрубили! Ложись, пока просят по-хорошему».
Кроватей две. На ту лег Квентин. Лицом повернулся к стене. Дилси кладет к нему Джейсона. Кэдди сняла платье.
– Ты погляди на панталончики свои, – сказала Дилси. – Твое счастье, что мама не видит.
– Я уже сказал про нее, – сказал Джейсон.
– Ты, да не скажешь, – сказала Дилси.
– Ну и что, похвалили тебя? – сказала Кэдди. – Ябеда.
– А что, может, высекли? – сказал Джейсон.
– Что ж ты не переодеваешься в рубашку, – сказала Дилси. Пошла сняла с Кэдди лифчик и штанишки. – Ты погляди на себя, – сказала Дилси. Свернула штанишки, трет ими у Кэдди сзади. – Насквозь пропачкало. А купанья сегодня не будет. – Надела на Кэдди рубашку, и Кэдди забралась в постель, а Дилси пошла к двери, подняла руку свет гасить. – И чтоб ни звука, слышите! – сказала Дилси.
– Хорошо, – сказала Кэдди. – Сегодня мама не придет сказать «спокойной ночи». Значит, меня и дальше надо слушаться.
– Да-да, – сказала Дилси. – Ну, спите.
– Мама нездорова, – сказала Кэдди. – Они с бабушкой обе больны.
– Тш-ш-ш, – сказала Дилси. – Спите.
Комната стала черная вся, кроме двери. А теперь и дверь черная. Кэдди сказала: «Тс-с, Мори», положила руку на меня. И я лежу тихо. Слышно нас. И слышно темноту.
Темнота ушла, папа смотрит на нас. На Квентина смотрит и Джейсона, подошел, поцеловал Кэдди, погладил мне голову.
– Что, мама очень нездорова? – сказала Кэдди.
– Нет, – сказал папа. – Смотри, чтобы Мори не упал.
– Хорошо, – сказала Кэдди.
Папа пошел к двери, опять смотрит на нас. Темнота вернулась, он стоит черный в дверях, а вот и дверь опять черная. Кэдди держит меня, мне слышно нас и темноту, и чем-то пахнет в доме. Вот окна стало видно, там шумят деревья. А вот и темнота вся пошла плавными, яркими, как всегда, и даже когда Кэдди говорит, что я спал.

2 июня 1910 года

Тень от оконной поперечины легла на занавески – восьмой час, и снова я во времени и слышу тиканье часов. Часы эти дедовы, отец дал их мне со словами: "Дарю тебе, Квентин, сию гробницу всех надежд и устремлений; не лишено язвительной уместности то, что ты будешь пользоваться этими часами, постигая общечеловеческий опыт reducto absurdum8, способный удовольствовать твои собственные нужды столь же мало, как нужды твоих деда и прадеда. Дарю не с тем, чтобы ты блюл время, а чтобы хоть иногда забывал о нем на миг-другой и не тратил весь свой пыл, тщась подчинить его себе. Ибо победить не дано человеку, – сказал он. – Даже и сразиться не дано. Дано лишь осознать на поле брани безрассудство свое и отчаянье; победа же – иллюзия философов и дураков".
Часы прислонены к коробке с воротничками, и я лежу, их слушаю. Слышу то есть. Вряд ли кто станет со вниманием слушать ход часов. Незачем это. Можно надолго отвлечься, а затем одно «тик-так» враз выстроит в уме всю убывающую в перспективе вереницу нерасслышанных секунд. Похожую на длинный, одиноко легший на воду световой луч, которым (по словам отца) впору шествовать Христу. И добрейшему святому Франциску, называвшему смерть Маленькой Сестрой,9 а сестры-то у него не было.
За стеной Шрив скрипнул пружинами кровати, зашуршали его шлепанцы по полу. Я поднялся, подошел к столику, скользнул рукой к часам, повернул их циферблатом вниз, опять лег. Но тень от поперечины осталась, а я по ней определяю время чуть не до минуты, и пришлось повернуться спиной, и сразу зачесались глаза на затылке, какие были у животных раньше, когда кверху затылком ползали. С бездельными привычками расстаться труднее всего, говорит отец. И что Христос не распят был, а стерт на нет крохотным пощелкиваньем часовых колесиков. А сестры у него не было.
Только ведь отвернулся от часов – и тут же захотелось поглядеть, который час. Отец говорит, этот постоянный зуд насчет положения стрелок на том или ином циферблате – простой симптом работы мозга. Выделение вроде пота. Ну и ладно, скажу я. Зуди. Хоть до завтра.
Если б не солнце, можно бы думать про его слова о бездельных привычках, повернувшись к окну. И про то, что им неплохо будет там, в Нью-Лондоне10, если погода продержится. А зачем ей меняться? Месяц невест, глас, над Эдемом прозвучавший.11 Она бегом из зеркала из гущи аромата. Розы. Розы. Мистер и миссис Джейсон Ричмонд Томпсон извещают о свадьбе их доче Кизил молочай – те непорочны. Не то что розы. Я сказал: Отец я совершил кровосмешение. Розы. Лукавые, невозмутимые. Если студент проучился год в Гарвардском, но не присутствовал на гребных гонках, то плату за обучение обязаны вернуть. Отдайте Джейсону. Пусть проучится год в Гарвардском.
Шрив стоит в дверях, надевает воротничок, очки блестят румяно, будто умытые вместе с лицом.
– Решил сегодня отдохнуть?
– Разве поздно уже?
Вынул свои часы, смотрит.
– Через две минуты звонок.
– А я думал, еще рано. – Шрив смотрит на часы круглит губы. – Тогда мне надо вскакивать скорей. Больше нельзя пропускать. Декан меня на прошлой неделе предупредил… – Вложил часы в кармашек наконец. И я замолчал.
– Так надевай штаны – и рысью, – сказал Шрив. И вышел.
Я встал, задвигался по комнате, прислушиваясь к Шриву за стенкой. Он прошел в нашу общую комнату к дверям идет.
– Готов ты там?
– Нет еще. Ты беги. Я следом.
Шрив вышел. Дверь закрыл. Шаги уходят коридором. Вот и опять часы слышно. Я прекратил возню, подошел к окну, раздвинул занавески, стал смотреть, как бегут на молитву – все те же, и все та же ловля рукавов пиджачных на лету, и учебники те же, и незастегнутые воротнички, – несутся мимо, как щепки в половодье, и Споуд тут же. Он Шрива называет моим мужем. Да отстань ты от Квентина (Шрив ему), кому какое дело, если у него ума хватает не гоняться за шлюшонками. У нас на Юге стыдятся быть девственником. Подростки. И взрослые. Лгут почем зря. А оттого, сказал отец, что для женщин оно меньше значит. Девственность ведь выдумка мужская, а не женская. Это как смерть, говорит, – перемена, ощутимая лишь для других. А я ему: но неужели же это ничего не значит? А он в ответ: и это, и все прочее. Тем-то и печален мир. Я говорю ему: пусть бы я вместо нее недевствен. А он в ответ: в том-то и печаль, что даже и менять хлопот не стоит ничего на свете. И Шрив: если ему ума хватает не гоняться. А я: была у тебя когда-нибудь сестра? Была? Была?
Споуд среди них – как черепаха в аллее гонимых вихрем сухих листьев: воротник пиджака поднят, обычная неспешная походочка. Он из Южной Каролины, старшекурсник. Одноклубники его гордятся тем, что ни разу еще не бывало, чтобы Споуд бегом бежал на молитву, и ни разу он не пришел туда без опоздания, и ни разу за четыре года не пропустил занятий, и ни разу не явился на них иначе, как без сорочки и носков. Часов в десять, после первой лекции, он зайдет в кафетерий Томпсона, возьмет две чашки кофе, сядет, вынет носки из кармана, разуется и натянет их, пока стынет кофе. А к двенадцати у него под пиджаком уже и сорочка с воротничком будет, как на прочих смертных. Те прочие мелькают пятками, а он и шагу не прибавит. А вот и опустело за окном.
Черкнул по солнечному свету воробей, на подоконник сел, головку дерзко набок. Глаз круглый и блестящий. Понаблюдает меня – верть! – теперь другим глазком, а горлышко трепещет чаще пульса всякого. Ударили часы на башне. Воробей бросил головой вертеть и, пока не пробили все восемь, созерцал меня одним и тем же глазом, как бы прислушиваясь тоже. Затем упорхнул с подоконника.
Последний удар отзвучал не сразу. Еще долго он не то что слышался, а ощущался в воздухе. Как будто все куранты всех времен еще вибрируют в тех длинных меркнущих лучах света, по которым Христос и святой Франциск, называвший сестрой. Ведь если бы просто в ад, и кончено. Конец. Всему чтобы просто конец. И никого там, кроме нее и меня. Если бы нам совершить что-то настолько ужасное, чтобы все убежали из ада и остались одни мы. Я и сказал: отец я совершил кровосмешение Это я Я а не Долтон Эймс И когда он вложил… Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Вложил мне в руку пистолет, а я не стал стрелять. Вот почему не стал. Тогда и его бы туда, где она и где я. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б могли мы совершить что-то такое ужасное. А отец мне: в том-то и печаль тоже, что не могут люди совершить ничего уж такого ужасного, не способны на подлинный ужас, не способны даже в памяти хранить до завтра то, что сегодня нависает ужасом. А я ему: тогда уж лучше уйти ото всего. И он в ответ: куда же? А я взгляд опущу и увижу мои журчащие кости и над ними глубокую воду, как ветер, как ветровой покров; а через много лет и кости неразличимы станут на пустынном и чистом песке. Так что в день Страшного суда велят восстать из мертвых, и один только утюг всплывет. Не тогда безнадежность, когда поймешь, что помочь не может ничто – ни религия, ни гордость, ничто, – а вот когда ты осознаешь, что и не хочешь ниоткуда помощи. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Долтон Эймс. Если б я был матерью его, то, распахнув, подав навстречу тело, я б не пустил к себе отца его, рукой бы удержал, смеясь и глядя, как сын умирает не живши. Застыла в дверях на миг
Я пошел к столику, часы взял – циферблатом попрежнему вниз. Стукнул их об угол столика стеклом, собрал осколки в подставленную руку, высыпал в пепельницу, сорвал стрелки и тоже в пепельницу. А они все тикают. Повернул слепым циферблатом вверх, за ним колесики потикивают глупенько. Верят басням, что Христос шел по морю аки по суху и что Вашингтон лгать не умел.12 С выставки в Сент-Луисе отец привез Джейсону брелок часовой, крошечный биноклик; сощуришь глаз – и видишь небоскреб, чертово колесо, точно из паутинок, Ниагарский водопад с булавочную головку. А циферблат чем-то красным запачкан. Заметил – и сразу большой палец заболел. Я положил часы, пошел в спальню к Шриву, залил порез йодом. Полотенцем счистил остатки стекла с циферблата.
Достал две пары белья, носки, две сорочки с воротничками и галстуками и стал укладываться. Упаковал в чемодан все, оставил только костюмы – новый и один из старых, две пары туфель, две шляпы и книги. Перенес книги в общую комнату, сложил там на столе – те, что из дому привез, и те, что Отец говорит, прежде о вкусах джентльмена позволяли судить книги, им читанные, теперь же – чужие книги, им зачитанные закрыл чемодан, наклеил бумажку с адресом. На башне ударило четверть. Стоял, ждал, пока куранты отзвенят.
Принял ванну, побрился. От воды палец защипало, я опять смазал йодом. Надел новый костюм, вложил часы в кармашек, а второй костюм, белье к нему, бритву и щетки сложил в чемоданчик. Ключ от большого чемодана завернул в листок бумаги, сунул в конверт, адресовал отцу, потом обе записки написал и заклеил в конверты.
Тень не совсем еще ушла с крыльца. Я стал на пороге, наблюдая, как она смещается. Почти приметно глазу отползает в проем и мою тень обратно в дверь гонит. Я услыхать едва успел, а она уж бегом. Не разобрал еще толком, откуда рев, а в зеркале она уж побежала. Опрометью, перекинув через руку шлейф и облаком летя из зеркала, фата струится светлым переливом, дробно и ломко стучат каблучки, другой рукой придерживает платье на плече – бегом из зеркала, из аромата роз на глас, над Эдемом прозвучавший. Сбежала с веранды, каблучки заглохли, и белым облаком сквозь лунный свет, и тень фаты, летящая по траве в рев. Чуть не теряя подвенечное, бегом из платья в рев, где Ти-Пи средь росы: «Ух ты! Пей саспрелевую, Бенджи!» – а тот под ящиком ревет. У бегущего отца грудь одета серебряной клинообразной кирасой
– Все-таки не пошел, – сказал Шрив. – На свадьбу вы иль с похорон?
– Я не успел одеться, – сказал я.
– Дольше бы наряжался. С чего ты вдруг таким франтом? Приснилось, что сегодня воскресенье?
– Разок можно и в новом костюме – в полицию за это не заберут, я думаю.
– Полиция – ладно, а вот как отнесутся правоверные студенты? Или ты и на лекции не снизойдешь явиться?
– Пойду сперва поем.
Крыльцо уже очистилось. Я шагнул с порога и снова обрел свою тень. Сошел по ступенькам, тень чуть позади. Половину бьют. Звон прозвучал и замер.
Дьякона не оказалось и на почте. Я наклеил марки на конверты, отцовский отправил, а тот, что с запиской Шриву, сунул во внутренний карман. Затем припомнил, где я видел Дьякона в последний раз. В День памяти павших13 это было, он шагал в процессии, одетый в форму ветерана Гражданской войны. Стоит лишь постоять на перекрестке и дождаться процессии, безразлично какой, и непременно увидишь в ней Дьякона. А перед тем маршировали в день рождения Колумба, что ли, или Гарибальди. Дьякон шел с уборщиками улиц, нес двухдюймовый итальянский флажочек среди совков и метел, был в цилиндре и курил сигару.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33