– Кении, – позвал второй. «Отцу скажи скажешь да Мы же от него Родитель Я его породил создал я его Скажи отцу тогда оно исчезнет потому что он скажет „Меня нет“ и тогда не будет нас с тобой тоже раз он родитель»
– Да пошли, – сказал третий – Там уже все наши – Смотрят первому вслед. – Ну и пускай, – сказали оба вдруг – Ну и иди себе, сынок мамин Боится, что от купанья голова будет мокрая и мама выпорет. – Они свернули на тропинку, пошли тенью, и вокруг них желто мигают мотыльки.
потому что ничего другого нет Мне верится что есть но возможно и нет и тогда я Ты поймешь что даже вселенская несправедливость едва ли стоит того что ты намерен Он не обращает на меня внимания, скула его упряма в профиль, лицо отвернуто слегка под помятой шляпой
– Почему ты не пошел с ними купаться? – спросил я. «не за этого прохвоста Кэдди»
«Ты что драку с ним хотел затеять»
«Он лжец и негодяй Кэдди его из студенческого клуба выгнали за шулерство объявили ему бойкот В зимнюю сессию поймали со шпаргалкой и исключили»
«Ну и что Я к ним в карты играть не собираюсь»
– Значит, рыбу удить ты больше любишь, чем купаться? – сказал я Пчелиный гуд убавился, но длится, как будто не он сникает в тишину, а тишина возросла между садом и нами, как вода, прибывая Дорога опять повернула и сделалась улицей между тенистых лужаек и белых домов «Кэдди как ты можешь за этого прохвоста Подумай о Бенджи о папе не обо мне»
«А о ком я думаю если не о Ради кого еще я это делаю» Мальчик свернул Не оглянувшись, перелез через забор, прошел лужайкой к дереву, удочку положил на землю, влез на дерево и сел в развилке сучьев, спиной к улице, и зайчики застыли наконец на белой рубашке «Ради кого еще я и выплакаться не могу даже Прошлым летом я говорила тебе что мертва но тогда я еще не знала что говорю не знала что это значит» Такие дни бывают у нас дома в конце августа – воздух тонок и свеж, как вот сегодня, и в нем что-то щемяще-родное, печальное. Человек – это сумма климатов, в которых приходилось ему жить Так отец говорил. Человек – это сумма того и сего. Задачка на смешанные дроби с грязью, длинно и нудно сводимая к неизменному нулю – тупику страсти и праха. «Но теперь говорю тебе и знаю что мертва»
«Так зачем тебе Слушай давай уедем ты, Бенджи и я куда-нибудь где нас никто не знает где» В пролетку впряжен белый конь, копыта бьют легкую пыль; паутиноспицые колеса сухо поскрипывают, катясь в гору под лиственной рябью, под вязами Под академическими вязами.
«А на какие деньги На те что за твое ученье отдали что за луг выручили Неужели ты не понимаешь что теперь ты обязан кончить курс иначе у Бенджи не будет совсем ничего»
Продали луг Белая рубашка его неподвижна в развилке, в мерцающей тени Колеса паутиноспицые Под насевшим на рессоры кузовом мелькают копыта, проворно и четко, как игла вышивальщицы, и пролетка уменьшается без продвиженья – так марионетка топчется на месте, а в это время ее быстро тянут за кулисы Опять Поворот, и стало видно белую башню и круглоликую глупую самоуверенность часов Луг продали
«Врачи говорят что папе не прожить и года если пить не бросит а он не бросит не сможет теперь после того что я после того что прошлым летом И тогда Бенджи в Джексон отвезут И выплакаться не могу даже выплакаться» Застыла в дверях на миг а в следующий Бенджи уже тащит ее за платье ревет голос раскатами от стены к стене а она вжимается в стенку все больше съеживается и в белом лице глаза как пальцем вдавленные выпихнул ее из комнаты Голос раскатывается точно не в силах собственный раскат остановить уместить в тишину ревет
Я открыл дверь, и колокольчик прозвенел – всего однажды, высоко, чисто и слабенько звякнул в опрятном сумраке над дверью, как будто металл и размер с тем и выбраны, чтобы получался этот чистый слабый звяк, и не изнашивался колокольчик, и не слишком велик был расход тишины на ее водворение после того, как дверь открылась и навстречу тебе теплый дух свежевыпеченного хлеба, и стоит замурзанная девочка с глазами, как у плюшевого медвежонка, и с двумя словно лакированными косичками
– Привет, сестренка – В теплой хлебной духовитости личико – как чашка молока с малой помесью кофе – А где продавец?
Смотрит молча, но вот задняя дверь отворилась, и вошла хозяйка Над прилавком, где за стеклом ряды румяных корок, воздвиглось опрятное серо-стальное лицо – жидкие волосы туго оттянуты с опрятного серо-стального лба, очки в опрятной серо-стальной оправе, – воздвиглось, прикатило, водрузилось, как магазинная стальная касса. На библиотекаршу похожа. На нечто мирно-засушенное среди пыльных полок, где в строгом порядке расставлены непреложные и прописные истины, давно отрешенные от жизни, – как будто стоит лишь дунуть ветерку из мира, где неправедность творится.35
– Пожалуйста, две сдобные, мэм.
Взяла под прилавком квадратно нарезанную газету, положила на прилавок, достала две плюшки. Девочка смотрит на них не моргая и глаз не сводя, похожих на две коринки, всплывшие в чашке некрепкого кофе. Страна для мойш, отчизна итальяшкам.36 Смотрит на булочки, на опрятно серо-стальные пальцы, на широкое золотое кольцо за синеватым суставом указательного левого.
– Вы их сами выпекаете, мэм?
– Простите, сэр? – переспросила. Вот так: "Простите, сэр? – точно на сцене. – С вас пять центов. Что-нибудь еще желаете?
– Нет, мэм. Я-то нет. А вот юная леди желает. – Из-за витрины хозяйке ее не видно. Подошла к краю, смотрит оттуда на девчушку.
– Она с вами?
– Нет, мэм. Я вошел – она уже здесь была.
– Ах ты, негодница маленькая, – сказала хозяйка. Вышла из-за прилавка, но не доходя остановилась. – Небось набила уже карманы?
– У нее нет карманов, – сказал я. – Она ничего не брала. Стояла и ждала вас.
– А почему колокольчик молчал? – грозно блеснула на меня очками. Ей не хватает только пучка розог и на доске чтоб классной позади: 2x2=5. – Она так спрячет под платье, что ввек не догадаетесь. Скажи-ка мне, деточка, как ты вошла сюда?
Молчит девчушка. Смотрит на хозяйку. На меня летучий черный взгляд – и снова на хозяйку.
– Эти иностранцы, – сказала хозяйка. – Как она так вошла, что и звонка не было слышно?
– Я открыл дверь, она и вошла, – сказал я. – Колокольчик доложил о нас обоих сразу. Отсюда за прилавок ей все равно не дотянуться. К тому же она бы и не стала. Правда, сестренка? – Смотрит на меня взором тайным, раздумчивым. – Что тебе? Хлеба?
Протянула кулачок. Разжала – в нем влажные и грязные пять центов, и на ладошке влажно-грязный отпечаток. Монета сырая и теплая. Слышен запах монетный, слабо металлический.
– Дайте нам, пожалуйста, пятицентовый хлеб.
Хозяйка достала из-под прилавка газетный лоскут, постлала сверху, завернула хлеб. Я положил монету на прилавок и еще одну такую же.
– И булочку еще, пожалуйста.
Вынула из витрины плюшку.
– Дайте-ка ваш сверток.
Я дал, она развернула, присоединила третью плюшку, завернула, взяла монетки, нашла у себя в фартуке два цента, подала. Я вложил их девочке в руку. Пальцы сжались, горячие и влажные, как червячки.
– Эту третью вы – ей? – спросила хозяйка.
– Да, мэм, – ответил я. – Я думаю, она съест вашу булочку с не меньшим удовольствием, чем я.
Я взял оба свертка, отдал хлеб девочке, а серо-стальная за прилавком смотрит на нас с холодной непреложностью
– Погодите-ка минутку, – сказала она. Ушла в заднюю комнату. Дверь отворилась, затворилась. Девчушка на меня глазеет, прижав хлеб к грязному платьицу.
– Как тебя зовут? – спросил я. Отвела взгляд, но ни с места. Даже как будто не дышит. Хозяйка вернулась. В руке у нее какой-то странный предмет. Она держит его чуть на отлете, как несла бы дохлую ручную крысу.
– Вот тебе, – сказала хозяйка. Девочка подняла на нее глаза. – Бери же, – сказала хозяйка, суя принесенное. – Оно только на вид неважное. А на вкус разницы не будет никакой На же. Некогда мне с тобой тут. – Девочка взяла, смотрит на хозяйку. Та вытерла руки о фартук. – А колокольчик надо будет починить, – сказала. Подошла к входной двери, распахнула. Невидимый над дверью колокольчик звякнул чисто и слабо. Мы пошли к двери, к сосредоточенной спине хозяйки.
– Благодарим вас за пирожное, – сказал я.
– Уж эти иностранцы, – сказала она, всматриваясь в сумрак над дверью, где прозвучал колокольчик. – Мой вам совет, молодой человек, держаться от них подальше.
– Слушаю, мэм, – сказал я – Пошли, сестренка. – Мы вышли. – Благодарю вас, мэм.
Она захлопнула дверь, опять распахнула рывком, и колокольчик тоненько звякнул.
– Эт-ти иностранцы, – проворчала хозяйка, вглядываясь в наддверный сумрак.
Мы пошли тротуаром.
– Ну, а как насчет мороженого? – сказал я. Надкусила свое пирожное-уродину. – Мороженое любишь? – Подняла на меня спокойный черный взгляд, жует. – Что ж, идем.
Мы вошли в кондитерскую, взяли мороженого. Хлеб она по-прежнему прижимает к себе. «Дай положу его на столик, тебе удобнее будет есть». Не дает, прижимает, а мороженое жует, как тянучку. Надкусанное пирожное лежит на столике. Методически съела мороженое И опять взялась за пирожное, разглядывая сласти под стеклом прилавков. Я кончил свою порцию, мы вышли.
– Где ты живешь? – спросил я.
Пролетка опять, с белой лошадью. Только доктор Пибоди37 толще. Триста фунтов. Он подвозил нас на гору. Цепляемся, едем на подножке. Детвора. Чем цепляться, легче пешком. «А к доктору ты не ходила к доктору Кэдди»
«Сейчас не нужно и нельзя пока А после все уладится и будет все равно»
Ведь женское устройство хитрое, таинственное, говорит отец. Хитрое равновесие месячных грязнений меж двумя лунами. Полными, желтыми, как в жатву, бедрами, чреслами. Это снаружи, снаружи-то всегда, но. Желтыми. Как пятки от ходьбы. И чтоб мужлан какой-то, чтобы все это таинственное, властное скрывало А снаружи, несмотря на это, сладость округлая и ждущая касанья. Жижа, что-то утопшее, всплывшее, дряблое, как серая плохо надутая камера, и во все вмешан запах жимолости.
– А теперь тебе, пожалуй, пора отнести хлеб домой, согласна?
Смотрит на меня. Жует себе спокойно, через равномерные интервалы по горлу скользит книзу катышек. Я развернул свой сверток, дал ей булочку, сказал «До свидания».
Пошел прочь. Оглянулся. Идет за мной.
– Тебе разве по пути? – Молчит. Идет рядом, под самым локтем у меня, ест булочку. Идем дальше. Вокруг тихо, почти никого во все вмешана жимолость Она бы мне наверно сказала чтоб только не сидел на ступеньках не слышал как дверь ее хлопнула сумерками и Бенджи плачет до сих пор К ужину придется ей сойти и всюду вмешан запах жимолости Дошли до перекрестка.
– Ну, здесь мне поворачивать, – сказал я. – До свиданья. – Остановилась тоже. Доела пирожное и принялась за булочку, не сводя с меня глаз. – До свидания, – сказал я. Завернул за угол и пошел улицей, а оглянулся, лишь дойдя до следующего перекрестка.
– Да живешь-то ты где? Вон там? – указал я рукой в сторону, куда шел. Смотрит на меня, молчит. – Или вон в той стороне? Ты, наверное, живешь у вокзала, где поезд? Угадал? – Смотрит на меня загадочно, невозмутимо и жует. Улица пуста в обоих направлениях, тихие газоны и чистенькие домики среди деревьев, но никого нигде, лишь у магазина позади нас. Повернули, идем обратно. Двое на стульях у входа.
– Не знаете ли вы, чья это девочка? Увязалась за мной, а где живет, не говорит.
Глаза их переместились с меня на нее.
– Это, должно быть, итальянцев. Их несколько семей поприезжало, – сказал один, в порыжевшем сюртуке. – Я ее уже видел тут как-то. Тебя как звать, девочка?
Черным взглядом смотрит на сидящих, мерно двигая подбородком. Глотнула, не переставая жевать.
– Она, может, не умеет по-английски, – сказал второй.
– Ее за хлебом послали, – сказал я. – Значит хоть два слова да умеет.
– Как твоего папашу звать? – спросил первый. – Пит? Джо? Имя Джон, да?
Еще откусила от булочки.
– Что мне с ней делать? – сказал я. – Ходит за мной неотступно. А мне надо возвращаться в Бостон.
– Студент?
– Да, сэр. И мне надо ехать.
– Сдайте ее, что ли, Ансу, нашему полисмену. Идите прямо, дойдете до городской конюшни. Он там сейчас.
– Придется, видимо, – сказал я. – Надо же что-то предпринять. Благодарю вас. Пошли, сестренка.
Идем по улице, теневой стороной, где ломаную тень фасадов медленно вбирает мостовая. Дошли до конюшни. Полисмена там нет. Прохладный темный ветерок, пахнущий нашатырем, повевает между рядами стойл, а в широких и низких воротах покачивается на стуле человек и советует нам поискать Анса на почте. Чья девочка, и он не знает.
– Для меня эти иностранцы все на одно лицо. Ихние дома за линией, сводите ее туда, может, кто признает.
Повернули обратно, на почту идем. На почте сидит тот, в сюртуке, газету разворачивает.
– Анс сейчас только уехал за город, – говорит он. – Пройдитесь-ка с ней за вокзал, к тем приречным домам. Там вам скажут, чья она.
– Пожалуй, – сказал я. – Идем, сестренка. – Запихнула в рот остаток булочки, ест. – Еще хочешь? – спросил я. Дожевывает, смотрит на меня взором черным, немигающим и дружеским. Я дал ей одну из оставшихся плюшек и сам принялся за другую. Спросил у встречного, где здесь вокзал, и он показал дорогу.
– Пошли, сестренка.
Дошли до вокзала, перешли через рельсы, к реке. Мост, а дальше вдоль берега-дома, сбитые кое-как из досок и выходящие задами на реку. Улочка убогая, но вида пестрого, даже цветистого. За щербатым забором посреди бурьяна стоит кривобокий от ветхости шарабан, а поодаль – облупленный домишко, и в верхнем окне сушится ярко-розовое платье.
– Не ваш ли это дом? – спросил я. Смотрит на меня поверх булочки. – Вот этот, – показал я рукой. Жует и молчит, но я как будто уловил в ее лице что-то утвердительное, соглашающееся, хотя без особого пыла. – Ты здесь живешь, да? Тогда идем. – Я вошел в покосившуюся калитку. Оглянулся на нее. – Здесь ведь? Узнаешь свой дом?
Кивнула несколько раз быстро, смотрит на меня, кусает влажный полумесяц булочки. Идем к дому. Дорожка из расколотых и разномастных плит, пронзенных жесткими копьями свежепроросшей травы, ведет к разбитому крылечку. В доме – ни шороха, и розовое платье безветренно повисло сверху из окна. Фаянсовая ручка – дергать колокольчик, я потянул и, когда вытащилось футов шесть проволоки, перестал тянуть и постучал. У девчушки из жующих губ ребром торчит корка.
Дверь открыла женщина. Взглянула на меня и стала быстро говорить по-итальянски, обращаясь к девочке. Кончила на повышение, замолчала вопросительно. Опять заговорила, а девочка смотрит на нее, запихивая корку в рот чумазой ручонкой.
– Она говорит, что живет здесь, – сказал я. – Я ее из города веду. Это ведь вы ее за хлебом посылали?
– Не говорю англиски, – сказала женщина. Обратилась снова к девочке. Та смотрит и молчит.
– Она здесь жить? – спросил я. На девочку указал, на женщину, на дверь дома. Женщина усердно замотала головой. Быстро заговорила. Подошла к краю крыльца и, не переставая говорить, показала рукой вниз по улице.
Я закивал – усердно тоже.
– Вы пойдете покажете? – сказал я. Взял ее за локоть, другой рукой махнул в сторону дороги. Торопливо заговорила, пальцем указывает. – Пойдемте покажете, – сказал я, пытаясь свести ее с крыльца.
– Si, si38, – сказала она, упираясь и куда-то указуя.
Я снова закивал.
– Благодарю. Благодарю. – Я сошел с крыльца и направился к калитке, не бегом, но довольно-таки скорым шагом. Дошел до калитки, стал, смотрю на девочку. Она сжевала уже корку и таращит на меня черные дружелюбные глаза. Женщина с крыльца следит за нами.
– Что ж, пошли, – сказал я. – Так или иначе, а придется все же разыскать твой дом.
Семенит у меня под локтем. Идем дальше. В домах все как вымерло. Ни души не видно. Бездыханность, присущая пустым домам. А ведь не может быть, чтобы все пустые. Комнат сколько всяких. Раскрыть бы переднюю стенку у всех разом. Мадам, прошу вас – ваша дочка. Не ваша. Тогда ваша – бога ради, мадам. Идет под локтем у меня, блестит заплетенными туго косичками, а вот и мимо последнего дома прошли, улица впереди поворачивает и берегом уходит за глухой забор. Из разбитой калитки та женщина вышла, на голову накинула шаль, рукой придерживает у подбородка. Дуга дороги пустынна. Я нашарил монету, дал девочке. Четверть доллара.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33