А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я повернулся, пошел в противоположную, втаптывая тень в пыль. «Во мне что-то было ужасное Ночью иногда оно на меня скалилось Сквозь них сквозь их лица мне скалилось Теперь прошло и я больна»
«Кэдди»
«Не трогай меня обещай мне только»
«Раз ты больна ты, ведь не можешь»
«Нет могу Все после этого уладится и будет все равно Не давай им отправить его в Джексон Обещай»
«Обещаю Кэдди Кэдди»
«Не трогай меня не трогай»
«А облика оно какого Кэдди»
«Что»
Что и то скалилось тебе сквозь них"
Труба видна еще. В той стороне вода, к морю течет, к тихим гротам. Тихо будут на дне рассыпаться, и, когда Он повелит воскреснуть, всплывут только одни утюги. Уходя на весь день на охоту, мы с Вершем не брали поесть, и в двенадцать начинало сосать под ложечкой. Длилось это примерно до часа, а потом я вдруг забывал и о том даже, что голод у меня уже прошел. Фонари уходят под гору а немного погодя услышал как автомобиль ушел туда же Подлокотник плоский прохладный гладкий под моим лбом выгиб кресла ощутим и на волосы сверху веет яблоней над платьем подвенечным которое по запаху услышал нос – У тебя жар Я вчера заметил Как от печки пышет.
– Не трогай
– Кэдди раз ты больна ты не можешь. Не за этого прохвоста.
– Я должна замуж за кого-нибудь. И тут мне говорят что кость придется ломать заново
Наконец труба скрылась из виду. Дорога идет вдоль стены. Поверх нее деревья клонят ветви, кропленные солнцем. Камень стены прохладен. Идешь вблизи нее, и на тебя веет прохладой. Только все здесь скудней, чем у нас. Дома, бывало, выйдешь – и точно окунешься в тихое и яростное плодородие, всеутоляющее, как хлеб голод. Сплошным щедрым потоком вкруг тебя, не скряжничая, не трясясь над каждым жалким камушком. А здесь зелени отпущено деревьям как будто ровно столько, чтобы хватило с грехом пополам для прогулок, и даже лазурь дали – не обильна, не наша фантастическая синева. что кость придется ломать заново и внутри у меня что-то Оx Оx Оx и в пот ударило Большая важность пусть ломают Знаем уже что такое сломанная нога и ничего тут страшного Придется только дома просидеть немного дольше вот и все А скулы мои сводит и губы сквозь пот выговаривают Обождите Минуту обождите Оx Оx стиснул зубы И отец: Проклятый жеребец проклятый конь Подождите я сам виноват Каждое утро он с корзиной идет к кухне тарахтя палкой по штакетинам забора и каждое утро я волокусь к окну хоть нога в гипсе и подстерегаю его с куском угля в руке А Дилси: Ты себя загубишь ты видать вовсе без разума еще и четырех дней мету как сломал Обождите Дайте минуту привыкнуть одну минуту только обождите
Здесь даже и звуки глуше, как будто здешний воздух обветшал, столько уже лет передавая звуки. Собачий лай слышно дальше, чем поезд, – в темноте, по крайней мере. И людские голоса тоже некоторые. Негритянские. Луис Хэтчер никогда не трубил в рог, хоть и таскал на себе вместе с тем старым фонарем. Спрашиваю его:
– Луис, ты когда фонарь последний раз чистил?
– Не так чтобы давно. Вот когда у северян там паводком все смыло – в тот день как раз и вычистил. Сидим мы со старухой вечером у очага, она говорит: «Луис, что, если и нас затопит?» А я ей: «И то правда. Пожалуй, вычищу-ка я фонарь». И в тот самый вечер вычистил.
– Наводнение было далеко-далеко, в Пенсильвании, – говорю я. – К нам оно не могло бы дойти.
– Это так по-вашему, – говорит Луис. – А по-нашему, вода – она и в Джефферсоне мокрая, подыматься и затапливать может не хуже, чем в Пенсильване. Вот такие, что говорят: до нас, мол, не дойдет, – глядишь, как раз и плывут потом на коньке крыши.
– Вы с Мартой небось и дома не остались ночевать?
– Само собой. Вычистил я фонарь, и до самого утра мы с ней потом просидели на бугре за кладбищем. А знать бы местечко повыше, так мы с ней и туда не поленились бы забраться.
– И с тех пор так ни разу фонарь и не чищен?
– А зачем его чистить без надобности?
– Значит, до следующего наводнения?
– Что ж, в тот рай он нас упас.
– Да ну, дядюшка Луис, брось шутки, – говорю я.
– Ага, шутки. Вы по-своему, а мы по-своему будем. Если, чтоб упастись от воды, только и надо, что фонарь почистить, то уж я артачиться не стану.
– Дядя Луис не привык, чтоб фонарь свет давал, ему в потемках сподручней опоссумов брать, – говорит Верш.
– Я, парень, тут на опоссумов охотился еще в те времена, когда твоему отцу его мамаша керосином вымывала гнид из головенки, – говорит Луис. – И домой приходил не с пустыми руками.
– Что правда, то правда, – говорит Верш. – Навряд ли есть у нас такой в округе, чтоб за жизнь добыл больше опоссумов, чем дядя Луис.
– То-то же, – говорит Луис. – Опоссумам моим света хватает. Они у меня не жалуются на фонарь. А теперь кончай, ребята, разговоры. Слышите, учуяли. Ого-го! Веселей, собачки! – И мы сидим средь сухих листьев, они слегка шуршат от наших затаенно-ждущих выдохов и вдохов и от неспешного дыхания земли в безветренной октябрьской ночи. В жесткой свежести воздуха – вонь фонаря, лай собак и замирающий вдали эхом голос Луиса. Он никогда его не напрягал, но в тихий вечер, бывало, этот голос доносило даже к нам на веранду. Когда Луис сзывал собак, голос его звучал трубно, как рог, праздно висевший у него через плечо, – но чище, мягче рога, словно голос этот был частью тьмы и тишины, возникал, развивался из них и снова уходил, свивался в темноту. Ого-гоОоооо. Го-гоОоо. Го-гооОоооооооооооооооооо. «Должна выйти замуж»
«У тебя их очень много было Кэдди»
«Не знаю Слишком много Обещай заботиться о Бенджи и о папе»
«И ты не знаешь от кого у тебя А он знает ли»
«Не трогай меня Обещай о Бенджи и о папе»
Еще не подошел к мосту, а уже ощутилась вода. Мост из серого камня, мшистого, в плесенных пятнах медленно ползущей сыри. В тени под ним вода негромкая и чистая журчит, курлычет, обтекая камень, в гаснущих воронках вертя небо. «Кэдди не за этого»
«Я должна за кого-нибудь» Верш рассказывал, как один малый сам себя изувечил. Ушел в лес и, сидя там в овражке, – бритвой. Сломанной бритвой отчекрыжил и тем же махом через плечо швырнул их от себя кровавым сгустком. Но это все не то. Мало их лишиться. Надо, чтоб и не иметь их отроду. Вот тогда бы я сказал: «А, вы про уго. Ну, это китайская грамота. По-китайски я ни бе ни ме». Отец мне говорит: «Ты потому так, что ты девственник. Пойми, что женщинам вообще чужда девственность. Непорочность – состояние негативное и, следовательно, с природой вещей несовместное. Ты не на Кэдди, ты на природу в обиде». А я ему: «Одни слова все». И в ответ он: «А девственность будто не слово?» А я: «Вы не знаете. Не можете знать». И в ответ: «Нет уж. С момента, как это осознано нами, трагедия теряет остроту».
Там, где воду кроет тень от моста, видно далеко вглубь, хотя не до самого дна. Если листок в воде долго, то со временем всю зеленую ткань размывает, и одни только тонкие жилки веют медленным движеньем сна. Каждая колеблется раздельно, как бы спутаны ни были раньше, как бы плотно ни прилегали к костям. И может, когда Он повелит воскреснуть, глаза тоже всплывут из мирной глубины и сна на горнюю славу взглянуть. А следом уж всплывут и утюги. Спрятав их под мостом с краю, я вернулся и облокотился на перила.
Не до дна, но до глуби ток воды прозрачен, и вижу – там какая-то теневая черта висит, как жирно проведенная стрела, нацелившаяся в течение. А над самой водой мошкара – веснянки снуют из тени на солнце и снова в тень моста. Если бы просто за всем этим ад – чистое пламя и мы оба мертвее мертвых. Чтобы там один я с тобой я один и мы оба средь позорища и ужаса но чистым пламенем отделены Без шевеления малейшего стрела выросла в размерах, и, взрябив губой гладь, форель утянула под воду веснянку с той великаньей уклюжестью, с какой слон подбирает фисташку. Воронка, сглаживаясь, поплыла течением, и опять стрела нацелилась, чуть колышимая водным током, над которым вьются и парят веснянки. Чтоб только ты и я там средь позорища и ужаса но отгороженные чистым пламенем
Форель висит уклюже и недвижно средь зыбящихся теней. Подошли трое мальчуганов с удочками, и мы, облокотясь, стали вместе глядеть на форель. Эта рыбина – их старый знакомец. Достопримечательность местная.
– Ее уже двадцать пять лет ловят и поймать не могут. Одна бостонская лавка объявила, что даст спиннинг ценой в двадцать пять долларов тому, кто ее поймает на крючок.
– Ну и чего же вы зеваете? Разве не хочется иметь такой спиннинг?
– Хочется, – ответили они, следя с моста за форелью – Еще как хочется, – сказал один.
– Я бы не стал брать спиннинг, – сказал второй. – Деньгами взял бы.
– А они, может, деньгами не дали бы, – возразил первый. – Спорим, дали бы спиннинг, и все.
– А я б его продал.
– Двадцать пять долларов ты бы за него не выручил.
– Сколько бы выручил, столько бы и выручил. Я этой удочкой рыбы не меньше могу наловить, чем тем спиннингом. – И разговор свернул на то, что можно бы купить на двадцать пять долларов. Все сразу заговорили – горячо, наперебой, запальчиво, нереальное обращая в возможное, затем в вероятное, затем в неспоримый факт, как это у людей всегда выходит, когда они желания облекают в слова.
– Я бы лошадь купил и фургон, – сказал второй.
– Как же, продадут тебе за эту цену, – сказали первый и третий.
– А я говорю, продадут. Я знаю, где купить можно. Один человек продает.
– А кто он?
– Да уж кто б ни был. Двадцать пять долларов дам – и отдаст.
– Ага, после дождичка, – сказали первый и третий – Никакого он не знает человека. Болтает только.
– Вы так думаете? – сказал второй. Те продолжали насмехаться, но он молчал. Опершись о перила, смотрел вниз на рыбину, которую уже пустил в оборот мысленно, – и вдруг весь задор, вся едкость ушли из голосов тех двоих, как будто и они уверились, что форель поймана и лошадь с фургоном куплены: подействовало горделивое молчание, не только взрослых, но и мальчишек способное убедить в чем угодно. По-моему, это логично, что люди, столько водя себя и других за нос при помощи слов, наделяют молчание мудростью, и в наступившей паузе почувствовалось, как те двое спешно ищут возражение, средство какое-то отнять фургон и лошадь.
– Никто тебе не даст двадцать пять долларов за спиннинг, – сказал первый. – Спорю на что хочешь, не дадут.
– Да он и не поймал еще форелину, – вспомнил третий, и оба закричали:
Ага, а я что говорю! Ну-ка, как того человека зовут? Слабо сказать. Его и нет на свете.
– Да заткнитесь вы, – сказал второй. – Смотрите, опять выплывает. – Они нагнулись и застыли одинаково, и одинаковые удочки тонко и косо блестят на солнце. Форель не спеша всплыла зыбко растущей тенью; опять воронка ушла по течению, медленно разглаживаясь.
– Ух ты, – пробормотал первый.
– Мы и не пробуем уже ее ловить, – сказал он. – Только смотрим, как приезжие бостонцы пробуют.
– А другой, кроме нее, тут рыбы нет?
– Нету. Из этого омута она других всех повыгоняла уженья самое лучшее место ниже, у водоворота.
– А вот и нет, – сказал второй. – У мельницы Бигев два раза больше словишь. – Они поспорили немного – где клев лучше, затем внезапно замолчали и стали глядеть, как форель опять всплывает и как воронка всасывает клочок неба. Я спросил, далеко ли отсюда до ближайшего городка. Они сказали.
– Но к трамвайной линии ближе всего вон туда, – доказал второй в сторону, откуда я пришел. – Вам куда?
– Никуда. Гуляю просто.
– Вы из университета студент?
– Да. А фабрика в том городке есть?
– Фабрика? – Смотрят на меня.
– Нет, – сказал второй, – Там фабрик нету. – Смотрит на мой костюм – Вы что, работу ищете?
– А про мельницу Бигелоу ты забыл? – сказал третий.
– Тоже фабрику нашел. Он про настоящую фабрику спрашивает.
– Чтобы с фабричным гудком, – сказал я. – Тут часового гудка ниоткуда что-то не слыхать.
– А-а, – сказал второй. – Ну, там на унитарианской церкви33 есть часы. Узнать время можно по ним. А на цепке у вас не часы разве?
– Я их утром разбил.
Показал им часы Осмотрели, посерьезнев.
– А идут все-таки, – сказал второй – Сколько такие часы стоят?
– Они дареные, – сказал я – Отец мне дал их, когда я кончил школу.
– Вы не из Канады? – спросил третий. Рыжеволосый.
– Из Канады?
– Нет, у канадцев выговор не такой, – сказал второй. – Я слышал, как говорят канадцы. А у него – как у артистов, которые неграми переряжаются.34
– А ты не боишься, – спросил третий, – что он тебя двинет за это?
– За что?
– Ты сказал, что он как негры говорит.
– Да ну тебя, – сказал второй. – Вон за тем холмом вам станет видно колокольню.
Я поблагодарил их.
– Желаю вам наловить много рыбы. Только эту старую форелину не троньте. Она заслужила, чтобы ее оставили в покое.
– Да ее все равно не поймаешь, – сказал первый.
Смотрят в воду с моста, и три удочки на солнце, как три косые нити желтого огня. Иду и снова втаптываю свою тень в пятнистую тень деревьев. Дорога повернула, подымаясь от реки. Взошла на холм, извилисто спустилась, маня глаз и мысль за собой, под зелено застывший кров; там над деревьями квадрат башни и круглое око часов, но еще в удаленье достаточном. Сел у обочины. Трава по щиколотку, несметнолистая. Тени на дороге застыли, как по трафарету впечатанные, вчерченные косыми грифелями солнца. Но это поезд всего-навсего, и вскоре протяжный гудок заглох за деревьями, и стало мои часы слышно и гаснущий стук колес, как будто поезд шел где-то совсем в другом месяце и сквозь иное лето, мчался под реющей чайкой. И все на свете мчится. Кроме Джеральда. Он тоже как бы реет – одиноко и торжественно гребет сквозь полдень, выгребает из полдня по длинным и ярким лучам, точно в апофеозе возносясь в дремотную бескрайность, где только он и чайка: она неистово-недвижная, он же в четких гребках и возвратах, мерностью сродных с покоем, и на блеске солнца-тени их обоих, а внизу – весь мир карликово. Кэдди не за этого прохвоста не за этого Кэдди.
С косогора спускаются их голоса и три удочки – пойманными нитями бегучего огня. Они смотрят, проходя, не замедляя шага.
– Что-то не вижу форелины, – окликнул я их.
– А мы и не пробовали, – сказал первый. – Ее все равно не поймаешь.
– Вон там часы, – сказал второй, указывая на башню. – Чуть ближе подойдете – станет видно стрелки. Да-да, – сказал я. – Хорошо. – Я встал. – Вы в город?
Мы к водовороту, за голавлями, – сказал первый.
У водоворота клева нет, – сказал второй.
Тебе обязательно хочется к мельнице, где полно ребят плескается и вся рыба распугана.
– У водоворота не наловишь ничего.
– Вот будем стоять здесь – много наловим, – сказал третий.
– Заладил: водоворот, водоворот, – сказал второй. – Там же не клюет.
– А ты не ходи, – сказал первый. – Ты ко мне веревкой не привязан.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий.
– Я пошел к водовороту за голавлями, – сказал первый. – А вы как хотите.
– Ну скажи ты ему, сколько уже лет, как в последствии раз у водоворота клевало, – сказал второй третьему.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий. Башенка медленно тонет в деревьях, и круглый циферблат еще достаточно далек. Мы идем в пятнистой тени. Подходим к саду, белому и розовому. Он весь полон пчел, их уже слышно.
– Пошли на мельницу купаться, – сказал третий. У сада тропинка ответвилась от дороги. Третий замедлил шаг, остановился. Первый мальчуган продолжает идти, солнечные пятна скользят с удочки на плечо и по рубашке вниз. – Пошли, а, – сказал третий. Второй тоже остановился. «Кэдди зачем тебе замуж»
«Хочешь чтобы я ответила зачем Думаешь скажу и причина исчезнет»
– Пошли с нами на мельницу, – сказал третий. – Пойдем.
Первый не слушает. Босые ноги его ступают без шума, мягче листьев ложатся шаги в легкую пыль. Пчелы в саду шумят, как подымающийся ветер, – звук доведен до самой почти вершины нарастания и пойман, длится как бы волшебством. Тропинка уходит вдоль стены, усыпанная цветом, под сводом цветущим, и вдали теряется в деревьях. Сквозь ветки солнце – косо, нечастым горячим накрапом. Желтые бабочки в тени мелькают солнечными крапинами.
– Зачем тебе к водовороту? – сказал второй. – Как будто нельзя у мельницы удить.
– Да пусть идет, – сказал третий, Глядят вслед первому Солнце мажет пятнами его уходящие плечи, желтыми муравьями скользит по удочке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33